Муравьев непременно присутствовал при начале занятий в новых гимназиях учебного округа, куда входили почти все великороссийские губернии. В Москве, не упраздняя старой гимназии, он в 1804 году открыл прославленную в летописях русского просвещения Первую губернскую гимназию, тесная связь которой с университетом установилась с первых же дней, а окрепла после пожара 1812 года, когда университетская гимназия сгорела и более не восстанавливалась. В Первой гимназии вели занятия некоторые профессора университета, другие ее ревизовали, что позволяло поддерживать сносный уровень обучения. Гимназисты последнего класса держали выпускные экзамены в самом университете в торжественной обстановке и при стечении почетных посетителей. В повседневных занятиях строгости было меньше, в классах сидело до ста и более учеников, учителя поддерживали порядок как умели. Сохранилось предание об учителе "рисования, который приходил в класс с кнутом, 8а что и был прозван пастухом. Инспектором гимназии долгое время был ординарный профессор Семен Мартынович Ивашковский, человек добрый, но воспитатель посредственный, без всякого авторитета. Гимназиста Соловьева он учил латинскому языку, студента Аксакова — греческому. Оба запомнили только профессорское косноязычие: к каждой фразе Ивашковский прибавлял невразумительное слово, то ли «буде», то ли «будет». Сказанное Ивашковский тут же забывал, его распоряжения не исполнялись. Неудивительно, что при таком инспекторе гимназисты о дисциплине не думали, на уроках сидевшие на первой скамье слушали, на других разговаривали, а на задних — спали или играли в карты.
Впрочем, нравы в Первой московской гимназии были несравненно чище, чем в духовном училище, а учили гимназистов лучше, чем воспитанников Коммерческого училища. Среди учителей встречались подлинные энтузиасты. Об одном из них, Павле Михайловиче Попове, скупой на похвалу Соловьев вспоминал: «С четвертого класса преподавателем русского языка был у нас Попов, учитель превосходный, умевший возбудить охоту к занятиям, прекрасно разбиравший образцовые сочинения и сочинения учеников, умевший посредством этих разборов достигать главной цели своего преподавания — выучивать правильно писать по-русски и развивать таланты, у кого они были». Как не посетовать на ту легкость, с какой забываются заветы русской педагогики, имена старых русских учителей. А ведь Попов учил словесности и великого драматурга Островского, окончившего Первую гимназию через несколько лет после Соловьева.
Чему учили в гимназии? При Муравьеве, когда за образец взяли французские лицеи, преподавали естественную историю, философию, изящные науки, физику, математику, естественное право, политическую экономию, иностранные языки, но не было, как ни странно, ни закона божьего, ни русского языка, которые изучались лишь в уездных училищах. Упущение заметил Уваров, попечитель Петербургского учебного округа, где он, едва вступив в 1811 году в должность, и произвел нужные изменения. Равнодушный к вере, молодой Уваров слыл либералом, в изящной словесности следовал, как и Муравьев, за Карамзиным и смеялся над литературными староверами. Но не забывал, что ему вверено воспитание российского юношества, и не выходил из границ, установленных для русского подданного и православного. Исправив оплошность ревнителей разума и европейской учености, он выказал проницательность и почти государственную мудрость. Уваров умело делал карьеру и, никогда не служив в военной службе, твердо намеревался сделать ее на ниве просвещения. Бог с ними, с муравьевскими понятиями о чистой совести.
В истории русской культуры и науки, в русском общественном сознании Сергей Семенович Уваров оставил след столь значительный, что короткое отступление, ему посвященное, необходимо и извинительно. Необходимо тем более, что в жизни Соловьева был период уваров-ский, когда он, гимназист, студент, профессор, находился в сфере уваровских предписаний, испытывал воздействие воззрений, им насаждаемых.
Уваров был умен, образован, серьезно занимался изучением классических древностей, писал работы по древнегреческой литературе и античной археологии. Вместе с Жуковским, Вяземским, братьями Александром и Николаем Тургеневыми, Блудовым, Дашковым, Василием и Александром Пушкиными входил в веселое общество «Арзамас», где его прозвали Старушка. Необидно прозвали — Вяземского нарекли Асмодеем, князем тьмы. Пером публициста Уваров сражался с Наполеоном, печатал брошюры, написанные по-французски, где выражал тонкую либеральную мысль, что «цари и народы на могиле Бонапарта совместно принесут в жертву деспотизм и народную анархию». Признавая республиканский строй, которого «как идеала требуют добродетельные люди», неприменимым к «современной системе великих европейских держав», он провозглашал общим европейским идеалом правления монархию, разумеется, не наполеоновскую империю, уродливое порождение революции, а правление законное, легитимное, при котором «мощные барьеры обеспечивают гражданские свободы личности». В 1818 году Александр I сказал в польском сейме речь, понятую его русскими подданными как обещание конституции. Как счастлив был тогда князь Вяземский! И как он был обманут!
