RSS Выход Мой профиль
 
Русская историческая повесть первой половины XIX века (сборник)| РАССКАЗ МОЕЙ БАБУШКИ (продолжение)


Я уже говорила тебе, дитя мое, что я вовсе не верила этим пустым рассказам, но, признаюсь, в печальную ночь моего бегства из дома родительского я желала, чтобы бабушка-мельничиха имела хоть малую часть той сверхъестественной силы, которую ей приписывали, и эту силу "употребила бы на сокрушение злобных врагов, разрушивших мирное спокойствие нашей крепости: всего более беспокоила меня участь моего батюшки — и сколько ни желала узнать я, что с ним сделалось, но не смела спросить о том у бабушки-мельничихи, боясь услышать какую-нибудь страшную весть. Вот уже мы достигли ворот ее дома, которые отворила нам странная и уродливая фигура, с широким черномазым лицом, с белыми сверкающими глазами и с огромным ртом, достигавшим почти до самых ушей. Это был работник бабушки-мельничихи, киргизец, именем Бурюк, по виду — самая глупая тварь, но на деле малый столь сметливый и расторопный, что подобного редко найдешь и между русскими. «Все ли готово?»—спросила его моя спутница. Вместо ответа кивнул он мохнатою головою. «Хорошо,— продолжала она,— теперь ступай в свою конуру и не показывайся этим собакам, которые, чай, скоро к нам нагрянут. Уж куда бы лиха не вынесла, а они не выторгуют у меня, у старухи, алтынного за грош. Пойдем, дитятко». Вошедши в избу, бабушка-мельничиха тотчас велела мне скинуть мой беспорядочный барский наряд и нарядиться в приготовленный уже ею сарафан. «Теперь, дитятко,— сказала она мне после этого превращенья,— теперь ты моя внучка Акулина. Хоть и увидят Тебя разбойники, так беда еще невелика; только ты старайся быть посмелее да не давай им много около себя увиваться. Я их знаю. С ними-таки еще можно ладить. Между ними есть один мой куманек, чтобы его нелегкая побрала. Ведь у меня, дитятко, родни до Москвы не перевешаешь. Чуваши, мордва: все наша родня. Да родня-то, что ты ни говори, а все-таки когда-нибудь пригодится». — «Да где же мой батюшка?»— спросила я наконец.— «Эх, дитятко, батюшка твой, чай, убрался подобру-поздорову.- Ведь разбойников-то много — куда ему с ними барахтаться».— «Ах! Бабушка, не обманываешь ли ты меня?» — «С какой стати, дитятко, я стану тебя обманывать! Но тише. Слышишь, как шумят наши гости. Ступай-ка за перегородку да нишкни».
Едва только успела я исполнить это приказание, как дверь избы с шумом растворилась и в нее вступила целая толпа незваных гостей. «Здравствуй, хозяйка!» — сказал грубый и глухой голос. «Здорово, кума,— захрипел другой голос,—ждала ли ты к себе дорогова куманька. Вот уж правду сказать, не бывал ни о семике, ни о масленице, принес черт в великий пост. А? Каково поживаешь, старая сова?» — «Коли с добрым словом, так милости просим»,— проворчала мельничиха. «Мы не с худом,— заговорил опять глухой басище,— мы своих людей не трогаем. Не попадайся только нам эта ересь нечистая. О! Как раз ухайдакаем!»— «Однако ж, кумушка,— сказал хриплый разбойник,— соловьев баснями не кормят. Нет ли у тебя чего перехватить да чем глотку промочить. Мы тощи, как голодные собаки!..» — «Не знаю, как теперь, атаман, а в старину моя кума была запаслива. Я недаром надоумил тебя остановиться у нее». — «Спасибо, куманек,— сказала старуха,— что ты нагнал ко мне всю эту саранчу. Да они съедят у меня и кирпичи из печки». — «Небось, кума,— отвечал хрипун,— у тебя будут жить только двое, да и то люди не простые, а именно: наш атаман-молодец Панфил Саватеич Хлопуша да твой любезный куманек, эсаул: ведь я, кума, высоко нынче залетел». — «Скоро залетишь и еще выше»,— проворчала старуха и начала вытаскивать пироги из печи.

