ТАКТИКА ПРОВИДЕНИЯ
Но тактика провидения не изменила первоначальной печати, наложенной на поле битвы: живыми урочищами определило оно ему высказать судьбу двенадцатого года, судьбу России, судьбу Европы и судьбу всего земного нашего шара. Полет веков не заглушил глагола провидения.
На равнине Бородинской, сообразно постепенному ходу ратных движений, струятся четыре речки: Войня, Колоча, Стонец, а под Семеновским, где гремел ад Наполеоновых батарей, течет речка Огник.
День битвы Бородинской, день войны, битвы, стона, огня! Войня, Колоча, Стонец, вливаясь в Москву-реку, как будто бы передавали весть Москве, что около берегов речки Сетуни ударит во дни сетования и скорби роковой, могильный час Москве!
В какой туманной дали соединились гробовые названия поля Бородинского? Не знаю. Но тут вся та битва, на которой, по словам самого Наполеона, он должен был допить чашу вина, налитую в Смоленске. И он испил ее под угасающею звездою прежнего своего счастья. На этом пире кровавом испили чашу смертную девяносто тысяч и сынов России и сынов стран дальних.
МОСКВА ПОСЛЕ БИТВЫ БОРОДИНСКОЙ
Сказывают, что в ночь после битвы Бородинской Барклаю-де-Толли поручено было сделать сильный натиск на полки Наполеона. Прибавляют, что в то самое время, когда Барклай готовился к отчаянному подвигу, получил он приказ отступить и что в пылу негодования изорвал бумагу и двинулся к Можайску. Это молва. Но то не молва, то было видимое зрелище, когда по мере отступления наших войск гробовая равнина Бородинская вдвигалась в стены Москвы в ужасном, могильном своем объеме! Солнце светило и не светило.-Улицы пустели. А кто шел, тот не знал, куда идти. Знакомые, встречаясь друг с другом, молча проходили мимо. В домах редко где мелькали люди. Носились вести, что Мюрат взят в плен. Уверяли, будто бы государь в Сокольниках на даче у графа, где Платов имел с ним свидание. Слушали и не слушали: мысль, души, весь быт московский был в разброде.
А между тем под завесою пыли медленно тянулись повозки с ранеными. Около Смоленского рынка, близ которого я жил, множество воинов, раненных под Смоленском и под Бородиным, лежали на плащах и на соломе. Обыватели спешили обмывать запекшиеся их раны и обвязывали и платками, и полотенцами, и бинтами из разрезанных рубашек. В тот самый миг, когда я перевязывал раненого, ехал на дрожках тогдашний комендант Гессе. Соскоча с дрожек, он обнял и поцеловал меня.
Люди света большого, света блестящего! Скажите, что такое столицы европейские, если порыв вихря завоевательного, обширные вместилища и театров, и клубов, и ученых заведений, и маскерадов, и гульбищ народных в один миг превращает в безмолвную могилу и полумертвых и живых? А на поверхности нашей мрачной могилы отражались уже огни бивачные.
ПОСЛЕДНЕЕ СВИДАНИЕ МОЕ В МОСКВЕ С ГРАФОМ Ф. В. РОСТОПЧИНЫМ 30 АВГУСТА 1812 г.
Видя роковой час, быстро несущийся ~ на Москву, я поехал поутру августа 30-го на дачу к графу. Встречаю его перед кабинетом и иду с ним в кабинет. Граф был в военном сюртуке, а я в полных ратнических доспехах. Мы сели на софу под картою России.
Вот разговор наш бёз примеси и в точности исторической.
Я. «Ваше сиятельство! Я отправляю мое семейство».
Граф. «А я уже отправил своих». Тут слезы блеснули в глазах его. Несколько помолчав, он продолжал: «Сергей Николаевич! Будем говорить как сыны Отечества. Что вы думаете, если Москва будет сдана?»
Я. «Вам известно, что я отважился объявить это пятнадцатого июля в зале Дворянского собрания. Но скажите, граф, откровенно: как будет Москва сдана, с кровью или без крови?»
Граф. «Без крови».
При этом слове я привстал и, указывая на карте на Москву и на смежные с нею губернии, сказал: «Сдача Москвы отделит ее от полуденных наших областей. Где же армия к обороне их займет позицию?»
Граф. «На старой Калужской дороге, где и село мое Вороново, я сожгу его». (И Вороново было сожжено собственною рукою графа.)
Граф говорил все это в десять часов утра 30 августа, а совещание о сдаче Москвы происходило 31 августа в ночь на первое сентября. Граф не был приглашен. Следственно, он по собственному соображению указал то место, где русское войско станет твердою ногою и заслонит от нашествия полуденный наш край.
Обращаюсь к рассказу.