Уваровским откликом на варшавскую речь императора стало выступление перед студентами Главного педагогического института. Политическую свободу петербургский попечитель назвал «последним и прекрасным даром бога» и убеждал слушателей в том, что опасности и бури, спутники свободы, не должны устрашать, ибо великий дар сопряжен с большими жертвами, приобретается медленно и сохраняется лишь неусыпною твердостью. Прекрасно звучала ссылка на неотвратимость исторического прогресса: «Все сии великие истины содержатся в истории. Она верховное судилище народов и царей. Горе тем, кто не следует ее наставлениям! Дух времени, подобно грозному сфинксу, пожирает не постигающих смысл его прорицаний».
Карамзин увидел в Уварове опасного конституционалиста. И ошибся. Уроком, для карьеры спасительным, послужил погром Петербургского университета, в 1821 году устроенный мракобесом Руничем, когда гонениям подверглись достойнейшие профессора — Константин Арсеньев, Александр Галич, Карл Герман, Эрнст Рау-пах. Обвинения, им предъявленные, были бессмысленны и непристойны. Уваров — что поделать, либеральная репутация обязывала! — обратился к царю с письмом, почтительным и твердым, которое нестыдно было показать арзамасцам: «Среди 19-го столетия, на 20-м году царствования вашего императорского величества, в 30-ти шагах от вашей царской резиденции осмелились произвести среди ночи страшный террор, оскорблять честь учреждения, созданного вашим величеством, угрожать разжалованием в солдаты мирных студентов, которых не удалось возмутить, угрожать им тюрьмою и Сибирью, вынуждать от них разные кощунственные присяги... Что же это за процесс, государь, который требует для своего торжества подобных средств?» Обращение, как и следовало ожидать, осталось без ответа, с местом попечителя пришлось расстаться. Кресло президента Академии наук Уваров сохранил, впредь решил быть осмотрительнее.
В новое царствование либерализм Уварова улетучился, он бестрепетно выступил против «духа времени», о бесплодности борьбы с которым говорил прежде. Время высветило низкие стороны уваровского характера: он был мелочен, мстителен, нечестен, скуп; поступал, по выражению Пушкина, «как ворон, к мертвечине падкий». Соловьев, имевший возможность близко узнать Уварова, отзывался о нем как о подлеце, который весь замаран грязными поступками. Если и было в этих словах преувеличение, то незначительное. Соловьевская характеристика беспощадна: «Представляя из себя знатного барина, Уваров не имел в себе ничего истинно аристократического; напротив, это был лакей, получивший порядочные манеры в доме порядочного барина (Александра I), но оставшийся в сердце лакеем; он не щадил никаких средств, никакой лести, чтобы угодить барину — императору Николаю». В начале николаевского правления Уваров входил в новосозданные комитеты, которые определяли, кому, кого и как учить в пределах Российской империи.
После 14 декабря 1825 года гимназический курс полностью пересмотрели. 13 июля 1826 года, в день казни декабристов, Николай I издал манифест, который возвещал о суде над государственными преступниками. «Горестные происшествия, смутившие покой России», манифест объяснял недостатками «нравственного воспитания» молодых людей и предлагал дворянству, «ограде престола и чести народной», предпринять «подвиг к усовершенствованию отечественного, не чужеземного воспитания». Был создан «Комитет по устройству учебных заведений», который выработал новый устав для гимназий, утвержденный в 1828 году. Устав был узкосословный, доступ в гимназии открывался прежде всего детям дворян. Главными предметами стали древние языки, «надежнейшее j основание учености и лучший способ к возвышению и укреплению душевных сил юношей», и математика, служащая «к изощрению ясности в мыслях, их образованию, проницательности и силе размышления», за ними шли закон божий и российская словесность. Истории учили в старших классах, понемногу, с разбором. Ученикам объясняли, что древние греки жили в республиках, оттого и пришли в упадок, а Римская империя торжествовала. Политические науки были устранены, часы, отведенные на географию и физику, сокращены. Для улучшения нравственности гимназистов разрешались телесные наказания. Не наукам практическим, успехи которых определяли тогда ход европейской цивилизации, не философии, опасной для незрелых умов, учили в николаевской гимназии, в ней учили главной российской добродетели — повиновению. В тридцатые годы за этим зорко следил Уваров, назначенный министром народного просвещения в год, когда Сергей Соловьев поступил в гимназию. Николай I был доволен министром, который понимал правительственную политику в области просвещения как сочетание «доверенности и кроткого назидания» со «строгим проницательным надзором». Хорошо сказано, вполне в духе графа Бенкендорфа! Заслуживал поощрения Уваров и за умение сказать афоризм: «Не ученость составляет доброго гражданина, верноподданного своему государю, а нравственность его и добродетели. Они служат первым и твердым основанием общественного благосостояния». Именно — не ученость!