С начала этого разговора я, сидя за перегородкою, прижалась от страха к углу. Но скоро любопытство пересилило страх мой, и я начала рассматривать в щелочку наших гостей. Их осталось в избе только двое: Хлопуша и кум бабушки-мельничихи, который, как я после узнала, назывался Топориком. Оба они были одеты весьма богато: в цветные бархатные полукафтанья, выложенные позументами и подпоясанные алыми шелковыми кушаками; сапоги на ногах были красные сафьянные, выстроченные золотом. У того и другого были на боку огромные сабли с богатыми рукоятками и ножнами, а за поясом торчало по нескольку пистолетов. Длинные ружья свои поставили они в передний угол. Но как скоро бабушка-мельничиха уставила для них стол пирогами и другими кушаньями, то разбойники, раздевшись, остались в одних только красных рубашках и черных плисовых шароварах. Нечего сказать, богато были они разряжены. Только, господи боже мой! Какие ужасные у них были рожи! Ты видел, дитя мое, картину Страшного суда, которая поставлена на паперти здешнего собора. Видел на ней врага рода человеческого, притягивающего к себе большою цепью бедных грешников: ну вот, ни дать ни взять, таков был Хлопуша, тот же высокий сутуловатый рост, те же широкие плечи, та же длинная свинцовая рожа, те же страшные, кровью налитые глаза, сверкающие из-под густых нависших бровей, те же всклокоченные, как смоль, черные волосы на голове и та же борода, закрывающая половину лица и достающая почти до пояса. Недоставало только рогов да копыт. Что касается до Топорика, то рыжая голова и борода, широкая красная рожа, кошечьи глаза и небольшой рост делали его похожим на Иуду-христопродавца, изображенного сидящим на коленах у сатаны в той же картине.
Сначала эти страшные гости молча управлялись с бабушкиными пирогами и беспрестанно осушали тяжелые стопы с пенником, которые старуха не ленилась им подносить. Вообще Хлопуша был молчаливее и угрюмее своего товарища, который обращался иногда к кумушке своей с злодейскими шутками, на которые она умела всегда дать ответ. Наконец пенник сделал разбойников словоохотливыми, и между ими начался следующий разговор, из которого, к горю моему, я не проронила ни одного слова.
«Ну как не сказать спасибо свату, здешнему старшине,— начал Топорик,— без него где бы нам теперь так славно ужинать или уж не завтракать ли. Послушай-ко, кума, залихватскую штучку он выкинул, волк его не ешь! Открыл нам в ваше совиное гнездо такую лазею, что мы упали, как сиег на голову. Смех, право, братцы! Этот старой хрыч, капитанишка, с своими пузастыми солдатишками туда же расхорохорился. Только когда он ими командовал: направо, налево, в седой его затылок влепилась такая славная загвоздка, что он полетел вверх ногами». При сих словах разбойника я оцепенела от ужаса, но продолжала слушать скрепя свое сердце. «Да,— сказал Хлопуша,— не скоро бы можно было попасть в эту берлогу: старый медведь хорошо ее укутал. И я скажу спасибо свату старшине и выпью за его здоровье». — «Пей за упокой, атаман,— подхватил Топорик.— Молодцу не удалось попировать с нами. Какой-то старый хрыч, из этих голоколенников, просадил ему брюхо своим железным рожном. Жаль, право, молодца. Он бы нашей ватаги не испортил». — «Вот как! — сказал Хлопуша.— А я думал, что он хлопочет теперь об наших товарищах. Жаль, да делать нечего. А что, брат-эсаул, всех ли этих индейских петухов ты запер в курятник? Не настроили бы они нам каких пакостей».— «Не бось, атаман. У меня и таракан не уползет, когда дело состоит только в том, чтобы ловить! Долго они уж здесь копошились — пора их немножко провялить. Я велел понаделать и вешалок. Что это? Светло становится. Видно, заря?» — «Да славная заря!— сказал Хлопуша, взглянув в окно.— Это горит старое гнездо старого сыча — капитана. Я велел зажечь его нашим ребятам, чтоб им было около чего погреться. Да, кстати, бабка, у старого черта, слышь, была дочь?» — «Была, да сплыла,— отвечала бабушка-мельничиха.— Он ее давно уже отослал в Оренбург». — «Экой старой дьявол! догадался. А не худо было бы нам подцепить молоденькую девчонку. Как ты думаешь, эсаул?» — «Ах! Атаман, у тебя на уме только девчонки, а по мне, коли есть вот такая кружка, а в кружке вот такое винцо, да если можно его вот так выпить,— то черт возьми всех девчонок! Волк их не ешь!» — «Знаешь ли что, однако же,— сказал Хлопуша, подумав,— не худо было бы нам провялить немножко и старого хрыча, ну знаешь, о ком я говорю: капитана-то. Нужды нет, что он уж не дрягает. А все бы это хорошо, в пример прочим...» — «Эх, атаман. Кто вешает мертвых собак. Да к тому же какой-то пес успел прежде нас завладеть телом старого быка. Признаться, атаман, я хотел было поживиться его серебряными бляшками, да не тут-то было! Нигде не мог его отыскать. Кто знает, может статься, он и уполз куда-нибудь в суматохе».