Встав с софы, граф присел к столику и летучим пером написал воззвание на три горы. Подавая мне его для напечатания в типографии Семена Аникеевича Се-ливановского, граф прибавил: «У нас на трех горах ничего не будет; но это вразумит наших крестьян, что им делать, когда неприятель займет Москву».
Итак, граф Ростопчин первый повестил войну московских поселян.
Между тем граф открыл бюро, вынул оттуда довольно полновесный сверток с ассигнациями и, подавая мне его, сказал: «Государю известно, что вы всем жертвовали и все отдали. Вот на дорогу для вашего семейства».
«Я не возьму денег,— отвечал я,— а для скорейшего исполнения государевых препоручений прикажите мне дать дрожки. В пустынной Москве почти до самой вашей дачи я шел пешком. Один добрый гражданин уступил мне волочки».
Приказав заложить для меня дрожки, граф примолвил: «Я переезжаю в воскресенье в свой дом на Лубянку, мы проведем последнюю ночь вместе». Я отвечал: «Ко мне съехались три брата, в том числе и брат мой Григорий Николаевич, раненный под Бородиным».
Граф: «Это ни вам, ни мне не помешает. У меня в доме просторно».
Доложили, что дрожки готовы, и я с посланием графским поскакал в типографию.
Некоторые предполагали, будто бы я участвовал в сочинении посланий графа Федора Васильевича: это неправда. У него был свой ум и свой слог. Мало ли что разглашали на мой счет! Но не заботясь ни о слухах, ни о жизни, я делал свое дело.
ВСТРЕЧА С ПОЛКОВНИКОМ ФЕДОРОМ ФЕДОРОВИЧЕМ МАНАХТИНЫМ
По отпечатании воззвания на три горы около полудня проезжал й Смоленским рынком. Вдруг вижу бричку, а в ней раненого полковника Макахтина, моего корпусного сопитомца и по выходе оттуда бывшего вместе со мною в числе адъютантов Юрия Владимировича Долгорукова. Бросаюсь к нему в бричку. Тяжела, смертельна была его рана, но мужественный его дух преодолевал боль. «Наши дрались, как львы»,— сказал он.— Это был ад, а не сражение. Я повел Петровский полк на возвышение Бородинское и сказал: «Ребята! Представьте себе, что это место Россия и отстаивайте его грудью богатырскою! Картечь поразила меня в живот. Знаю удальца! Он ворвется в Москву». «И я в этом уверен,-^-отвечал я,— но как из нее выйдет? Он найдет в Москве не мир, не славу: он встретит в ней пустыню». «Это все может случиться,— возразил он,— но пора тебе уезжать, ты отец семейства». «Не могу,— отвечал я,— остаюсь в Москве по особенным поручениям».
Хотя мостовая сильно тревожила моего раненого со-питомца, хотя по временам он невольно воздыхал, но мысли его, мимо боли, уносились на поле Бородинское. Огнем блистали глаза его, когда говорил он о юном адъютанте своем Корсакове. «II sera un militalie distingue,— прибавил он по-французски,— он будет отличным офицером, он оказал чудеса храбрости». При этом слове колесо наткнулось на камень. Манахтин ухватился за рану рукою и вскричал: «Для чего не выпил я чаши до дна?» В таком положении привез я его в дом князя Бориса Владимировича Голицына, который от бородинской контузии томился на смертном одре. Вскоре оба они перешли за предел жизни. Крест Георгия и чин генеральский посетили могилу Манахтина. А неутешная мать воздвигнула ему памятник с надписью: «Единственному моему сыну». Полковник Манахтин приглашаем был на первостепенные совещания. Природный ум его, обогащенный военным искусством, спасал и спас отрезанный в Литве корпус Дохтурова, в котором управлял он штабом. Благодарные его сослуживцы говорили мне: «Он заводил неприятеля, выводил нас и, как будто бы силою волшебною, клал нам в руки продовольствие».
Переменна слава военная, превратны и все другие славы, кроме славы добродетели: сошли с лица земли поколения героев. Нет и сопитомца моего, но дружба его живет в душе моей. Свидясь со мною на берегах Невы 1805 года, он зазвал меня к тогдашнему статс-секретарю Ф. И. Енгелю и почти со слезами убеждал его завлечь меня на поприще службы. «Я знаю,— говорил он,— Сергея Николаевича, его должно оковать и приковать. Он заполонен своим романтизмом». Тогда не в ходу еще был романтизм.
