RSS Выход Мой профиль
 
Главная » Статьи » Библиотека C4 » 2.Художественная русская классическая и литература о ней

ХРК-015. Баратынский Е.А. Стихотворения. Письма. Воспоминания современников
Раздел ХРК-015

Ев.А. Боратынский

Стихотворения. Письма. Воспоминания современников

— М.: Правда, 1987.-480 е., ил.
/Сост. С.Г.Бочарова; Вступ. ст. Л.В.Дерюгиной; Прим. Л.В.Дерюгиной и С.Г.Бочарова.
Иллюстрации, оформление Н. Г. Раковской.
обложка издания |Портрет
Аннотация:

В сборник известного русского поэта Е. А. Баратынского включены его лирические стихотворения, письма к А.Ф.Баратынской, А.С.Пушкину, А.А.Дельвигу, П.А.Вяземскому и др., а также воспоминания о нем современников.

(из ПРИМЕЧАНИЯ книги)
Настоящее издание избранных сочинений Е. А. Баратынского имеет свою особенность: центральную часть его составляют письма поэта, впервые собранные в одной книге в таком количестве. В разделе стихов более полно представлена зрелая и поздняя лирика Б.; в ранних стихах (до 1827 г.. явившегося рубежом на пути Б.-поэта) производился отбор. Письма Б. и воспоминания о нем современников, составившие третий раздел настоящей книги, изобилуют конкрет- ным материалом, требующим историко-литературных и биографических пояснений; поэтому при ограниченном объеме издания комментаторы были вынуждены отказаться от примечаний к стихам, подробно откомментированным в ряде изданий последнего времени (напр.: Баратынский Е. Стихотворения.— М., Сов. Россия. 1976, примечания С. Г. Бочарова; Бараты некий Е. А. Стихотворения. Поэмы.—М., Наука, «Лит. памятники»,1982, примечания Л. Г. Фризмана).



Содержание:
Л. В. Дерюгина. О жизни поэта Евгения Баратынского.

СТИХОТВОРЕНИЯ
I
II СУМЕРКИ
III

ПИСЬМА [194 письма]
БАРАТЫНСКИЙ В ВОСПОМИНАНИЯХ СОВРЕМЕННИКОВ

Примечания

О ЖИЗНИ ПОЭТА ЕВГЕНИЯ БАРАТЫНСКОГО

Усадьба Мара, где 7 марта 1800 г. родился Евгений Абрамович Баратынский, не была родовым имением. Отец поэта, приближенный императора Павла I, был пожалован поместьем на взлете своей карьеры, но почти тут же подвергся опале, потом второй, уже окончательной. Выйдя в отставку, генерал-лейтенант Боратынский поселился в деревне и занялся хозяйством. Он был добрый и просвещенный человек, стремившийся всюду оставить после себя благодарную память. Это ему удавалось — из служебных занятиях, и особенно в домашней жизни: его благоустроенное хозяйство и гостеприимный дом привлекали соседей, семеро детей, старшим из которых был Евгений, росли окруженные любовью и заботой. Однако эта тихая жизнь, видимо, не давала ему полного удовлетворения: при новом царствовании он начал думать о возвращении на службу и даже хлопотать об этом. На этом переломе его настигла смерть; он скоропостижно скончался в Москве, в 1810 г., когда ему было немногим более сорока лет. Неизвестно, насколько знал Баратынский прошлое своего рода, слышал ли рассказы о его быстром возвышении при Павле; никаких следов интереса к этому в творчестве поэта нет. В Финляндии он, по-видимому, не вспоминает, что в тех же краях в конце 1780-х годов участвовал в войне со шведами его отец, а создавая эпиграмму на Аракчеева, не думает о том, что тот, будучи сослуживцем отца Баратынского, занял его должности после первой опалы, в 1796 г. Зато чудесный парк, разбитый отцом на месте заросшего оврага, живой отпечаток его мысли, чувства и воли, навсегда остается памятником ему на земле («Запустение», 1834). Не имеющая собственного родового предания Мара для поэтической памяти Баратынского оказывается населена, но не славными тенями прошлого, а образом родного человека, который развел сад и создал большую, счастливую семью. Усадебное детство дало Баратынскому полный «могучего обаяния» образ родины как истока и вместе с тем завершающей цели человеческих стремлений, начала и конца существования, замка, смыкающего жизненный круг. «Я не знавал человека более привязанного к месту своего рождения,— вспоминал друг Баратынского Н. М. Коншин,— он, как швейцарец, просто одержим был этой, почти неизвестной у нас болезнью, которую французы называют mal du pays*» (с. 341). И в жизни, и в поэзии он часто ощущал себя путешественником, приносящим к домашнему очагу из дальних странствий «пустыни дальной дикий цвет» («При посылке «Бала» С. Э.», 1828); но и в жизни, и в поэзии «домашнее» состояние человека — когда он остается самим собой, когда его любят таким, какой он есть, когда никто не оспаривает его места на земле — оставалось для Баратынского нормой, навсегда запечатлевшейся в его памяти, и идеалом, к которому он стремился, по-видимому, тем же почти болезненным стремлением, которое подметил за ним любящий дружеский взгляд.
О жизни Баратынского известно немного и еще меньше известно наверняка. Молодость его проходила большей частью на глазах у многих людей; в 1830-е годы, после женитьбы, сведения о нем скудеют. Но даже когда имя его не сходит со страниц литературных изданий, постоянно упоминается в письмах и воспоминаниях современников, он часто остается как бы невидимым, ускользает от общественного внимания. Жизнь его менее всего публична, и это отличает его в той или иной степени от всех поэтов-современников. О нем почти не сохранилось анекдотов; не уклоняясь от литературной борьбы, он никогда не брал в ней на себя ведущей роли. Существенные эпизоды его биографии в глубине непроницаемы и для любопытствующего взгляда, и для обоснованного общественного обсуждения и приговора; они могут— и то не до конца — раскрыться лишь индивидуально, в ответ на встречное душевное движение. Определение, которое И. В. Киреевский, близкий друг Баратынского, дал его поэзии — «сомкнутой в собственном бытии, но доступной не для всякого» (К, с. 70),—можно приложить и к его жизни. Появление Баратынского в обществе и немного позже в литературе сопровождалось скандалом: он был с позором исключен из аристократического военно-учебного заведения за кражу, совершенную вместе с товарищем. Историю постигшего его «омраченья души» Баратынский рассказал в письме Жуковскому (с. 134—140).