Нужно ли сказывать тебе, дитя мое, как поразил меня этот проклятый разговор. Сердце мое то сжималось от ужаса, то раздиралось на части. Долго страх смертный заставлял меня одолевать мое отчаяние, но при последних словах разбойника я не могла уже владеть собою. Громко, громко завыла я, повалившись на пол за перегородкою. «Что это?» — вскричали разбойники, выскочив из-за стола и схватив свои сабли и пистолеты. «Эк вы перепугались, родимые! — сказала бабушка-мельничиха насмешливо.— А еще говорите: мы-ста хваты! Не бойтесь, сударики, садитесь-ко на свое место. Это плачет моя девчонка — внука. С ней, бедной, случается падучая».— «То-то же! — сказал Хлопуша мрачно.— Смотри, старуха, нет ли тут какого подвоху. У меня пистолеты не горохом заряжены».— «Полно стращать-то, батька-свет! — сказала бабушка-мельничиха равнодушно.— Я и кочергой с тобой управлюсь, даром что ты смотришь чертом».— «Ну, вот нашла коса на камень! — вскричал Топорик.— Только, атаман, с кумой не ссорься. Говорят, что она и черта за нос водит. Прошу не гневаться, кумушка, так все толкуют о твоей чести». — «Да,— сказала старуха сердито,— если я и не вожу черта за нос, так уже никто не скажет, чтобы совсем не водилась с чертями. У меня даже они есть и в родне».— «Ах ты, чертова бабка,— сказал Топорик, смеясь,— не за мое ли здоровье ты гуляешь».— «А разве ты черт, родимой?»— спросила бабушка, добродушно — и разбойники подняли такой смех, что вся изба задрожала. «Однако ж,— сказал развеселившийся Хлопуша,— за то, что твоя внучка нас перепугала, должна она выйти и попотчевать нас винцом». — «Ведь я говорю тебе, батька-свет, что она нездорова»,— отвечала хозяйка. «Вздор!— заревел разбойник.— Я сам ее выведу»,— и с этими словами, шагнув за перегородку, вытащил оттуда меня полумертвую. Думая, что приходит мой час последний, я дрожала всем телом и не могла проговорить ни одного слова. К счастью моему, это заставило разбойников подумать, что я в самом деле больна. «Жаль,— сказал Хлопуша, потрепывая меня по щеке жилистой своею лапой,— жаль, голубушка, что ты нездорова, а нечего сказать, эсаул, красавица! Хоть она и бледна, но черт меня возьми, если я видывал девушку красивее этой! Попотчуй же нас, красоточка! Эх, поводись-ко с нами, так разом отстанет от тебя эта черная немочь!» — «Поднеси, Акулинька, гостям по стопе!— сказала мне бабушка-мельничиха. — Да и поди уж ляг хорошенько». Нечего было делать! Дрожащими руками взяла я поднос и начала потчевать этих гостей, которым с охотою поднесла бы яду змеиного. Всего несноснее были для меня наглые ласки Хлопуши.
Лучше бы он кинулся на меня подобно волку лютому, нежели расточал свои мерзкие нежности, которые делали его еще ужаснее в глазах моих.
Наконец два разбойника, сильно отуманившись винными парами, потребовали покоя. Бабушка-мельничиха отвела им другую свою избу, где они и улеглись,— между тем как алая заря озарила новые слезы на глазах моих и дымящиеся развалины моего дома родительского. Итак, все радости жизни моей были разрушены! Смертию мучеников погиб мой несчастный родитель, жених мой... Кто мог уверить меня, что и его не постигла та же плачевная участь? Отеческий дом мой сравнялся с землею... Я сама была во власти буйных злодеев... В будущем не было уже для меня ни одной надежды отрадной. Прошедшее могло только раздирать душу мою воспоминанием. Самое провидение, казалось, меня оставило! Где же мне было взять столько слез, дитя мое, чтобы оплакать все эти бедствия страшные? Смерть была единственным моим прибежищем. Смерти ждала, смерти просила я, но господу богу не угодно еще было прекратить дней моих. Умная мельничиха не старалась утешать меня. Она знала, что не найдет слов для моего утешения.
Разбойники проснулись уже около вечера. По данному ими заранее приказанию, все старшие жители крепости пришли к ним с хлебом и с солью. Сам отец Власий, предпочитая свою временную, грешную жизнь венцу мученическому и жизни вечной, шел впереди прихожан своих, с крестом и образами святыми. Долготерпеливый господь не поразил громом своим старого святотатца, но тайные мучения совести искажали уже лицо его. Весь этот народ, трепещущий за жизнь свою и за свое бедное достояние, преклонял колена пред гнусными душегубцами, как пред вельможами именитыми. Самохвальство и наглость их при этом случае были выше всякого описания. Они потребовали себе поголовной дани от жителей; потребовали, чтоб отец Власий, оставив свои священные книги, отправлял божественную службу по их раскольническим служебникам, и старый грешник (нрости господи душу его) повиновался злодеям. В заключение всего этого — при одном воспоминании мороз подирает меня по коже — были безжалостно повешены пять или шесть бедных стариков, несчастный остаток команды моего батюшки, уцелевший от всеобщего поражения минувшей ночи. Громко призывали они проклятие небесное на главы своих мучителей — и вопли их поразили бы ужасом самое жестокое сердце.