АЛЕКСАНДР АЛЕКСЕЕВИЧ ТУЧКОВ, ГЕНЕРАЛ-МАЙОР
На убийственном поле Бородинском пал и другой незабвенный друг юности моей, Александр Алексеевич Тучков. Со станом Аполлона Бельведерского соединял он душу ясную, возвышенную; сердце, дышащее тою чувствительностию, которая влечет и зовет к себе душу; ум, обогащенный всеми плодами европейского просвещения. Уста его цепенели, когда доводилось делать выговор, но громко и отважно отражал он несправедливые притязательства. С отплытия Наполеона к берегам Египта, мы летели мыслию вслед подвигов юного и нового Александра-кесаря; мы думали, что его славою, его душою человечество расцветет новою жизнию. Верх желаний наших был тогда тот, чтоб быть в числе простых рядовых под его знаменами. Но не мы одни так думали, и не мы одни к этому стремились. Кто от зари жизни ознакомился с Леонидами, Эпаминондами, Пелопидами и другими героями Греции и Рима, тот был тогда бонапартистом. Но Наполеон свеял с умов очарование, навеянное на них Бонапартом; на чреде самовластителя он гонительною рукою оттолкнул от себя и Древний Рим и Древнюю Грецию: льстило его всемирное римское владычество, но он страшился доблестей Цинцинатов и Регулов. Друг мой был в Париже и в трибунате в тот неисповедимый час, когда пожизненного консула Бонапарта избирали в императоры. «Казалось,— говорил он,— что трибун Карно возразительную речь свою произнес под сверкающими штыками Наполеона. Туманно и мрачно было его лицо, но голос его гремел небоязненно». 1806 года в издаваемых тогда «Французских ведомостях» при главной квартире генерала Беннигсена сказано: «В сражении Го-ломинском князь Щербатов и полковник Тучков под градом пуль и картечи действовали как будто бы на ученье». Об этом потому только напоминаю, что друг мой никогда не упоминал о своих военных подвигах. Но ни бивачная жизнь, ни походы, ни битвы кровопролитные не пресекали переписки его со мною. В этом заочном свидании мы перекликались по-французски. Люби< мого нами Жан Жака Руссо называл он: L'homme de la nature, человеком природы. Есть мечты, которые, не вредя никому, золотят бесцветную нашу жизнь. Впрочем, хотя Жан Жака и называли мечтателем, но многие, особенно политические, мечты его осуществились и доказали, что мечтатель видел далее политиков и дипломатов современных. Они кружились в вихре обстоятельств, а он издали наблюдал обстоятельства, вникал в дух века своего и за двадцать лет до 1789 года прочитал в будущем новую судьбу Франции. В последний раз виделся я с другом моим 1809 года, когда он отправлялся в армию, а я в Смоленск. Мы завтракали вместе. Старшие его братья несколько раз присылали за ним для подписи купчей. В третий раз отвечал он посланному: «Скажи братцам, что я купчую подписать успею, а с Сергеем Николаевичем, может быть, вижусь в последний раз». Я отвечал: «Для сердца и для дружбы нет последнего часа. Кто кого переживет, тот и оживит того жизнию дружбы. Так мыслил Монтаний, говоря о незабвенном друге своем Босси: так думаю и я: для дружбы нет последнего часа!»
Но друг мой предрек свой жребий; он исчез в бурях 1812 года. На батарее у деревни Семеновской, где струится речка Огник и где гремел ад жерл наполеоновых, занимал он люнет. Ударил миг двинуться вперед; Тучков закричал полку своему: «Ребята, вперед!» Полк дрогнул. «Вы дрогнули! — вскричал он,— я один пойду». Схватил знамя, полетел, и в нескольких шагах от люнета роковая картечь поразила его в грудь. В этот самый час брат его генерал-лейтенант Николай Алексеевич ранен был смертельно; в этот самый час пал юный Кутай-сов; бежавшая лошадь без всадника возвестила, что его не стало в рядах русских; в этот самый час князь Багратион, питомец битв суворовских в Италии и на вершинах Альпийских, ранен в первый раз и с этою первою раною сошел в могилу. В это самое время Наполеон, наблюдая порывистое стремление конницы своей на наши батареи, ударял в ладони и восклицал: «lis у vont! lis у vont! lis у vont! qu'on me donne ma caisse d'ordonnance! Они летят! Они летят, они там! Скорее походный мой ящик!» И вместе с пулями, ядрами и картечью знаки почетные сыпались на груди сражавшихся.
1812 ГОДА, СЕНТЯБРЯ ПЕРВОГО
Люди и лошади братьев моих, прибывших из Смоленска, помогли мне выпроводить семейство мое из Москвы. В воскресенье, после обеда, сел я на дрожки графа Ростопчина с братом моим Федором Николаевичем и поехал вслед за своими. Верстах в шести от Москвы по Рязанской дороге, прощаясь с женою моею, я сказал: «Если бог велит, то увидимся, а если нет, то свидимся там, где нет разлуки».