_________________
* Ностальгия, тоска по родине (фр-).

Поражающее в этом рассказе сочетание серьезности случившегося и «совершенно детских подробностей», видимо, поразило и императора Александра I, на рассмотрение которого было передано дело: двое пятнадцатилетних преступников были наказаны сразу и как дети — их исключили из корпуса,— и как взрослые — им была запрещена всякая служба; единственное, что им было позволено,— это стать солдатами и, выслужив офицерское звание, вернуть себе прежние права.

«...С трудом понимаю, как мог он себя так потерять в Петербурге: мне это кажется ужасным сном» (с. 400),—писала мать Баратынского родным. Как к чему-то совершенно иррациональному, не связанному с реальностью, отнеслись к случившемуся родные, товарищи по корпусу, новые петербургские друзья. Но ждать такого же отношения от чужих людей не приходилось: о происшедшем «все говорили» (с.138); тетка Баратынского не решалась отпустить его из имения, боясь, что его будут «всем показывать» (М, с. 34). Детский грех Баратынского преследовал его всю жизнь, по существу, преследует и теперь. Без этого трудного эпизода немыслима его биография: он всегда будет стоять в ее начале как остерегающий знак, напоминающий, что биограф вступает на территорию чужой души и судьбы.

Очевидно, случившееся отделило для Баратынского более или менее тесный круг близких (для которых никакие объяснения не нужны) от неприязненного или равнодушного большинства (для которого никакие объяснения не достаточны). С тех пор и во всякой иной связи он ощущал постоянно и враждебное давление внешнего круга, и действенную поддержку внутреннего; граница между ними все время перемещалась, расширяясь и сжимаясь, словно пульсируя, в зависимости и от реальных обстоятельств, и от его собственных дурных или хороших минут (в последние годы жизни, судя по воспоминаниям, в нем начали замечать подозрительность, мнительность). Но никогда, несмотря на постоянство мотива одиночества в его поэзии, он не оставался совсем один. Рядом с ним всегда были любящие его люди, и всегда был кто-то, кто откликался на его поэзию, понимал ее глубоким внутренним пониманием и находил, чтобы сказать об этом, всегда какие-то необычные и хорошие слова.

«С самого детства я тяготился зависимостью» (с. 155),— пишет Баратынский Н. В. Путяте; в письме Жуковскому он рассказывает историю детски слабой, беззащитной перед любым посторонним воздействием души, которую словно всякий раз по-новому вылепливают то неприязненное отношение воспитателей, то чтение Шиллера, то «законы» корпусного товарищества. Наивная попытка «не смотреть ни на что, свергнуть с себя всякое принуждение» лишь заменяет для него одну зависимость другой. Но важно то «восхищение», которое вызвала в нем вдруг осознанная возможность оставаться самим собою: «...радостное чувство свободы волновало мою душу, мне казалось, что я приобрел новое существование» (с. 135). Возможно, это и был главный опыт, вынесенный из грустной детской истории; во всяком случае, ощущение поразило и запомнилось («Я теперь еще живо помню ту минуту»,—пишет он через семь лет). В последовавшей вскоре совсем уже не детской и не шуточной борьбе с новой зависимостью — с судьбой, как постоянно обозначал это Баратынский («В молодости судьба взяла меня в свои руки»; с. 155),—оно становится определяющим, и очевидное желание избавиться от внешнего принуждения сочетается с неявным, но неизменным уклонением от всякого интеллектуального подчинения.

С осени 1818 г. Баратынский в Петербурге; зимой 1819 г. он зачислен рядовым в гвардейский полк. Формально «солдатчина» Баратынского не наказание, а милость: первое офицерское звание должно было означать для него прощение и разрешение служить по своему выбору. Не вполне понятно, имел ли он практическую необходимость добиваться этого; видимо, дело было не в том: происходящее имело для него значение гражданской реабилитации и морального искупления. Оно имело и дополнительный личностный аспект: долгое время все хлопоты за Баратынского, все попытки добиться его прощения сталкивались в конечном счете с личной волей императора Александра I, от которого зависело производство в офицеры. Трудно сказать, чем была вызвана странная «злопамятливость» императора; вряд ли ее можно вполне объяснить, как иногда предлагается, литературной репутацией Баратынского. Трудно также представить, чего могли стоить Баратынскому эти годы под не отпускающим, не забывающим взором Александра I, это мучительное противостояние еще очень молодого и впечатлительного человека живому воплощению государства,— можно только напомнить в этой связи ситуацию, в которой оказался другой Евгений, герой пушкинского «Медного всадника». Нигде — ни в поэзии его, ни в письмах — этот конфликт не обозначен конкретно; Баратынский говорит только о «судьбе», даже не преследующей его, а взявшей в свои руки, поработившей, сделавшей его своей игрушкой. Кажется, в этом обстоятельстве можно видеть одну из причин почти полного отсутствия у него гражданской и политической лирики, таких характернейших для русской поэзии после Отечественной войны 1812 г. тем, как отношения власти и народа, поэта и государства, русской и европейской истории. Пушкинское «Когда б я был царь...» (П, т. 11, с. 23) — государственное мышление, в той или иной степени и модификациях свойственное всем большим русским поэтам XIX века,— Баратынскому совершенно чуждо; отсутствует у него и тема России, ее судьбы как государства и нации. Отказ от этих тем говорит вовсе не о безразличии к ним, а о полном отсутствии иллюзий относительно реального соотношения государства и частного человека, в конечном же счете — о точности лирического самоопределения, способствовавшей созданию высочайших образцов «поэзии индивидуальной».

«Солдатчина» Баратынского была в значительной степени лишь номинальной: она давала повод для злословия, насмешек, а иногда и грубых личных выпадов его литературных врагов, но не вредила его литературным успехам и не лишала его места в обществе. Тем не менее двусмысленность его положения и полная зависимость от чужой воли были тягостны для него. «Должно сносить терпеливо заслуженное несчастие— не спорю, но оно превосходит мои силы, и я начинаю чувствовать, что продолжительность его не только убила мою душу, но даже ослабила разум»,—пишет он Жуковскому (с. 139). Однажды, не выдержав, он даже решается просить об отставке, но наталкивается на непреклонную стойкость матери: она заставляет его пройти испытание до конца и дождаться настоящего освобождения (X, с. 87—88).