Не буду рассказывать тебе, дитя мое, как проводили разбойники у нас жизнь свою. Довольно сказать, что пьянство, разврат, богохуление и срамные речи никогда почти не оставляли их богомерзкой беседы. Но буйная жизнь не мешала им заботиться о своей безопасности: везде были у них расставлены часовые, а по ночам ездили разъезды около крепости. Теперь слушай повествование о собственных моих бедствиях, которые не только не кончились, но с каждым днем становились ужаснее.
Хлопуша для того только, казалось, и жил, чтобы меня мучить. Он непременно требовал, чтобы я всегда находилась при буйных попойках разбойников — и мне должно было повиноваться. Сколько ни старалась бабушка-мельничиха укротить его мрачное своевольство, все ее старания, просьбы, брань, угрозы были бесполезны. Хлопуша старался оставаться со мною наедине, насильно сжимал меня в сатанинских своих объятиях и говорил мне такие нежности, от которых сердце мое обливалось кровию. Он так запугал меня своими ужасными ласками, что при одном появлении его я теряла все душевные и телесные силы и трепетала от ужаса. Этот ужас можно сравнить с тем, какой мы иногда чувствуем во время тяжкого сна, возмущенного какими-нибудь страшными грезами: сердце сжималось, вся кровь застывала, душа готова была вырваться вон из тела. Но страстный любовник мой вовсе не хотел замечать моего бедственного состояния и не почитал, по-видимому, трудным заслужить мою взаимную любовь. Он каждый день подносил мне какой-нибудь подарок, вероятно, приобретенный грабежом и убийством, и я, бедная, следуя советам мельничихи, принуждала иногда себя принимать эти дары. Старуха всего более боялась, чтобы разбойники не открыли тайны моего превращения, потому что в таком случае ничто уже не могло бы остановить их наглости и самодовольства. Впрочем, они, и не зная этой тайны, не слишком ограничивали себя в обращении со мною, и без твердого, проницательного и лукавого нрава мельничихи я бы могла подвергнуться величайшим их оскорблениям, как ты сейчас о том услышишь.
Однажды, в полночь (когда я дремала в углу моем за перегородкою, между тем как бабушка-мельничиха храпела на печке), вдруг слышу я, сквозь сон, что кто-то, вошедши в дверь, крадется к моей постели... Слышу, что нечто тяжелое упало на грудь мою. Мысль о домовом тотчас родилась в суеверной голове моей. С ужасом открываю глаза и — при свете горевшей пред иконою лампады — вижу пред собою Хлопушу, который, будучи в одной красной рубашке, наложил на меня ужасную свою руку. Болезненный стон вырвался из груди моей. «Не бойся, моя красавица, — торопливо шептал мне страшный посетитель,— не бойся... Не убить, не зарезать тебя пришел я. Любовь не дает мне покоя. Люби меня, будь моею, золотом засыплю тебя... в бархате, в парче .ходить будешь... Только полюби меня». При этих словах он хотел взять меня за руку. «Скорей умру!— вскричала я, позабыв в отчаянии всю мою робость.— Скорей умру!» — и силилась оттолкнуть от себя руку ужасного мужика. «Если так,— взревел он вполголоса,— если так, я с тобой сделаюсь, упрямая...» При сих словах он схватил меня за руки. Но в то же мгновение кто-то с величайшею силою отдернул этого волка от бедной овцы. «Разбойник! душегубец! вор! плут! мошенник! — возопила бабушка-мельничиха, потому что это она избавила меня от величайшей опасности.— Разбойник! Разве так делают добрые люди? Вон отсюда, мерзавец! вон! или я призову всех чертей, чтобы вырвать из тебя гнусную твою душу!» — «Старая ведьма!— взревел Хлопуша, засучив рукава своей красной рубашки.— Старая ведьма! Убирайся сама к отцу своему, сатане...» — и, говоря это, он поднял на старуху жилистые свои кулаки. Неробкая мельничиха готовилась уже выцарапать глаза злому разбойнику, как позади их раздался третий хриплый голос: «Ну вот, атаман! Уж у тебя опять потеха с моей дражайшею кумушкой. Полно, полно, атаман! Как тебе не стыдно! Кто свяжется с бабою, тот сам баба! А ты, честнейшая моя кумушка, что так окрысилась? Ну, стоит ли того какая-нибудь девчонка, чтобы для нее поднимать такой гвалт? Разойдитесь же, пожалуйста, или не прикажете ли разлить вас водой». — «Не потерплю эдакого срама у себя в доме! — вскричала мельничиха.— Вон, разбойники! Полно вам у меня пировать! Сколько волка ни корми, он все в лес глядит. Я покажу вам, какова бабушка-мельничиха... вон, говорю я». — «Ах ты, старая ведьма,— мрачно заворчал Хлопуша, подвигаясь к ней поближе.— Дай-ко Я' попробую, отскочит ли мой кулак от твоего проклятого лба». — «Ну, уж вот это, кума, нехорошо!— захрипел в то же время Топорик.— Зачем попрекать нас своими оглодками. Коль правду-то сказать, так мы и без твоего позволения умели бы себя потчевать на твой счет. Право, ты некстати уж так хорохоришься!» — «Посмотрим, как ты будешь храбр,— проворчала старуха.— Дядя!— сказала она протяжно и дико, обратясь к печке.— Дядя! Дома ли ты?» — «А?» — отозвался в тишине ночи чей-то грубый и как бы нечеловеческий голос. Глаза всех устремились на печь, из которой, казалось, выходил оный. И что же? в черном, закопченном ее челе мелькнула чья-то такая же черная, гнусная образина. «С нами крестная сила!» — закричали оба разбойника и опрометью кинулись из избы... Я сама дрожала от ужаса.