Потеряв из виду отъезжавших друзей моего сердца и, по обязанности моей, объехав с братом моим окрестные селения, возвратился я в безмолвную, унылую Москву, предчувствовавшую, но еще не слышавшую глагола решительного своего жребия. У самых ворот дома, который, как я сказал, нанимал я в Тишине у Драгомиловского моста, сломалось колесо у графских дрожек. Отпуская кучера, я препоручил ему сказать графу, что братья мои и я не будем у него ночевать.
Спросим здесь: был ли бы Наполеон завоевателем, если б с именем Наполеона Бонапарта остался на чреде очередного консула? Но й то был суд божий, когда Бонапарт со степени очередного консула вступил на поприще консула пожизненного, а потом облекся в порфиру императорскую.
Об этом будет далее.
РАСПОРЯЖЕНИЯ КУТУЗОВА К СДАЧЕ МОСКВЫ
К безоборонной сдаче Москвы Кутузов сделал следующие распоряжения:
Во-первых, для удаления обывателей из Москвы Кутузов посылал конных чиновников, которые к вечеру 1 сентября от Драгомиловской или Смоленской заставы, мчась вихрем по улицам, кричали: «Спасайтесь! Спасайтесь!»
Во-вторых, к утаению от неприятеля движений своих в Москве, он вытребовал не у графа Ростопчина, но у тогдашнего обер-полицмейстера Ивашкина опытнейших частных приставов для провождения его дальнейшими дорогами, чтобы, коснувшись различных застав, развлечь внимание неприятеля, а войско русское вывесть на предположенную Рязанскую дорогу.
В-третьих, к уловлению неприятеля за Москвою Кутузов остановил на Владимирской дороге войско, вновь устроенное князем Д. И. Лобановым во Владимире. Главный корпус находился в двадцати, авангард в четырех верстах от Москвы в Новой деревне. А чтобы показать Наполеону, будто бы и войско и обозы движутся к Казани, Кутузов приказал обер-полицмейстеру (также мимо графа Ростопчина): «Пустить по Владимирке весь огнегасительный снаряд»,—к которому прикинул несколько конных отрядов. Я видел оба предписания Кутузова Ивашкину, начертанные карандашом собственною его рукою. Слышал я также, что перед Бородинскою битвою и обозам приказано было повернуть на Владимирскую или Казанскую дорогу.
ОТСТУПЛЕНИЕ КУТУЗОВА ЧЕРЕЗ МОСКВУ ЗА МОСКВУ 2 СЕНТЯБРЯ 1812 ГОДА
Окинув таким образом сетями сдаваемую или, лучше сказать, оставляемую Москву, Кутузов второго сентября в девятом часу поутру стал выступать через Москву за Москву. С возвышенного берега Москвы-реки у Драгомиловского моста мы смотрели на веяние отступавших наших знамен. Кутузов ехал верхом спокойно и величаво. А полки наши, объятые недоумением, тянулись в глубоком молчании, но не изъявляя ни отчаяния, ни негодования. Они еще думали, что сразятся в Москве за Москву. По удалении Кутузова я возвратился домой с братьями, с некоторыми знакомыми офицерами и с генералом Евгением Ивановичем Олениным. На вопрос наш «Куда идет войско?» был общий спартанский ответ: «В обход». Но в какой обход? То была тайна предводителя. Я прочитал генералу Оленину записку мою о лесном вооружении: он жалел, что оно не было приведено в действие.
ВХОД НАПОЛЕОНОВА ВОЙСКА В МОСКВУ, 2 СЕНТЯБРЯ 1812 ГОДА
У предков наших до 1700 года день первого сентября был днем Нового года, днем пожеланий душевных, днем празднества и воспоминания, что этот день — день создания и рождения нашей земной обители. Почему же именно на другой день этого дня провидение послало тысяча восемьсот двенадцатого года могильную весть внешнего перерождения Москвы? Это его тайна. Наступил час вечерень. Колокола молчали. Узнав, что ночные удальцы московские, говоря просто, сбирались ухнуть на добычу и на грабеж, расторопный граф Ростопчин приказал запереть колокольни и обрезать веревки. Вдруг как будто бы из глубокого гробового безмолвия выгрянул, раздался крик: «Французы! Французы!» К счастию, лошади наши были оседланы. Кипя досадою, я сам разбивал зеркала и рвал книги в щегольских переплетах. Французам не пеняю. Ни при входе, ни при выходе, как после увидим, они ничего у меня не взяли, а отняли у себя прежнее нравственное владычество в Москве. Взлетя на коней, мы понеслись в отворенные сараи за сеном и овсом. В один день, в один час в блестящих, пышных наших столицах, с горделивой чреды прихотливой роскоши ниспадают до последней ступени первых нужд, то есть до