Это непростое единоборство продолжалось девять лет —с весны 1816 г., когда он мальчиком был исключен из корпуса и отдан родственникам, до весны 1825 г., когда судьба его оказывается в центре внимания Пушкина, Вяземского, Дениса Давыдова, когда хлопотами В. А. Жуковского и в конечном счете А. И. Тургенева, постоянных заступников за русскую литературу перед властью, он был возвращен «обществу, семейству, жизни» (с. 157). Внутреннюю историю этих девяти лет можно только угадывать; внешний же их рисунок известен достаточно хорошо: за это время Баратынский сделался знаменитым поэтом. Он начал писать стихи сразу же после исключения из корпуса, в деревне; в Петербурге он необычайно быстро раскрывается как поэт. Этому способствовала дружба с А. А. Дельвигом; она особым образом окрасила вхождение Баратынского в литературу, сделав его, почти помимо его воли, членом пушкинского кружка. В составе «союза поэтов» Дельвига — Кюхельбекера — Пушкина, пользуясь его поддержкой и сам способствуя его успеху, Баратынский включается в чрезвычайно интенсивную в это время литературную жизнь столицы. По сообщению жены Баратынского, Дельвиг без его ведома отдал его первые стихи в журнал и «Баратынский, которого имя до тех пор не появлялось в печати, часто говорил о неприятном впечатлении, испытанном им при внезапном вступлении в нежеланную известность» (Изд. 1936, т. 2, с. 250). Так или иначе, стихи Баратынского начинают печататься в петербургских журналах, его избирают членом литературных обществ, он знакомится почти со всеми известными петербургскими литераторами. Посредническая роль Дельвига здесь была, по-видимому, очень важна; особенно это касается знакомства с Пушкиным. Существенное значение для Баратынского имела и литературная школа, которую он прошел в «союзе поэтов».

С ростом известности Баратынского у него появлялись и литературные недоброжелатели; однако к тому времени, когда в петербургских литературных обществах и салонах разгорелась настоящая война между «союзом поэтов» и сторонниками литературных традиций, его, как и Пушкина, уже не было в Петербурге. В начале 1820 г. Баратынский был сделан унтер-офицером и переведен в финляндский полк. Литературная романтическая традиция рассматривала окраины страны как место ссылки; после первых финляндских стихов Баратынского за ним закрепилась репутация «финляндского изгнанника». Однако формально это было повышение, немаловажный шаг на пути Баратынского к свободе.

«В далекой Финляндии, посреди дикой и мрачной природы, в разлуке с родными и близкими ему людьми, с неодолимою тоскою по родине, вдали от тех, кто мог бы понять его и утешить сочувствием, печально и одиноко провел он лучшие годы своей юности» (с. 397)—так описал Киреевский этот период жизни своего друга. Но «финляндское изгнание» неожиданно оборачивается для Баратынского своей поэтической стороной, оказывается внутренне плодотворным. Природа Финляндии, впервые увиденное им открытое море поразили его воображение; он признавался Н. М. Коншину, своему-начальнику и новому другу, «что в жизни еще не имел такого поэтического лета» (с. 340). В доме командира полка Г. А. Лутковского, старого знакомого его отца, Баратынский находит необходимую ему семейную обстановку. В Финляндии начинается его дружба с Н. В. Путятой, адъютантом генерал-губернатора Финляндии А. А. Закревского. Образованный, любивший поэзию человек, Путята был внутренне близок Баратынскому. «В образе мыслей и характере их было что-то общее. То же озарение высшими понятиями, та же сосредоточенность и сдержанность в их изъявлении» (X. с. 91),— писал П. И. Бартенев, знавший Путяту. Дружба их продолжалась всю жизнь, а позднее укрепилась родством, когда Путята женился на свояченице Баратынского. Конец 1824 г. Баратынский проводит в Гельсингфорсе, при штабе корпуса Закревского. Здесь он знакомится с женой генерал-губернатора А. Ф. Закревской, женщиной яркой, умной и эксцентричной. Он переживает серьезное увлечение этой женщиной; однако еще сильнее оказывается произведенное ею поэтическое впечатление. Закревская стала прототипом героини поэмы «Бал», образ ее отразился и в лирике Баратынского. Не случайно, покинув Финляндию, Баратынский сожалел о ней, как о стране, где он «пережил все, что было живого» в его сердце (с. 162).

Между тем связь Баратынского с литературной жизнью столицы почти не прерывается; он часто и подолгу бывает в Петербурге то в отпуску, то с полком. Дельвиг с друзьями навещает его в Финляндии. Коншин вспоминает, что Баратынский «как дитя» радовался поездкам в Петербург (с. 343). Однако было и обратное чувство; так, в августе 1825 г., уже после производства, Баратынский пишет Путяте: «Через несколько дней мы возвращаемся в Финляндию, я этому почти рад: мне надоело беспричинное рассеяние, мне нужно взойти в себя...» (с. 159). Именно в Финляндии он ощущал себя дома и мог быть самим собой. Тем временем известность его как поэта росла. Еще в самом начале 1824 г. Жуковский в обзоре русской литературы, составленном для одной из особ императорской фамилии, писал: «Баратынский — жертва ребяческого проступка, имеет дарование прекрасное; оно раскрылось в несчастьи, но несчастье может и угасить его; если судьба бедного поэта не облегчится, то он сам никогда не сделается тем, для чего создан природой» (Ж у к о в с к и й В. А. Эстетика и критика. М., 1985, с. 312),— и в словах его звучали почти обвинительные нотки. Затянувшееся наказание Баратынского становилось уже чем-то вроде общественного скандала, об этом говорили почти открыто, и казалось, что шумная слава поэта поможет облегчить его участь. Но ходатайство Жуковского было отклонено. Тогда за это берется А. И. Тургенев, который действует совершенно иначе и старается, чтобы о литературной деятельности Баратынского по возможности забыли. «Ни в скобках, ни над пиесой, ни иод титлами, ни in-extenso имени его подписывать не должно. Скоро может решиться его участь» (с. 408),— пишет он Вяземскому весной 1825 г. Вероятно, именно в связи с этим Баратынский задержал издание своего сборника, уже порученное в 1824 г. А. А. Бестужеву и К. Ф. Рылееву. Тургенев наконец добивается успеха: в апреле 1825 г. Баратынский был произведен в прапорщики. В январе 1826 г. он выходит в отставку; болезнь матери вынуждает его поселиться в Москве. Здесь в ноябре 1827 г. выходит первое собрание его стихотворений.