«Ну, теперь уж они сюда не воротятся!— сказала бабушка-мельничиха, тихонько смеясь.— Теперь почивай себе, дитятко, с богом». — «Но, бабушка...»—сказала я, указывая на печь. «Ничего, дитятко, не бойся,— говорила старуха,— это не дьявол, наше место свято, а просто мой честный работник Бурюк... Ведь надобно же было чем-нибудь напугать этих душегубцев». — «Да как же он очутился в печи-то, бабушка?» — «Да так просто, дитятко, залез в печь, да и только. Я уж ведь наперед знала, что этот леший — Хлопуша сюда привалит. Вот видишь ты: за избой, в которой живут разбойники, есть у меня маленькой тайничок, в которой я на всякой случай сложила мое добришко; из этого тайничка слышно все, что говорят разбойники, и видно все, что они делают. Я каждый вечер их подслушиваю. Ведь с ними, дитятко, дружбу води, а за пазухой носи камень. Вот я и услыхала вчерась, что Хлопуша задумал прийти к тебе, да и велела моему домовому заранее засесть в темный угол. Ну, теперь вылезай, мой чертенок, да убирайся в свою конуру». И в самом деле, из печи вылез работник Бурюк, который, будучи выпачкан в золе и саже, много походил на нечистого духа. После этого бабушка-мельничиха спокойно забралась к себе на печь и скоро захрапела по-прежнему. Но я, измученная страхом и борьбою с разбойниками, целую ночь провела в беспокойном бреду и как будто бы на горячих угольях, а поутру не могла уже приподнять головы с подушки: сильная горячка со мной приключилась. Целый месяц, дитя мое, пролежала я на одре неутолимой болезни и во все это время весьма редко приходила в себя. Ужасные грезы: убийства, кровь, целые полчища духов нечистых, самый ад, с его неугасаемым пламенем,— попеременно тревожили мое больное воображение. Меня исповедывали, приобщали, соборовали маслом. Бабушка-мельничиха истощала надо мною все свои познания в лечебном искусстве — и не было у ней такого целительного зелья, которым бы она меня не поила. Эта добрая старуха показала в сем бедственном случае всю свою привязанность к своей питомице. Ни днем ни ночью не отходила она от моей постели, предупреждала малейшие мои желания и оплакивала меня, как детище свое милое. Наконец благодаря ее стараниям, а более всего молодости, которая сильнее и душевных и телесных недугов, я выздоровела, или, лучше сказать, начала выздоравливать. Мало-помалу, в продолжение месяца, возвратились ко мне и сон, и аппетит, и рассудок. Самая горесть моя сделалась гораздо спокойнее. Слабая, но отрадная надежда начала понемногу прокрадываться в мою душу, и хотя я не видала еще конца моим бедствиям, но мне казалось, что по благости провидения они не могут быть бесконечными, что жених мой когда-нибудь ко мне возвратится и что я могу быть еще счастлива. Причиною такой спасительной перемены в расположении души моей было отчасти то, что ужасный Хлопуша перестал уже меня преследовать и, по-видимому, оставил все свои адские замыслы. После чудесного ночного приключения он сделался еще угрюмее прежнего, но с бабушкою-мельничихою обходился необыкновенно тихо и уважительно, как бы стараясь загладить вину свою перед нею. Бывало, он весьма редко оставлял дом наш; напротив того, в это время почти каждый божий день пировал с своими буйными товарищами у других жителей крепости. Как ребенок, радовалась я частым его отлучкам и со слезами благодарила всевышнего, что он, создатель мой, избавил меня, бедную голубку, от когтей этого коршуна кровожадного. Таким-то образом, дитя мое, в великих злоключениях жизни малейший луч отрады ободряет нашу угнетенную душу, поселяя в ней спасительную надежду.