Для отечественного просвещения наступили трудные годы. Не стоит, однако, забывать, что в русской гимназии успели — спасибо Муравьеву и его единомышленникам — сложиться добрые традиции, поломать которые было непросто, что начальственные предначертания Уварова пропадали втуне на уроках Попова, что среди гимназистов нередко встречались и такие, кто одержим был стремлением узнать, выучиться. И тогда станет понятнее, отчего губернская гимназия казалась незаурядному московскому мальчику пределом мечтаний.
Учился Сергей радостно. Утром, держа в руке узелок с книгами, он быстро шел по Остоженке к Пречистенским воротам. Его ждал добрый мир: щедрые на похвалу учителя, одноклассники, благодаря которым забылось детское одиночество, новые латинские и греческие тексты (их он, конечно, переведет скорее и удачнее всех), беседы, в которых можно дать волю воображению, показать, как он много читал и много знает. И сколько предстоит узнать! Знание неделимо, познание сладостно, и едва ли Соловьев думал о том, найдется ли когда практическое применение его умению спрягать греческие глаголы.
Первая гимназия занимала два дома на Волхонке. В одном, что выходил торцом на Пречистенский бульвар, помещались квартира директора, канцелярия и часть классов. Директор Окулов гимназистами не интересовался, был светским человеком, известным в Москве остроумцем и рассказчиком. Женился он на сестре Павла Нащокина, друга Пушкина, и поэт бывал на его квартире. Стихи Пушкина Соловьев прочитал в гимназии на уроках словесности. Прочитал, запомнил... Натура его не была поэтической. Константин Аксаков — их не раз еще придется сравнивать — пяти-семи лет слушал главы «Евгения Онегина» в мастерском чтении отца, повзрослев, писал недурные стихи.
Входя в класс, Сергей направлялся к первому месту: на скамьях гимназисты сидели строго по успехам, несколько раз в год их пересаживали. Место первого ученика, занятое в четвертом классе, Соловьев удержал до седьмого, выпускного. Не помешала даже несносная математика. Лучший ученик, любимец учителей, краса гимназии — Сергей гордился собой, своими успехами, видел в том особенный знак божьего благоволения. Был набожен. Не решив задачи, молился, чтобы не спросили, — и действительно не спрашивали. Молился, чтобы и товарища не спросили, — помогало. «Религиозности было много, но христианства было мало», — точный позднейший вывод. Для успешного учения молитвы было недостаточно. Приходилось усердно заниматься, даже на Карамзина не хватало времени. Зато был он, Сергей Соловьев, первым учеником Первой московской гимназии. Стоило потрудиться!
Насмешки, обычная участь отличного ученика в русской школе, Соловьева обошли: товарищи признавали его первенство, особенно когда он начинал рассуждать о том, что станет основателем философской системы, которая, показав ясно божественность христианства, положит конец современному неверию. Радоваться ли министру Уварову? Тревожиться ли? Юношеское благочестие — вещь отличная, но где почерпнул гимназист, сын священника, понятия о философии? Где? В том ли назначение гимназического образования, чтобы из гимназистов выходили философы-систематики? Деятельность разума ведет за собой неповиновение. Неужели бесполезны преграды, и он торжествует, неуловимый дух времени, правительство же напрасно истощает усилия, дабы его истребить? Трудна доля министра, озабоченного (зачем скрывать!) тем, чтобы европейская революция не нашла дороги в Россию.
Словесник Попов любил способного ученика, умевшего свободно мыслить, легко говорить, без робости излагавшего на уроках свои суждения. Правда, мальчик писал хуже, чем говорил на уроке, но учитель не уставал внушать коллегам высокое мнение о Сергее. Гимназические учителя, надо отдать им должное, знали нужды и запросы учеников, умели порадоваться их успехам. Однажды, будучи в гостях у сослуживца Красильникова, Попов, когда зашла речь о гимназиии, об учениках, воскликнул: «Ведь вы не знаете, господа! Ведь Соловьев-то просто гений!» Хозяин, латинист Красильников, прервал восторги: «Полно, полно, Павел Михайлыч! Как это может быть! Положим, что Соловьев мальчик умный, с большими способностями, но может ли это быть, чтоб у нас в гимназии завелся гений?»