азбуки общественного быта. Мелькали еще в некоторых домах и модные зеркала и модные мебели, но на них никто не взглядывал. Кто шел пешком, тот хватался за кусок хлеба; кто скакал верхом, тот нахватывал в торока сена и овса. В шумной, в многолюдной, в роскошной, в преиспещренной Москве завелось кочевье природных сынов степей. В это смутное и суматошное время попался мне с дарами священник церкви Смоленской божией матери. Я закричал: «Ступайте! Зарывайте скорее все, что можно!» Утвари зарыли и спасли. С конным нашим запасом, то есть с сеном и овсом, поскакали мы к Благовещению на бережки. С высоты их увидели Наполеоновы полки, шедшие тремя колоннами. Первая перешла Москву-реку у Воробьевых гор. Вторая, перешед ту же реку на Филях, тянулась на Тверскую заставу. Третья, или средняя, вступала в Москву через Драгомиловский мост. Обозрев ход неприятеля и предполагая, что нам способнее будет пробираться переулками, я уговорил братьев моих ехать на Пречистенку, где неожиданно встретили Петровский полк, находившийся в арьергарде и в котором служил брат мой Григорий, раненный под Бородиным. Примкнув к полку, мы беспрепятственно продолжали отступление за Москву. По пятам за нами шел неприятель, но без натиска и напора. У домов опустелых стояли еще дворники. Я кричал: «Ступайте! Уходите! Неприятель идет». «Не можем уходить,— отвечали они,— нам приказано беречь дома». У Каменного моста, со ската кремлевского возвышения, опрометью бежали с оружием, захваченным в арсенале, и взрослые и малолетние. Дух русский не думал, а действовал. Мы тянулись берегом Москвы-реки, мимо Воспитательного дома. Не доходя Яузского моста, я снял крестоносную свою шапку, оборотился к златоглавому Кремлю, осенился крестом и, быстро поворотясь к Москве-реке, сорвал с себя саблю и, бросая ее в реку, сказал: «Ступай! Погребись на дне Москвы-реки, не доставайся никому!»
МОСКВА ЗА МОСКВОЮ
Русские за Москвою, полки неприятельские в Москве, Наполеон перед Москвою. Кутузов За заставою сидел на дрожках, погруженный в глубокую думу. Полковник Толь подъезжает к русскому полководцу и докладывает, что французы вошли в Москву. «Слава богу,— отвечает Кутузов,— это последнее их торжество». Медленно проходили полки мимо вождя своего. Как переменились лица русских воинов от утра до вечера! Поутру отуманены были их взоры, но уста безмолвствовали. Вечером гневная досада пылала в глазах их и из уст исторгались громкие вопли: «Куда нас ведут? Куда он нас завел?» Облокотись правою рукою на колено, Кутузов сидел неподвижно, как будто бы ничего не видя, ничего не слыша и соображая повестку: «Потеря Москвы не есть потеря Отечества!»
В версте от заставы встретил я Якова Ивановича Десанглена, служившего при армии военным чиновником по особенным поручениям. Поздоровавшись со мною, он сказал: «Поедем в главную квартиру. Там должны быть теперь все усердные сыны Отечества».— «Не поеду;—отвечал я;—до. оставления Москвы я порывался стать перед Москвою не на месте чиновном, но наряду с ратниками. Я был остановлен и оставлен в Москве, дело мое кончилось с Москвою. А за стенами Москвы я бес-Приютный отец бесприютного семейства».
ПЕРВЫЙ ВЕЧЕР ЗА МОСКВОЮ
Между тем угрюмо сгущался сумрак вечерний над осиротевшею Москвою; а за нею от хода войск, от столпившихся сонмов народа и от теснившихся повозок, пыль вилась столбами и застилала угасавшие лучи заходящего солнца над Москвою. Внезапно раздался громовой грохот и вспыхнуло пламя. То был взрыв под Симоновым барки с комиссариатскими вещами, а пламя неслось от загоревшегося винного двора за Москвою-ре-кою. Быстро оглянулись воины наши на Москву и горестно воскликнули: «Горит матушка Москва! Горит!» Объятый тяжкою, гробовою скорбью, я ринулся на землю с лошади и ручьи горячих слез мешались с прахом и пылью. Приподнимая меня, брат Федор Николаевич говорил: «Вы сами предсказали жребий Москвы, вы ожидали того, что теперь в глазах ваших».-^-«Я говорил о сдаче Москвы,— отвечал я,— я предвидел, что ее постигнет пожарный жребий. Но я мечтал, что из нее вывезут и вековую нашу святыню и вековые наши памятники. А если это все истлеет в пламени, то к чему будет приютиться мысли и сердцу?»