Однако ж опытная бабушка-мельничиха не совсем верила наружному спокойствию своего мрачного гостя. «У него недоброе на уме, дитятко,— говорила она.— За ним теперь надобно смотреть да и смотреть. Недаром выглядывает он, как сыч, исподлобья. Но старуха еще надвое сказала: либо дождик, либо снег, либо проведет он меня, либо нет!» Желая во что бы то ни стало выведать замыслы Хлопуши, бабушка-мельничиха решилась подслушивать все тайные разговоры его с Топориком, и для этого, всякой раз, когда наши разбойники оставались одни в избе своей, хитрая старуха забиралась в свой тайничок, о котором она говорила мне прежде. Но в один вечер, будучи занята каким-то весьма важным делом, она никак не могла отправиться на эту необыкновенную стражу. Подумав немножко, она решилась поручить ее мне. «Нечего делать, дитятко,— говорила она.— Надобно тебе посидеть нынешний вечер в моей будке. Бояться нечего. Пускай боится тот, у кого нечиста совесть, а ты, моя лебедушка, с крестом да с молитвой, можешь спокойно ночевать и на банном полке в крещенский вечер. Пойдем же, я проведу тебя в мой тайничок. Сиди там тихо, так тихо, как таракан за печкой. А пуще всего слушай, не пророни ни одного слова разбойников. Нет нужды, хоть они, мошенники, и будут порой лаяться по-собачьи. Ведь у красных девушек уши золотом завешены. Непременно, во что бы то ни стало надобно нам выведать: какой дьявол лежит в черной душе этого вора. Выведаем — хорошо, не выведаем — мы пропали. Вот тебе и все мое наставление» .
Скажу тебе, дитя мое, что в молодости моей я была не самого робкого духа, а к тому же очень хорошо знала, что бабушка-мельничиха не сделает ни одного дела наобум и на ветер. Потому-то, не думая долго, я согласилась исполнить ее приказание. Куда же мы пошли? Недалеко, дитя мое. В подполье нашей избы. Оттуда поползли мы по какому-то узкому ходу и скоро достигли до маленькой лесенки, которая привела нас прямо в бабушкин тайничок. Шепнув мне: «Сиди тихо и слушай!»—бабушка скрылась.
Оставшись одна, я с робостью осмотрела место моего пребывания. Это была низенькая и маленькая каморка, приклеенная, так сказать, к задней стене той избы, в которой жили разбойники. Сквозь узкую поперечную щель, прорезанную между двумя стенными бревнами, можно было видеть из каморки все, что делается в избе, и слышать каждое проговоренное там слово. Напротив того, из избы вовсе нельзя было приметить этого потаенного места, потому что щель находилась в темном углу и почти у самого потолка. Несмотря на то, я сначала сильно перепугалась, увидавши себя в таком близком соседстве с нашими ужасными жильцами. Однако ж, скоро пришед-ши в себя, я тихонько уселась на один из стоявших в каморке ларцов и начала, по совету бабушки, слушать, а по совету моего любопытства — смотреть.
Оба разбойника лежали, один противу другого, на разостланном по полу широком шелковом ковре, опираясь локтями на сафьянные седельные подушки. Между ими и разными оружиями, на низеньком ларчике, стояли: большая баклага с випом, поднос с круто насоленным ломтем черного хлеба и оловянная стопка, из которой они беспрестанно потягивали. Тут же горела сальная плошка, которая мигающим светом своим то освещала, то покрывала тенью угрюмую, свинцовую рожу Хлопу-ши и зверски улыбающуюся, красную харю Топорика.