Сборник 1827 г. стал для Баратынского первым подведением итогов. Он открывается знаменитой элегией «Финляндия», создавшей в свое время Баратынскому ореол романтического изгнанника. Строка из послания к Дельвигу «И я, певец утех, пою утрату их...» характеризует состав сборника: в нем представлены «эротические» и «вакхические» стихотворения, обычные тогда «безделки», которым Баратынский был обязан первым своим успехом (они в основном оттеснены в раздел «Смесь»); на первом же плане — три «книги» элегий— жанра, составившего ему славу («...в этом роде он первенствует» (П, т. 11, с. 50),—замечает Пушкин в неоконченной рецензии на сборник). Прямые лирико-философские медитации включаются в собрание на правах элегий; два этих жанра объединены темой всесокрушающего хода времени, несущего смерть природе и «разуверение» сердцу человека. В элегиях Баратынского словно меняется центр тяжести: источник элегической грусти переносится извне в глубь человеческой души; таким образом создаются предпосылки для психологического исследования «своенравия» сердца. Такому исследованию посвящена элегия «Признание» *, похожая уже не столько на традиционные произведения этого жанра, сколько на «предельно сокращенный аналитический роман» (Гинзбург Л. Я. О лирике. М.-Л., 1964, с. 72). Завершал сборник раздел «Послания». В него, среди прочих, входили два послания, представляющие этапы творческого самоосознания Баратынского. Первое из них — «Гнедичу, который советовал сочинителю писать сатиры» — свидетельствует о расхождении Баратынского с литературными принципами писателей-декабристов, но еще более — о его нежелании следовать путем, не соответствующим особенностям его натуры и дарования. Второе — «Богдановичу» — содержит прежде всего пересмотр собственных позиций поэта-элегика; однако оно было воспринято как выпад против элегической поэзии вообще с позиций «французской школы» (с. 406). Послания Баратынского высоко оценил Вяземский, сам большой мастер этого жанра; он отмечал в них «непринужденный язык, веселое остроумие, переходы свободные, мысли светлые и светло выраженные» и считал их «образцовыми» (МТ, 1827, ч. 16, с. 87).

Приступая к подготовке сборника, Баратынский писал: «...я желал бы, чтобы мои пьесы по своему расположению представляли некоторую связь между собою, к чему они до известной степени способны» (с. 141).

______________________ * Эта элегия предназначалась для сборника, но не была включена в него Баратынским по причинам личного характера.


Характерно это желание оформить свою лирику в какое-то новое, большое единство и придать ей таким образом дополнительный смысл; эти поиски большой формы вне традиционных жанров приведут Баратынского в конце жизни к глубоко оригинальному созданию—книге «Сумерки». Сборник 1827 г. построен так, что произведения, обрамляющие разделы, несут особую смысловую нагрузку. В них последовательно развивается тема судьбы, звучащая и в других стихотворениях сборника; романтический бунт против «прихотей судьбины» («Буря») сменяется тихим утверждением верности себе и «музам» «наперекор судьбе» («Отъезд»), а когда оказывается, что такая верность в конечном счете обеспечивает независимость от судьбы, возникают и оптимистические ноты («Стансы»): Хвала вам, боги! предо мной Вы оправдалися отныне! Готов я с бодрою душой На все угодное судьбине...

В завершающем сборник послании «Н. И. Гнедичу» тема преодоления судьбы приобретает почти торжествующее, победное звучание: Я победил ее, и, не убит неволей, Еще я бытия владею лучшей долей, Я мыслю, чувствую: для духа нет оков... Сборник был встречен современниками восторженно; диссонансом на общем фоне звучала только отрицательная рецензия С. П. Шевырева в «Московском вестнике». Баратынский был в зените славы. И совсем неожиданно прозвучала в этих обстоятельствах фраза из его письма Пушкину (весна 1828 г.): «Я думаю, что у нас в России поэт только в первых, незрелых своих опытах может надеяться на большой успех» (с. 175). Но через два года Пушкин развил эту мысль в наброске своей последней, третьей незаконченной статьи о Баратынском. В ней говорилось: «Никогда не старался он малодушно угождать господствующему вкусу и требованиям мгновенной моды, никогда не прибегал к шарлатанству, преувеличению для произведения большего эффекта, никогда не пренебрегал трудом неблагодарным, редко замеченным, трудом отделки и отчетливости, никогда не тащился по пятам свой век увлекающего гения, подбирая им оброненные колосья; он шел своею дорогой один и независим. Время ему занять степень, ему принадлежащую, и стать подле Жуковского и выше певца Пенатов и Тавриды» (П, т. 11, с. 186). Баратынский прочитал эти слова через много лет, уже после смерти Пушкина.

Вскоре после отставки Баратынский женился; его свадьба с Анастасией Львовной Энгельгардт состоялась в июне 1826 г. Невеста была некрасива, и современники признали брак «не блестящим, а благоразумным» (с. 172). «...Я желал счастия и нашел его» (с. 170),— писал Баратынский Коншину. Друзья не сомневались в его счастье, но тревожились за его поэтическую судьбу. «Для поэзии он умер; его род, т. е. эротический, не к лицу мужу...» — пишет Лев Пушкин (с. 413). Жена Баратынского действительно «мало имела в себе элегического», как осторожно заметил о ней Вяземский (с. 172), она вдохновляла поэзию совсем иного характера. Образец ее — поэма «Переселение душ» (1828), обычно считающаяся «сугубо формалистической стилизацией под XVIII век» (Изд. 1836, т. 1, с. XVI); между тем она писалась одновременно с ключевой поэмой Баратынского «Бал» (1825—1828) и представляет собой нечто вроде поэтического комментария к ней. Несколько лет питавший и мучивший поэтическое воображение Баратынского женский тип, списанный с Закревской, понимание любви как иррациональной и опасной силы определили трагический, неразрешимый характер конфликта поэмы. Княгиня Нина узнает, что ее царственной красоте предпочтена

«...жеманная девчонка
Со сладкой глупостью в глазах,
В кудрях мохнатых, как болонка,
С улыбкой сонной на устах».

Точно так же «творенья диво», царевна Зораида из «Переселения душ», влюбившись в простого певца, обнаруживает соперницу, воспеваемую им Ниэту:

Кого? — пастушку молодую,
Собой довольно недурную,
Но очень смуглую лицом,
Глазами бойкую и злую,
С нахмуренным, упрямым лбом.

Так же, как Нина, мертвеет Зораида, поняв, что находится перед лицом судьбы и в полной ее власти. Но судьба высмеяна в поэме как слепая, бестолковая сила, которая, сотворив души «попарно», не предусмотрела мелочей, препятствующих их соединению:

Шатаясь по свету, порой
Столкнешься с родственной душой
И рад; но вот беда какая:
Душа родная — нос чужой,
И посторонний подбородок!..