БИВАКИ ЗА МОСКВОЮ
В ночь с 31 августа на первое сентября бивачные огни отсвечивались перед Москвою, а в ночь второго сентября на третье они засверкали за Москвою, сливаясь с первым отблеском зарева пожарного. Русский арьергард остановился по Рязанской дороге верстах в четырех от заставы. Обыватели втеснялись в ряды воинов, обозы сталкивались, отшатнувшиеся отряды от полков отыскивали полки свои. Я полагал, что если б в это расплошное время Наполеон бросил полка три конницы, он сильно бы потревожил нас. Но в Наполеоне не было уже полководца Бонапарта. За Драгомиловскою заставою он ждал послов: и — никто не откликался. Он требовал к себе и графа Ростопчина, и коменданта, и обер-полицмейстера: и никто не являлся. Кутузов ввел его в Москву и провел, то есть обманул. А Наполеон, затерявшись в недоумении, в первых своих военных известиях повестил, что будто бы русские в расстройстве бегут вслед за обозами и сокровищами по Казанской дороге. Часов до двух спал я на биваках сном крепким. На другой день вместе с братьями пристали мы к корпусу генерала Дохтурова. Тут же был и граф Ростопчин, но я с ним не видался. Ночью, кажется, с третьего на четвертое сентября дан приказ к боковому движению. Подполковник Букинский, очень хороший офицер, заступивший место Манахтина при штабе Дохтурова, сказал нам, что по всем поименованным в приказе селениям армия сближается с Москвою. Множество было предположений и догадок, но никто не попадал на настоящую цель Кутузова. На другой день около полудни мы оставили армию в десяти верстах от Бронниц.
СОСТАВЛЕНИЕ ОТРЯДОВ ВОИНОВ-ПОСЕЛЯН
Зная твердо историю, Наполеон должен был знать, что необычайные обстоятельства вызывают и необычайные усилия к защите жизни и родных пепелищ. Он мог припомнить, что при нашествии Ксеркса, а потом Мар-дония, вызвав в помощь всю природу, греки превратили в сторожевые повестки и горы, и холмы, и буераки, и вершины лесов. Перекликаясь таким образом посредством предметов безгласных, в один день на двух отдаленных местах, при Платее и Микале, они поразили и огро-мили персов. Появились и у нас в годину необычайную отряды поселян с своими вестовыми и условными знаками, с своею народною тактикою, которая часто расстрои-вает ученую тактику. Быстро разлетевшееся воззвание на три горы скликивало и соединяло московские дружины поселян.
ПОЖАР МОСКОВСКИЙ
Между тем, когда Мюрат ощупью отыскивал русское войско, исполинская Москва в обширном объеме своем тонула в море огненном.
«Палаты трещат;
Повозки спешат,
Осями толкаясь...
Народы толпятся;
Все бежит гурьбой;
Улицы струятся
Огненной рекой».
Это описание заимствовал я из стихов, изданных в Париже 1832 года.
Бланшар, сочинитель стихов, назвал их огнем небесным. Кому, чем и как было гасить в Москве огонь небесный? Кто жег Москву? Никто. В «Правде» графа Ростопчина, напечатанной им на французском языке в Париже, в этой правде все неправда. Полагают, что он похитил у себя лучшую славу, отрекшись от славы зажигательства Москвы. Если можно угадывать неисповедимые судьбы провидения, то эта слава, без всякого исключения, принадлежит Москве, страдавшей и отстрадавшей и за Россию и за Европу. Как владелец села Воронова, граф мог его сжечь, а при Наполеоне Москва отдана была на произвол провидения. В ней не было ни начальства, ни подчиненных. Но над нею и в ней ходил суд божий. Тут нет ни русских, ни французов: тут огнь небесный. Горели палаты, где прежде кипели радости земные, стоившие и, многих и горьких слез хижинам. Клубились реки огненные по тем улицам, где рыскало тщеславие человеческое на быстрых колесницах, также увлекавших за собою быт человечества. Горели наши неправды, наши моды, наши пышности, наши происки и подыски: все это горело, но — догорело ль? А отчего за два столетия, то есть 1612 года, в земле русской все стремилось к Москве и в Москву; и отчего 1812 года все выселялось из Москвы и за Москву? Отчего 1612 года заключали спасение России в стенах Москвы и отчего о той же Москве 1812 года торжественно повещено было, что сдача Москвы не есть потеря Отечества? Это решит история, когда созреют события и когда она вызовет перо историка. Но я замечу только, что сдачи Москвы не было. По правам народным сдача происходит на положительных и определительных взаимных условиях. Милорадович просто сказал начальнику авангарда французов, что если он завяжет при переходе наших войск на улицах московских бой, то он зажжет Москву. Это угроза, а не условие. Итак, еще повторяю: Москва была не сдана Наполеону, а отдана на суд божий.