«Ну-тка, выпьем еще, эсаул!— сказал первый.— Черт возьми! пить так пить». — «От питья я не прочь, атаман,— отвечал Топорик.— Только, девушка, пей, да дельце помни. Скажи-ка мне, свет-атаман, зачем мы здесь киснем, как болотная тина?» — «А вот я тебе скажу, зачем мы здесь киснем, я так хочу: вот и все тут. Коли тебе здесь скучно, эсаул, так убирайся к черту!» — «Не то чтобы скучно, батюшка-атаман, не то чтобы грустно, золотой мой, да боязно. Ведь нас здесь небольшая сила, а Оренбург-то не за горами». — «Покуда жив наш Емель-ян,— сказал Хлопуша,— так я плюю и на твой Оренбург, и на всю эту голоколенную сволочь, и на самого сатану».— «Эх, почтеннейший атаман! В том-то и сила, что кобыла сива. У Емельяна-то, слышь ты, не очень здорово. Вести все приходят нерадостные: из-под турка армия идет».— «Ну так что ж?— сказал Хлопуша.— Пускай идет, разве мы этих армий-то не разбивали?» — «Да, ладно было разбивать кривых да слепых. Тут, батюшка-атаман, идет войско другого покроя. С этим немного набарахтаешься! Как раз велят прочитать черту молитву. Эх, золотой мой атаман! хорошо воевать, а и того лучше сидеть за теплой печкой. Ударить камнем из-за угла — наше дело, а стоять противу этих дурацких пушек — нет, черт возьми! Не лучше ли бы нам, дражайший мой атаман, покуда лукавый нас еще не побрал, убраться подобру-поздорову».— «Знаю, эсаул, знаю: ты блудлив, как кошка, а труслив, как заяц; врешь много вздору, да иногда невзначай болтнешь и правду. Черт возьми! Ждать бы нам здесь точно нечего. Уж коли быть, так быть с нашим Емелей... Но,— прибавил Хлопуша мрачно,— скорей черт вытянет из меня грешную душу, нежели я просто оставлю это сычиное гнездо!» — «Что же тебя к нему привязало, как висельника к перекладине?»—спросил Топорик. «Что? — отвечал Хлопуша...— А вот, эсаул, я тебе скажу что... наперед выпьем... Слушай же: девчонка-то из головы у меня не выходит, как будто сам черт засадил ее в мою душу». — «Ну так! — вскричал Топорик.— Ты опять с девчонками! Да разве она не сдается? Что же? Пряничков ей, жемочков, знаешь, золотой мой, как это в старину важивалось». — «Да поди ты сладь с нею! — отвечал Хлопуша.— Она на меня так же умильно смотрит, как и на самого сатану». — «... Э-хе-хе-хе, дражайший мой атаман, ты-таки, нечего сказать, немножко на него и походишь. Не сердись, золотой мой... Что же ты намерен с нею сделать?» — «Что? И сам не знаю,— отвечал Хлопуша...— Не будь этой старой ведьмы, я бы знал, что с ней сделать. Но, эсаул, коли я с вида похож на сатану, так не уступлю ему и на деле. Пускай эта колдунья выкликает своих домовых, не струшу, эсаул! К черту ее! к черту всех — а девка будет моя!» — «Нечего сказать, золотой мой атаман, с моею почтеннейшею кумушкой худо возиться: мало того, что у нее целый свет родня,— все черти ей братья да кумовья. Ты человек храбрый, дражайший атаман, а не шепнул чего-нибудь на ушко этому черному приятелю. Уф! волк его не ешь! меня и теперь мороз по коже подирает. Нет! Почтеннейшая кумушка: я всегда нижайший слуга вашей чести — ссориться с вами не буду... К тому же, атаман, мне приходит что-то страшно. Хочу отстать от нашего молодецкого ремесла. Полно! пора покаяться. Благо у нас теперь есть свой батька-поп...» — «А я было хотел тебя попросить об одном деле,— сказал Хлопуша,—но ты постригаешься в монахи и, стало, уж больше мне не слуга». — «Почему же не так, золотой мой! Разве спасенный человек хуже мошенника сослужит службу? Говори, родной мой». — «Дело-то, правда, святое,— сказал Хлопуша, озираясь, и потом, понизив голос, прибавил: — Надобно сбыть с рук эту старую ведьму».— «Зачем же?» — спросил Топорик торопливо. «Зачем? Глупая башка! Разве не она причиною того, что я до сих пор, как голодная собака, смотрю на жирный кусок? Не все ли черти у нее в услугах, не все ли казаки ей родня? Да, знаю, что за нее и кроме чертей есть кому заступиться... Итак, что прикажешь делать?.. Отказаться от девки? Топорик! Ты любишь одну только винную баклагу... Но я — слушай меня: для этой девки я зарежу отца, мать, отдам сатане свою душу... Ну, понял ли ты меня?.. Эсаул!— прибавил Хлопуша дружески.— Сослужи мне последнюю, верную службу: отправь к черту старую колдунью; за такое богоугодное дело ты прямо попадешь в рай!»
«Атаман, золотой, серебряный, драгоценный мой атаман! Рад бы душою услужить тебе. Но на душе моей так много грехов, она мне кума, да и черти... С нами крестная сила — что там зашумело! Атаман, и черная рожа не выходит у меня из башки. Но почему не справишься с нею ты сам?»
«Не хочу марать рук, эсаул...— отвечал Хлопуша с замешательством.— К тому же, к тому же... Итак, ты не согласен?..»
«Боюсь, золотой мой».