Сказка кончается счастливо: Зораида с помощью волшебного кольца потихоньку обменивается судьбой со своей соперницей, жертвуя и красотой и царством ради скромной доли. Но прекрасная душа Зораиды, вселившись в грубое тело пастушки, заставляет его блистать новой, одухотворенной красотой:

Во взорах чувство выражалось,
Горела нежная мечта...

Поэма эта не только галантный комплимент некрасивой Анастасии Львовне. Здесь говорится и о том, что жертвенная любовь слабого человека способна одолеть механическую мощь судьбы, что тайна такого одоления известна лишь любящему и счастье его — утаенное от мира счастье. Зораида в своем новом облике

Тихонько вышла из дворца,
И о судьбе ее до света
Не доходил уж слух потом.
Так что ж? о счастии прямом
Проведать людям неудобно...

Обращенная к жене лирика Баратынского обычно не упоминается среди его шедевров; эти неброские стихотворения словно уклоняются от внимания критики. Однако в них есть громкие, сильные строки, рисующие новый для его поэзии образ «смелой и кроткой» женщины — друга, помощницы и спасительницы, равноправной участницы в судьбе, творчестве, философском определении в мире («Отрывок», 1829; «О верь, ты, нежная, дороже славы мне...», 1834; «Когда, дитя и страсти и сомненья...», 1844).
Строка из концовки «Признания», на которую недвусмысленно намекали скептически относившиеся к его браку друзья— «Обмена тайных дум не будет между нами»,— не стала пророческой. Жена Баратынского разделяла все его заботы и думы, в том числе отчасти и литературные: он «часто удивлялся ее тонким замечаниям и справедливым возражениям, верности ее критического взгляда» (Изд. 1869, с. 395). Уезжая, он писал ей едва ли не ежедневно, письма эти показывают их полное взаимное сочувствие: от нее у него не было тайн. Но что-то в этих письмах осталось тайной для всего остального мира: рукой Анастасии Львовны там вычеркнуты многие строки. Может быть, содержание этих строк, будь они прочитаны, не больше сказало бы о Баратынском, чем сам этот многозначительный факт.
Московский период ознаменован в жизни Баратынского новыми чертами. Он пробует служить; около трех лет он числился в Межевой канцелярии, но служба эта не оставиланикакого следа в его жизни. В Москве он встречается и знакомится с множеством новых для него людей и мнений, принимает участие в обсуждении литературных и философских вопросов. Это несколько видоизменяет характер его собственной литературной деятельности.
Среди писем Баратынского к И. В. Киреевскому сохранился листок с рассуждением о разговоре. «Автор углубляется в свою собственную мысль, стараясь удалить от себя все постороннее; разговаривающий ловит чужую и возносится на ее крыльях. Что развлекает первого, то второму служит вдохновением» (с. 254),—говорится здесь. Мысль Баратынского о двух видах вдохновения можно применить и к его творчеству. Московский период богат для него вдохновением внешним; внутреннее же, авторское вдохновение мешало ему в этом; так происходило в журналистике, которую он осознает именно как «разговорное» творчество. «Мне нужно предаваться журнализму, как разговору, со всею живостью вопросов и ответов, а не то я слишком сам к себе требователен, и эта требовательность часто охлаждает меня и к хорошим моим мыслям»,— пишет он Киреевскому (с. 218).

Вопросы журналистики волновали Баратынского давно, однако его положение лишало реальности все его замыслы: «...слава богу, мы здесь не получаем ни одного журнала, и мне никто не мешает любить поэзию»,— пишет он И. И. Козлову в 1825 г. (с. 156). Все изменилось, когда Баратынский оказался в Москве. Здесь он встретился с П. А. Вяземским, который высоко ценил его поэзию и с нетерпением дожидался конца его «финляндского изгнания». Знакомство их так и не перешло в приятельскую близость; зато отношения эти не были подвержены переменам и ничем не омрачились до конца жизни Баратынского. Его приезд в Москву пришелся на время, когда Вяземский особенно увлекся журналистикой; вместе с Н. А. Полевым он издавал лучший в то время русский журнал — «Московский телеграф». Здесь Баратынский напечатал в 1827 г. свой критический разбор книги А. Н. Муравьева «Таврида». Сотрудничество это не имело продолжения; вскоре Вяземский разошелся с Полевым, и журнал изменил свое направление. Взгляды Баратынского и Вяземского на журналистику, по-видимому, совпадали; одно время они собирались вместе издавать «Литературные современные записки», нечто среднее между журналом и альманахом, но это издание не состоялось.

Журналистика, в противоположность литературе с ее традиционными жанрами, была для Вяземского средством видеть и улавливать текущую, еще не оформившуюся современность; периодику он называл современными летописями. Жанром, смыкающимся с журналистикой по взгляду на мир — «допытливому» и «исследовательному», он считал современный европейский роман светского содержания, с глубокой психологической проработкой характеров. Именно таким романом был «Адольф» Б. Констана; в 1831 г. Вяземский закончил и издал его перевод с большим проблемным предисловием; за работой его внимательно наблюдали Пушкин и Баратынский. Роман в это время живо интересовал всех троих. Баратынский читал и правил перевод в рукописи; в письмах к Вяземскому он обсуждает вопросы, затронутые в предисловии. Вяземский убеждает Баратынского писать прозу, и тот отвечает, что «уже планировал роман» (с. 180); в другом письме он говорит: «Проза мне не дается, и суетное мое сердце все влечет меня к рифмам. Я пишу поэму» (с. 193). Баратынский умалчивает при этом, что пишет не поэму, а роман в стихах: в предварительных публикациях некоторые части «Наложницы» были представлены как отрывки из романа. Вяземский пытается увлечь Баратынского и другим прозаическим замыслом — серией статей о классиках русской литературы. Баратынский дал согласие писать о Ломоносове. По-видимому, это должна была быть большая" работа, подобная книге Вяземского о Фонвизине. Возможно, именно такое обстоятельное жизнеописание имел в виду Баратынский, говоря и о своем намерении написать «жизнь Дельвига».

Множество прозаических и журналистских замыслов обсуждается и в письмах Баратынского И. В. Киреевскому. Они познакомились в Москве; к концу 1829 г., когда между ними начинается интенсивная переписка, их уже связывают тесные дружеские отношения. Известны 52 письма Баратынского к Киреевскому, ответные письма не сохранились. Письма к Киреевскому — действительно частные, ни в малейшей степени не претендующие на общее значение письма; это качество отличает их от переписки многих современников Баратынского, причем не только Вяземского и А. И. Тургенева, давших великолепные образцы эпистолярно-публицисти-ческого жанра, но и Пушкина и Дельвига. Частный характер, очень четкая адресованность свойственны всем значительным коллекциям писем Баратынского; тематика их обычно разграничена, и круг вопросов, обсуждаемых с каждым адресатом, в каждом случае индивидуален. Переписка с Киреевским, таким образом, представляет собой уникальный источник, сохранивший нигде больше не повторяющиеся сведения о Баратынском.