На другой день гимназисты, жившие на пансионе у Красильникова, поведали о разговоре всему классу. Соловьева спор учителей, как видно, взволновал. Он вспомнил о нем в последний — и такой тяжелый для России! — год николаевского царствования, написав в ноябре 1854 года: «Прав ты, добрый старик, в своем наивном сомнении! Мог ли в самом деле завестись гений в русской гимназии в сороковых годах XIX века? И горе было бы ему, если б он завелся! Было в России просторное для гения время в XVIII и в первой четверти XIX века; но это золотое время прошло, и когда оно возвратится?»
Нелепо, конечно, было бы теперь рассуждать, кто из учителей, Красильников или Попов, был прав в споре, что состоялся где-то около 1835 года. Одно несомненно — Сергей Соловьев был не просто трудолюбивым, начитанным, необычайно развитым гимназистом, он обладал громадными способностями, феноменальной памятью и редчайшим даром — провидением прошлого. В области гуманитарной он был, без сомнения, одним из даровитей-пшх людей XIX века. Русская наука должна с благодарностью помнить преподавателей Первой московской гимназии, которые сумели заметить, оценить и умножить природные дарования Соловьева.
Сергей был гимназистом пятого класса, когда в Москву был назначен новый попечитель учебного округа. Прежний, князь Голицын, именовался «последним московским барином», и многие подозревали, что на место попечителя старый вельможа попал потому, что Николай I желал доказать ненужность самого места. Князь был богат, чванлив, невежествен, занимался филантропией. Герцен, чье студенческое дело о вольнодумстве Голицыну пришлось разбирать, видел в нем добряка, который «отродясь ничего не читал». Делами учебного округа он не интересовался, ученых избегал, в Первую гимназию заходил раза два, благо жил рядом. По богатству и влиянию при дворе князь был лицом столь значительным, что звали его не иначе, как Сергий Михайлович. Звучало, словно из жития святых. (Так и Козьма Прутков в особенных случаях писался Косьмой, что, конечно, величественнее.) Новый попечитель — граф Сергей Григорьевич Строганов. Сергей — не Сергий — хотя был знатен и владел строгановским майоратом. Граф был горд, но не кичлив.
Строгановы — именитые люди, промышленники, род предприимчивый, удачливый, издавна богатый. По преданию, в XV веке один из первых Строгановых, Лука, выкупил из татарского плена великого князя Василия Темного. Его потомки владели соляными варницами Соли вычегодской и Соли Камской, строили города, лили пушки, держали ратных людей. Отряд Ермака был послан в Сибирь на деньги Строгановых. В Смутное время строгановские капиталы помогали правительству в борьбе с иноземцами и русскими «ворами». В конце XVII века возвысился Григорий Дмитриевич, который, устранив от дел родственников, сделался единоличным хозяином строгановских владений, выручал царя Петра в трудные годы Северной войны. Его детей Петр I возвел в бароны, пожаловал землями на Урале. В XVIII веке Строгановы строили железоделательные и медеплавильные заводы, составляли библиотеки, скупали картины, коллекции гравюр, камней, медалей и монет, меценатствовали. Александр Сергеевич был президентом Академии художеств, Павел I сделал его графом Российской империи. Сын первого графа Строганова, Павел, учился во Франции, видел взятие Бастилии, записался в Якобинский клуб. Его воспитателем был суровый монтаньяр Жильбер Ромм — создатель революционного календаря. Вызванный Екатериной II в Россию, Павел Строганов стал «молодым другом» великого князя Александра Павловича, с воцарением которого сделался душой Негласного комитета, где вместе с императором, Кочубеем, Новосильцевым и Чар-торыйским обсуждал планы преобразований, необходимых России. Представил записку по крестьянскому вопросу и народному образованию, как товарищ министра внутренних дел ведал медициной. Екатерининские вельможи попрекали якобинством, ворчали: «комитет общественной безопасности». Когда лукавый александровский либерализм иссяк, сенатор граф Строганов поступил волонтером в военную службу, вскоре получил полк гвардейских гренадеров. В 1812 году отличился при Бородине. В феврале 1814 года в битве при французском городе Краоне был убит его единственный сын Александр. После взятия Парижа генерал-лейтенант Строганов вышел в отставку, три года спустя умер. Странная судьба человека, жившего одним — до конца выполнить долг перед родиной, которая предпочла не заметить его усилий и поскорее о них забыть.