ОСОБЕННОЕ ЗАМЕЧАНИЕ
Генерал Бутурлин в записках или в Истории своей о 1812 годе увенчивал графа Ростопчина славою римского героя, отдавшего Москву в жертву пламени пожарного. Это было сказано в первом издании, а во втором сочинитель объявляет, что он давал читать рукопись свою графу и что граф не предъявил никакого возражения касательно пожара московского. «Но,— продолжает сочинитель,— увидя «Правду» графа Ростопчина, напечатанную на французском языке в бытность его в Париже, я предположил, что при нем был какой-нибудь человек решительный, совершивший великий подвиг пожара московского».
Это смысл, а не перевод. Подлинника у меня нет.
1835 года в сентябре месяце приехал я из Смоленска в Москву и посетил одного из наших литераторов, приятеля моего. Увидя меня, он вскричал: «Отыскал, отыскал того, кто сжег Москву: это вы. Вы были у графа Ростопчина при особенных поручениях, и я передам потомству в записках моих, что пожар московский ваше дело». «При особенных поручениях 1812 года я был, духу народному давал направление, но Москвы не жег и не сжег». Я говорил, что если над Москвою ударит роковой час, то, подобно афинянам, обрекшим пламени Афины при нашествии Ксеркса, и мы, сыны России, не усум-нимся подвергнуть Москву такому же жребию. Снова и теперь повторяю: Москву жег огонь небесный. Провидение окинуло в очах Наполеона гробовою завесою и прошедшее и настоящее и будущее. Он действовал отдельно от войска своего, отдельно от политических событий.
От Смоленска до Москвы Наполеон шел через огненное море, как же было ему мечтать, что в огненном потопе пожара московского он вынудит мир? Война 1812 года, война скифская все отдавала в жертву разрушения. Но, еще повторяю: в России Наполеон затерялся в Наполеоне. Все шло не по нем и мимо него. А потому солгал бы граф Ростопчин, если б на свой отчет взял пожар московский, несправедливо укорять в том и Наполеона. Москва, брошенная круглою сиротою на ратном распутье, Москва горела и сгорела. Потомство не станет из пучины пожара московского выкликивать имен. Бзглянув на объем 1812 года, оно скажет: «Москва горела и должна была сгореть. Трубы были вывезены, огни бивачные пылали по улицам, гасить их никто не подряжался. В стенах Москвы воевали и голод, и страх, и огонь, и пожар».
КОЛОМНА
Ночью под обширным разливом пламени пожара московского, днем среди общего смятения, продолжали мы путь свой и приехали в Коломну шестого сентября поутру, где было семейство мое у двоюродного брата моего В. А. Глинки, начальника артиллерийской роты. Весь город был в тревоге от молвы, будто бы к нему приближается неприятель. Казалось, что и камни улиц сбирались бежать. Обгоняли, толкали друг друга. Спрашиваем, где артиллерийская рота нашего родственника. Никто не останавливается, никто не слушает. У всех одна мысль: спасаться и спасать жизнь. Печально скитаемся из улицы в улицу, знаю, что мое семейство тут, и не знаю, как найти? Между тем загноившаяся рана брата моего Григория Николаевича требовала пособия. К счастию, на одном перекрестке встречаем лекаря. Идем снова разведывать, где рота и где мое семейство? Слышим, что какая-то артиллерийская рота будет переправляться через Оку. Ждем, стоим прикованными к берегу. Проходит полдень: нет никого. Наступает сумрак вечерний, нет никого. Гаснет в волнах Оки последний луч заходящего солнца: нет никого. Из Москвы выехал я с скорбью об Отечестве, из Коломны выехал с скорбью о семействе, выехал отцом — искателем семейства. И сколько отцов и матерей с горькими слезами отыскивали тогда малюток своих, затерявшихся между бесчисленными рядами сонмов народа и повозок обозных! Сколько раздавалось жалобных возгласов: «Где ты? Где он? Мы здесь!» За Окою встретила нас луна в полном блеске. Но и картина лунной ночи не веселила меня. Видя чрезмерную мою грусть, брат мой Федор Николаевич вызывался съездить в Коломну. «Не езди, братец! — сказал я,— умнее провидения не будем: отдаюсь на волю его!» Всю почти ночь не смыкал я заплаканных глаз, а если на один миг забывался, то, казалось, вижу милых моих, просыпался — и их не было!