Киреевский в то время также сочиняет роман; в связи с этим о нем и заходит речь в письмах. Слова Баратынского о необходимости для романа современной философии, не систематической, а «верной нашему чувству» (см. с. 207), смыкаются со взглядом Вяземского, искавшего в произведениях этого жанра «практической метафизики поколения нашего» (Вяз., с. 129).

Вопросы журналистики возникают в связи с готовившимся изданием журнала Киреевского «Европеец». «Твой журнал очень возбуждает меня к деятельности»,— пишет Баратынский (с. 218). У него возникает ряд крупных и не характерных для него замыслов, предназначенных для «Европейца». Из обсуждаемых работ сохранились и были напечатаны в этом журнале только две. Первая — «Антикритика» — ответ Баратынского на критический разбор его поэмы «Наложница» и предисловия к ней, сделанный Н. И. Надеждиным; это первое и единственное полемическое выступление Баратынского. По мнению Пушкина, статья была «хороша, но слишком тонка и растянута» (с. 423). Второе произведение — прозаическая повесть «Перстень», в которой так странно переплелись мотивы «Повестей Белкина», что ее тоже едва ли не приходится считать полемической репликой в литературном споре. Все остальные произведения, предназначавшиеся для «Европейца», не сохранились или так и не были созданы. После второго номера журнал Киреевского был запрещен, и это решило их судьбу. Бесследно исчезла законченная Баратынским драма. Пропала биография Дельвига, работа над которой, видимо, пошла быстрее с началом издания «Европейца». Неизвестен план новой поэмы, которую обдумывал Баратынский; очевидно, не были даже начаты обещанные Киреевскому статьи о романах Загоскина и повестях Гоголя.

«Что делать! Будем мыслить в молчании и оставим литературное поприще Полевым и Булгариным. <... > Будем писать, не печатая» (с. 238—239),—писал Баратынский Киреевскому, узнав о запрещении журнала. Московские литературные круги становились все более чуждыми ему, к московским журналам он относился равнодушно. В 1834 г. Белинский имел основание сказать в «Литературных мечтаниях»: «Замечу еще, что г. Баратынский обнаружил во времена оны претензии на критический талант; теперь, я думаю, он и сам разуверился в нем» (Б, т. 1, с. 60).

Запись Баратынского о разговоре кончается так: «Еще два слова: разговор, о коем я говорю,— дитя какого-то душевного брака и требует между разговаривающими сочувствия, взаимного уважения, без которых он не заключится, и следственно, не принесет своего плода — возможно полного разговора» (с. 254—255). На многие годы он отказался от вдохновения внешнего для внутреннего вдохновения чистой лирики. Возникшее у него в конце жизни желание вернуться в журнали- стику говорит о том, что эта сторона его деятельности не была случайной, определялась серьезной внутренней потребностью, к сожалению, не реализовавшейся.

Б том же 1832 г. Баратынский начинает готовить новое собрание своих сочинений. «Кажется, оно в самом деле будет последним и я к нему ничего не прибавлю»,— пишет он Вяземскому (с. 247).- Сборник состоял из двух частей, первая включала в себя лирику, вторая — поэмы. Он вышел только в 1835 г.

С начала 20-х годов, когда составлялся первый сборник Баратынского, прошло десять лет, и поэзия его значительно изменилась. Новый характер ее был определен в 1829 г. Киреевским, который, опровергая устоявшееся мнение о принадлежности Баратынского к «французской школе», писал, что поэзия французская выбирает в жизни только те минуты, «которые выдаются из жизни вседневной, которые и толпа разделяет с поэтом». «Но муза Баратынского, обняв всю жизнь поэтическим взором, льет равный свет вдохновения на все ее минуты и самое обыкновенное возводит в поэзию посредством осветительного соприкосновения с целою жизнью, с господствующею мечтою» (К, с. 69). Для того, чтобы уловить в поэзии Баратынского эти неяркие, неявные, обычно не проникающие в поэзию звуки, чтобы «дослышать все оттенки лиры» его, нужно иметь особо тонкий слух и особое внимание. Принцип построения сборника в общем соответствовал этому описанию, хотя сам Баратынский определял его иначе. Этот принцип был обоснован им в предисловии к отдельному изданию поэмы «Наложница» (1831) как принцип «смешения». Говоря о том, что нравственными могут быть только характеры, в которых смешаны порок и добродетель, потому что такие характеры истинны, соответствуют действительной жизни, зрелище которой, представленное без односторонности, «конечно, не развратительно», Баратынский распространяет свою мысль и на литературу в целом, на роман, на лирику, от которых также нужно требовать только «истины показаний»: «Читайте романистов, поэтов, и вы узнаете страсти, вами или не вполне, или совсем не испытанные, нравы, выражение которых, может быть, вы сами не заметили; узнаете положения, в которых вы не находились; обогатитесь мыслями, впечатлениями, которых вы до того не имели; приобщите к опытам вашим опыты всех прочтенных вами писателей и бытием их пополните ваше». Отдельное произведение, особенно в лирике, может внушать ложное, одностороннее понятие, но «никто не принуждает читателя в целой книге стихов твердить одно для него соблазнительное, когда, перевернув страницу, он найдет другое, впечатление которого исправит впечатление первого...». Не только лирика, но и литература в целом включает в себя явления неравноценные, наряду с гениями, которые «являют нам полный мир в своих творениях», есть и дарования односторонние. «Или не читайте, или читайте все: иначе вы будете всегда в заблуждении»,— говорит Баратынский (см. Изд. 1951, с. 428—433).

В соответствии с этим принципом лирическая часть нового собрания должна была выглядеть как естественный след прожитой жизни и обладать его живой, ненавязчивой целостностью. Именно так и строит ее Баратынский: он отказывается от всяких жанровых разграничений, снимает большую часть названий, объединяет и уравнивает стихотворения с помощью сплошной нумерации. Многие старые стихотворения серьезно перерабатываются. В таком виде произведения разных лет, порой неравноценные, контрастирующие по тону и содержанию, равно предстают как эпизоды пути поэта.