«Ну,— сказал Хлопуша,— не хочешь, как хочешь — вольному воля, а я было думал за эту услугу подарить тебе моего карего жеребца...»
«Жеребца?» — вскричал Топорик.
«Хотел было,— продолжал Хлопуша,— дать в придаток мешочек с рублевиками...»
«Целый мешок!»— проворчал Топорик.
«И ко всему этому прибавить мое турецкое ружье и пистолет с золотою насечкою...»
«Дражайший атаман»,— вскричал Топорик плачущим голосом...
«Но как ты не хочешь,— продолжал Хлопуша,— то я все это отдам Савичу. Савич малой неробкой, не откажется мне услужить».
«Дражайший атаман! Я подумаю. Коли ружье, пистолет, рублевики... атаман, ведь уж старухе быть же убитой?»
«Так верно, как сегодняшний день пятница!» — отвечал Хлопуша.
«Золотой атаман! Как ты думаешь, не лучше ли укокошить ее своему человеку, нежели чужому? Родная рука хоть долго мучиться не заставит. Не богоугодное ли будет это дело?»
«Я то же думаю,— отвечал Хлопуша,— но что толковать, эсаул, ты ведь не хочешь?»
«Так и быть, атаман. Я решусь. Ну, а подарки — твои, дражайший атаман. Только как и когда?»
«Чем скорее, тем лучше,— отвечал Хлопуша.— Выпьем же да и потолкуем. Во-первых, угомонить старую колдунью надобно так, чтобы никто не видал и, по крайней мере, не было никакой иной улики. Нехорошо, брат эсаул. Худой славы я не люблю. Итак, ты завтра ночью подавишь немножко ей около горла — и дело будет с концом: она не запирается, а спит одна на печи».
«Но черномазой?» — сказал Топорик со страхом.
«Экой ты, брат, простак! Не будет ведьмы — провалятся и черти. То-то и хорошо, что с кумушкой-то твоей мы и всех чертей в ад отправим».
«Да, атаман, не худо от них заранее отвязаться. Но что же после этого будет, дражайший мой атаман?»
«После этого — красотка будет моя, и мы бросим это старое дупло...»
«Вот что хорошо, то хорошо, атаман. Только мне все что-то страшно... Этот черномазый...»
«Так ты спятился?»— сказал Хлопуша мрачно.
«Дражайший мой атаман, а лошадь моя?»
«Твоя, если сделаешь дело».
«И деньги, и прочее, и прочее, золотой мой?»
«Твои, твои».
«Ну, так я твой!— вскричал Топорик.— В будущую ночь мы пошепчем с дражайшей нашей кумушкой... Эх, выпьем еще, атаман... пить умереть и не пить умереть!»
«Га! — сказал Хлопуша, стиснувши зубы.— Это будет славно. Итак, завтра».
Я уже наскучила тебе, дитя мое, этим длинным и богопротивным разговором, который на деле был еще вдесятёро длиннее и ужаснее. Но я хотела показать тебе: к чему были способны эти закоренелые злодеи и какой великой опасности подвергались мы, живучи под одной кровлею с ними. Впрочем, напрасно старалась бы я передать тебе собственные их речи, они были так мерзки и страшны, что волосы становились от них дыбом. Когда я возвратилась к бабушке-мельничихе, то старуха, увидав мою бледность и смущение, подумала было, что меня опять схватила горячка. Впрочем, мельничиха выслушала рассказ мой с удивительным хладнокровием. «Видишь ли, дитятко,— сказала она,— видишь ли, что я угадала злые замыслы этого зверя. Не подслушай бы их разговора, так завтра поминай бы меня как звали. А теперь,— примолвила она с усмешкою,— теперь, проклятый мой куманек, задушишь ты разве козу, а не меня, грешную. Теперь я знаю, как с тобой сделаться. Ляжем же благословясь, дитятко, спать. Утро вечера мудренее».
— Но и нам,— сказала мне бабушка,— дитя мое, пора уже отправиться на покой. Я так заболталась, что не видала, как прошло время. Ступай почивать, друг мой. Завтра я доскажу тебе мою быль, если ты только не соскучишься ее слушать.
— Ах! Бабушка, я рад бы не спать целую ночь, слушая ваши рассказы. Мне смертельно хочется знать, что сделалось с этою доброю мельничихой и как она отвратила от себя угрожавшую ей опасность?
— Завтра все узнаешь, дитя мое, до тех пор почивай спокойно; поди, и да будет над тобой благословение божие.
Я должен был повиноваться приказанию бабушки — и скоро обнявшись с подушкою, заснул безмятежным сном детства.


--->>>
Мои сайты
Форма входа
Электроника
Невский Ювелирный Дом
Развлекательный
LiveInternet
Статистика

Онлайн всего: 2
Гостей: 2
Пользователей: 0