ОСЕНЬ — ЛЕТНЯЯ — ОТРЯДЫ ПЛЕННЫХ
Под шумом бури грозного нашествия осенняя природа отсвечивалась ясными летними днями. Известия Наполеона не обманывали Европу, что с ним «вступила в Россию весна Италии». Но человечество знает, как дорого заплатил он за мечты весны итальянской! С берегов Оки раннею зарею пустились мы по Рязанской дороге, сами не ведая и куда, и зачем, и где приютимся? Да и что было придумывать в быстром разгроме общественного нашего быта? Вихрь обстоятельств уничтожил переписку и возможность предпринимать что-либо с целью определенною. Давно сказано, что жизнь есть странствование, а тысяча восемьсот двенадцатого года мы узнали, что жизнь может быть кочевьем и там, где века утвердили заселение и поселение. Тянувшиеся отряды пленных, хотя и в малом объеме, но разительно представляли кочевье почти всех народов европейских. Тут были и французы, и итальянцы, и германцы, и испанцы, и португальцы, и голландцы, и все отрывки двадцати народов. Мы встретили один из отрядов, провожаемый нашими ратниками. Подъехав к пленным, спрашиваем по-французски, всем ли они довольны? Французский пленный отвечал: «Нас нигде не обижали, но мы с трудом находим пищу». «Что делать? — отвечал я,— и мы, русские, в Отечестве своем с трудом добываем кусок хлеба. Нашествие вашего императора все вверх дном перевернуло. У нас теперь у самих только два хлеба, и мы дорого за них заплатили. Но вы братья нам и по человечеству, и по христианству, а потому мы делимся с вами и по-братски и по-христиански». Мы отдали один хлеб, и у пленных навернулись на глазах слезы. «Нас обманули! — вскрикнули несколько голосов,— нас обманули! Нам говорили, что русские варвары, волки, медведи. Зачем нас привели сюда?» — «Может быть,— отвечал я,— бог это сделал для того, чтобы вы увидели, что и мы люди, что и мы умеем любить людей и уважать человечество». Чудное дело! Все это доводилось видеть и говорить в девятнадцатом столетии.
Мы жалели, мы и теперь скорбим о жребии злополучных жертв войны. Но гибельно было прохождение разноплеменных отрядов и для них и для нас. Вместе с ними вступили болезни тлетворные и распространились по следам их. Что же было бы с Россией, снова повторяю: если б отклонением войск к полуденным рубежам нашим, предположили защищать и заслонять Москву? Один из добрых моих приятелей напечатал, что я несправедливо говорю, будто бы стратегия есть и искусство делать основное или общее предначертание войны и искусство действовать на души и умы жителей той земли, куда вносим оружие. Но я и теперь то же утверждаю, ибо надобно знать из вековых опытов, куда идешь, зачем идешь, с кем будешь иметь дело и как и с чем выйдешь? Надобно все это сообразить не только на основании штыков и пушек, но и на основании нравственном. «Без светильника истории,— сказал Суворов,— тактика потемки». Великий тактик Наполеон это знал, но провидение ввело его в те потемки, которые не осветлились даже и пожаром московским. Отдадим справедливость его полководцам, они не льстили ему. Князь Поня-товский предостерегал его в Париже, а другие предостерегали его и в Витебске, и в Смоленске. Но мысль о Москве обхватила Наполеона бурным вихрем и вринула его в стены Москвы. Война-нашествие не есть война обыкновенная. Подобно скале гранитной, Москва противупоставлена была нашествию, и оно, приразясь к ней, раздробилось и обессилело. Тут дымом рассеялись и все замыслы стратегические и все извороты тактические.
МОСКОВСКИЕ ВЫХОДЦЫ
Есть пословица: «Кто на море не бывал, тот не знает, как молятся богу». Тысяча восемьсот двенадцатого года мы испытали, что- «кто не видал горя московского, тот и не испытал, как радостно встретиться с москвичами!» В Зарайске, между прочими московскими выходцами, встретил я знакомца моего Феропонтьева, старца маститого и страстного любителя и собирателя русской печатной и письменной старины. Летали вопросы за вопросами. Казалось, будто бы годы не видались, а прошло только несколько дней! Но в эти дни Москва отдана, Наполеон в нее вошел, и Москва загорелась. Так рассуждали мы, и почтенный старец в доброе напутствие благословил меня старинными святцами.
НАРОДНОЕ ПЕРЕСЕЛЕНИЕ
Кто видел переправы через реки тысяча восемьсот двенадцатого года, тот видел переселение народа и народов. От бесчисленного скопления повозок, карет, колясок, телег, кибиток, дрожек иногда дожидались переправы по двое суток и более. Днем на пространстве нескольких верст пылали прибрежные огни для приготовления пищи, а ночью для освещения. Это были переселенные биваки. Тут дружески сходились и наши раненые двадцати народов; тут были колыбели младенцев; тут раздавались вопли рожениц и пение погребальное. Тут в одни сутки проявлялись все переходы житейские, кроме хождения к алтарям брачным.
К счастью выходцев и переселенцев, осень лелеяла нас и роскошью лета и ясностью майской весны. Три времени года сливались в одно время. Проезжая зеленеющиеся поля рязанские, видя в летнем блеске рощи и дубравы, казалось, что природа переменила ход свой. Но под личиною запоздалого блеска какие грозные таились бури!
--->>>
Мои сайты
Библиотека (new)
LiveInternet