Смысл композиции сборника не был понят читателями; критика приняла его отрицательно. Белинский был возмущен составом книги; выбрав несколько стихотворений эротического и мадригального характера, он заявил, что именно они характеризуют «светскую, паркетную музу г. Баратынского». «Но зачем же вы выбираете такие стихотворения? может быть, спросит меня иной недоверчивый читатель. Зачем же помещены они? отвечаю я» (Б, т. 1, с. 153, 155). «Московский наблюдатель», журнал, вокруг которого группировались московские друзья и единомышленники Баратынского, о сборнике промолчал.

Неуспех собрания 1835 г., разрыв с Киреевским, случившийся примерно тогда же, все более отдаляли Баратынского от общества московских литераторов. Причины, по которым он порвал с ближайшим, глубоко понимавшим его другом («...никто еще не внушал мне такой доверенности к душе своей и своему характеру»; с. 212—213), не ясны; считали, что виновницей ссоры была жена Баратынского. «Мы оба видим в тебе милого брата и мысленно приобщаем тебя к нашей семейной жизни» (с. 212),— писал еще не так давно Баратынский Киреевскому; его отношения с близкими людьми часто строились по типу родственных. Такими были и отношения с Дельвигом («они были связаны с ним, как братья»,—вспоминала вдова Дельвига; с. 427). «Литературные связи иногда стоют кровных» (с. 246),— писал Баратынский Вяземскому. В его жизни это было действительно так, но постепенно кровные связи все явственнее вытесняли литературные. В самом начале московского периода Баратынский писал Путяте: «...Признаюсь, Москва мне не по сердцу. Вообрази, что я не имею ни одного товарища, ни одного человека, которому мог бы сказать: помнишь? с кем бы мог потолковать нараспашку» (с. 176). Через десять лет он оказался в том же положении и мог сказать о Москве совсем уже горькие слова; само слово «московский» становится для него синонимом всего неприязненного. Унаследовав в 1836 г. после смерти тестя подмосковное имение Мураново, он переселяется туда и лишь изредка приезжает в Москву. В 1837 г. старый друг Баратынского Путята женится на его свояченице, и эти два семейства составляют тесный родственный круг, в котором Баратынский чувствует себя дома.
Переезд в Мураново не казался внешне переломом в жизни Баратынского. Со времени женитьбы ему приходилось много заниматься делами, и московский период его жизни точно так же делится между Москвой и деревней, как финляндский — между Финляндией и Петербургом. В нескольких стихотворениях Баратынского дано то идиллически-от-влеченное, то до мелочей точное поэтическое изображение сельской родины; с ней связывается мысль о простом труде, мирном вдохновении, счастливой и легкой смерти, сулящей встречу с «милыми тенями». С детства памятный ему тихий быт Мары дал Баратынскому идеал собственной семейной жизни под ее «хранительным кровом».
Однако реальная деревня была совсем другой. «Я ехал в деревню, предполагая найти в ней досуг и беспечность, но ошибся. Я принужден принимать участие в хлопотах хозяйственных: деревня стала вотчиной, а разница между ними необъятна,—писал Баратынский Киреевскому в 1833 г.—Всего хуже то, что хозяйственная деятельность сама по себе увлекательна; поневоле весь в нее вдаешься. С тех пор, как я здесь, я еще ни разу не думал о литературе. Оставляю все поэтические планы к осени, после уборки хлеба» (с. 248). Традиционное сопоставление жатвы земледельца с плодами «жизненного поля» в стихотворении «Осень» (1836—1837) для Баратынского вовсе не художественно-философская условность; оно полно земным, тяжелым смыслом. Не все и не всегда ему удавалось, заботы тяготили, домашняя жизнь иногда складывалась не идиллически. Но хозяйственные труды его увлекали. Стремлением внести в жизнь «стройную красоту», «согласье» поэзии («В дни безграничных увлечений...», 1831) проникнута и его жизнь в Муранове; она стала для него своеобразным творчеством, в котором он проявил талант и мастерство. Мураново не означало для Баратынского ухода на покой; скорее, это была новая схватка с судьбой. Оставшись без читателей, без друзей, он знал, что человек, и не будучи поэтом, способен сделать многое: воспитать детей, построить дом, посадить лес и сад. Все это он сделал. Дети оказались талантливы. В Муранове был построен новый дом — по планам и чертежам самого Баратынского, проявившего незаурядный архитектурный вкус и любовно продумавшего каждую деталь. Смелая предприимчивость и практическая смекалка Баратынского помогли ему создать в имении процветающее современное хозяйство. Однако чем больше укреплялось благосостояние семьи, тем яснее становилось, что для Баратынского это не цель, а средство. Осенью 1841 г. он писал Путяте: «Надеюсь этим годом все наши хозяйственные дела <... > устроить таким образом, что они вперед уже мало меня будут заботить и мне можно будет возвратиться к прежним, мне более привычным занятиям. <... > Я между прочим бодр и весел, как моряк, у которого в виду пристань. Дай бог не ошибиться» (с. 285).

Казалось, Баратынский ушел от поэзии; с 1836 г., после разрыва с «Московским наблюдателем», он почти совершенно не печатается (хотя стихотворение «Осень» тогда же заставляет Шевырева и Мельгунова заговорить о нем как о поэте-философе). «...Давно я не пишу стихов»,— пишет он Плетневу в 1839 г. (с. 264) — но с того же года количество публикуемых им стихотворений начинает понемногу увеличиваться. Неожиданный для всех выход книги «Сумерки» (1842) показал, что потребность его в том, чтобы быть услышанным и получить отклик, только выросла за эти годы молчания. Правда, это была особая книга, и обращена она была к особому, своему читателю. Фамилия Баратынского была написана на ее обложке через «о» — не так, как печаталась она на прежних его собраниях, не так, как писали ее Пушкин и Киреевский. Через «о» писалась она не в литературной, а в частной жизни. Построение книги было новаторским, отличало ее от традиционных типов поэтических сборников XIX в. В нее вошло 26 стихотворений; это было почти все, написанное Баратынским в последние годы. Состав книги сложился свободно и непредсказуемо; но некоторый минимальный отбор все же был произведен. Стихотворения характеризовали небольшой промежуток жизни поэта и потому составляли особенно тесное и в то же время естественное смысловое и эмоциональное единство. «Сумерки» стали «одной из первых книг стихов в сегодняшнем ее понимании» (BJ1, 1975, № 3, с. 179). Была найдена новая большая форма, не стесненная жанровыми традициями, дававшая возможность глубоко индивидуального разговора с читателем.

Вероятно, именно «Сумерки» дали Киреевскому окончательное право сказать о Баратынском: «...такие люди смотрят На жизнь не шутя, разумеют ее высокую тайну, понимают важность своего назначения и вместе неотступно чувствуют бедность земного бытия» (с. 398). Это книга о слабости человека, о трагизме его одинокой и обреченной схватки с судьбой и вместе с тем о неведомых, не сообщаемых миру источниках его бесстрашия, его душевной защищенности и стойкости. «Выразить чувство значит разрешить его, значит овладеть им. Вот почему самые мрачные поэты могут сохранить бодрость духа»,—говорилось в давнем (1831 г.) письме Баратынского Плетневу (с. 210). Поразительный язык «Сумерек» с такой властной уверенностью передает самые сложные человеческие состояния, что в стихотворениях начинают звучать не только торжественные, но почти торжествующие ноты, заметно усложняющие и углубляющие общий тон книги.
По словам М. Н. Лонгинова, книга Баратынского «произвела впечатление привидения, явившегося среди удивленных и недоумевающих лиц, не умевших дать себе отчета в том, какая это тень и чего она хочет от потомков» (РА, 1867, N5 2, с. 262).

Белинский критиковал «Сумерки» за несоответствие современному мировоззрению. Положительный отзыв Плетнева в «Современнике» касался поэзии Баратынского в целом и прошел незамеченным. Было получено несколько частных теплых откликов от немногих друзей; вероятно, они были очень важны и дороги для Баратынского, если судить по его реакции на отзыв, полученный в совсем уж тесном семейном кругу: «Похвалы, которые вы воздаете моей книге, любезная и добрая маменька, являются для меня самыми сладостными, самыми лестными из всех когда-либо мною полученных. Зато я и насладился ими со всей наивностью, со всем здравым смыслом удовольствия, на какое я способен» (с. 295).

«Хочется солнца и досуга, ничем не прерываемого уединения и тишины, если возможно, беспредельной»,—пишет Баратынский Плетневу в 1839 г. (с. 265). Состояние его было двойственно: его мучила то ли усталость, то ли жажда новой деятельности. После короткой поездки в Петербург зимой 1840 г., теплого приема, оказанного ему в салоне Карамзиных. встреч с Жуковским, Вяземским, Плетневым, Одоевским, Соболевским возможность деятельной жизни представлялась вполне реальной и привлекательной. Он собирался, покончив с хозяйственными делами, перебраться в столицу и вместе с Плетневым издавать пушкинский «Современник». Но до этого они с женой хотели съездить за границу, повидать Италию. Оба они нуждались в отдыхе.

Осенью 1843 г., заехав ненадолго в Петербург, Баратынский с женой и тремя детьми отправляется за границу. Через Германию они приезжают в Париж и остаются там на зиму. Пароходы, железные дороги, полотна Рафаэля и Тициана в Дрездене, государственное устройство Германии и борьба политических партий во Франции в преддверии революционных событий, парижские салоны, встречи с французскими писателями и русскими эмигрантами всех поколений, множество бесед и прочитанных книг — таков перечень европейских впечатлений Баратынского; он затрудняется описать их друзьям «от многосложности предметов» (с. 317). Париж понравился и вскоре утомил; «Буду доволен Парижем, когда его оставлю»,—пишет Баратынский Путяте (с. 318). Его уже тянет на родину; он начинает по-новому видеть ее на фоне европейской жизни. Весной 1844 г. они уезжают в Италию; здесь Баратынский встречается с 3. А. Волконской, которую когда-то провожал — в стихотворении 1829 г.—«в лучший край», как в «лучший мир». В Италии характер впечатлений меняется, но они становятся еще более сильными: ночное море, «освещение, которое без резкости лампы выдает все оттенки, весь рисунок человеческого образа во всей точности и мягкости, мечтаемой артистом» (с. 321). Поразительна эта почти болезненная обостренность и насыщенность зрительных впечатлений: «Как наши северные леса, в своей романтической красоте, в своих задумчивых зыбях выражают все оттенки меланхолии, так ярко-зеленый, резко отделяющийся лист здешних деревьев живописует все степени счастья» (там же). В Неаполе он наслаждается «полнотой однообразных и вечно новых впечатлений» (с. 320). Он больше никуда не спешит.

29 июня 1844 г. Баратынский скончался в Неаполе, скоропостижно, как и его отец. Последнее письмо его Путяте звучит пророчески: «Обстоятельства принуждают нас пробыть здесь гораздо долее, чем мы предполагали...» Он просит Пу-тяту уплатить его долги и взять на себя хлопоты по хозяйству. «Мы ведем в Неаполе самую сладкую жизнь. <...> Нежно обнимаю вас обоих, ваших и наших детей» (с. 323—324).
Смерть Баратынского не стала общенародным событием; она «безмолвною и невидимою тенью проскользнула» в русском обществе (с. 439). Его похоронили в Петербурге; из литераторов на похоронах были только Вяземский, Одоевский, Плетнев и Соллогуб.

Последним стихотворением Баратынского стало послание «Дядьке-итальянцу». Это стихотворение о смерти, о могиле отца вдали от его любимой Мары, о могиле итальянца вдали от его Неаполя; здесь странным образом приравнены друг к другу с детства близкая Баратынскому по рассказам Италия и его далекая родина.

Л. В. Дерюгина

далее--->>>
Категория: 2.Художественная русская классическая и литература о ней | Добавил: foma (12.08.2013)
Просмотров: 1742 | Теги: Русская классика | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
[ Регистрация | Вход ]
Форма входа
Категории
1.Древнерусская литература [21]
2.Художественная русская классическая и литература о ней [258]
3.Художественная русская советская литература [64]
4.Художественная народов СССР литература [34]
5.Художественная иностранная литература [73]
6.Антологии, альманахи и т.п. сборники [6]
7.Военная литература [54]
8.Географическая литература [32]
9.Журналистская литература [14]
10.Краеведческая литература [36]
11.МВГ [3]
12.Книги о морали и этике [15]
13.Книги на немецком языке [0]
14.Политическая и партийная литература [44]
15.Научно-популярная литература [47]
16.Книги по ораторскому искусству, риторике [7]
17.Журналы "Роман-газета" [0]
18.Справочная литература [21]
19.Учебная литература по различным предметам [2]
20.Книги по религии и атеизму [2]
21.Книги на английском языке и учебники [0]
22.Книги по медицине [15]
23.Книги по домашнему хозяйству и т.п. [31]
25.Детская литература [6]
Системный каталог библиотеки-C4 [1]
Проба пера [1]
Книги б№ [23]
из Записной книжки [3]
Журналы- [54]
Газеты [5]
от Знатоков [9]
Электроника
Невский Ювелирный Дом
Развлекательный
LiveInternet
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0