Дочь Павла Александровича, Наталья, наследница громадного состояния, вышла замуж за дальнего родственника из «бедной» линии Строгановых, к которому перешел и строгановский майорат в 60 тысяч душ, и графский титул. Ее мужем стал двадцатитрехлетний Сергей Григорьевич, офицер, успевший отличиться в кампаниях 1812—1814 годов.
Военным человеком граф Сергей Строганов оставался до конца своих дней. В 1828 году он был в делах с турками под Шумлой и Варною, участвовал в Крымской войне, дослужился до генерала от кавалерии. В неспокойные годы кануна крестьянской реформы занимал пост московского генерал-губернатора. При трех императорах — Николае I, Александре II и Александре III — состоял генерал-адъютантом и носил эполеты с императорским вензелем, знак личной близости и доверия царского. Прожил граф долго и с годами приобрел среди дворянства репутацию испытанного деятеля, чье слово весомо звучало в Государственном совете. После цареубийства 1 марта 1881 года старый генерал был приглашен на заседание Совета министров, где новый император Александр III поставил на обсуждение перед высшими сановниками доклад министра внутренних дел М. Т. Лорис-Меликова, утром в день смерти одобренный Александром II. У министра имелись противники, которые называли его проекты «лорис-меликовской конституцией», что было неправдой, ибо, предлагая допустить либеральную общественность к рассмотрению некоторых правительственных начинаний, Михаил Тариелович думал не об ограничении самодержавия, но о спокойствии России, нарушенном действиями «Народной воли». Сила революционеров-террористов внушала опасения, и Александр III, менее всего склонный к либерализму, колебался. Уверенность он обрел на историческом заседании 8 марта, когда почтенный старец Строганов, задав тон обсуждению, заявил, что намечаемые меры ведут «прямо к конституции», следствием которой станет захват власти «шалопаями». Затем говорил зловещий Победоносцев — и судьба «лорис-меликовской конституции», самого министра и либеральной политики была предрешена. Последовал минифест об «охране самодержавия», за ним — искоренение крамолы, умилительное единение царя с народом и «исправление ошибок» предшествующего царствования.
Другими словами, настала эпоха контрреформ, эпоха бессмысленных и своекорыстных попыток российского дворянства приостановить или изменить ход истории, который либеральные преобразования шестидесятых годов— эпоха реформ — казалось бы* неотвратимо направили по руслу буржуазного развития. Итогом же дремотного царствования Александра III явился глубочайший социальный кризис, поразивший Россию на исходе XIX века, чего граф Строганов, умерший в 1882 году, видеть не мог, а предвидеть не умел.
Позиция, занятая Строгановым в мартовские дни 1881 года, отнюдь не была следствием того обычного в престарелых политических деятелях консерватизма, который возникает от уверенности в собственной непогрешимости, от бессилия понять изменившийся мир.
Строганов знал два средства поддерживать могущество аристократии. Первое: сохранять и увеличивать богатства аристократических фамилий. В полном соответствии со своими убеждениями он был скуп, умело эксплуатировал крестьян, а накануне отмены крепостного права примкнул к отъявленным крепостникам. Тогда-то он и стал признанным главой консервативной придворной партии. Второе средство графа Строганова выглядело оригинальнее, оно отражало понятия сбивчивые и неясные, в основе своей утопичные, но и заслуживающие внимания. Аристократия, полагал Строганов, поддерживается личными нравственными достоинствами своих представителей, их просвещенностью. Наука, образование должны служить высшему сословию, которое, в свою очередь должно уметь пользоваться их могуществом. Консервативные убеждения подразумевали, стало быть, уважение и интерес к знанию, искусству, литературе.
Граф был консерватором смолоду. Он считал себя одним из первых вельмож в империи, вельможей милостью божией, и думал, что государство Российское сильно только аристократией. Отсюда проистекало его заветное желание: поднять высшее дворянское сословие в России, дать ему средства навсегда остаться высшим сословием. Надо ли говорить об исторической вздорности и политической обреченности таких воззрений? Строганов мыслил категориями, в XIX веке обветшавшими и вдобавок нерусскими. Родовая аристократия в России, где существовало великое нивелирующее начало — самодержавие, едва ли не плод досужего воображения. Павел I любил повторять: «У нас только тот имеет значение, с кем я говорю, и до тех пор, пока я говорю». И подвергал дворян телесным наказаниям. Вспомним: «У нас нова рожденьем знатность, И чем новее, тем знатней». Оттого и писал потомок «бояр старинных», помнивший, что «водились Пушкины с царями»: «Я, братцы, мелкий мещанин».
Строганов знал два средства поддерживать могущество аристократии. Первое: сохранять и увеличивать богатства аристократических фамилий. В полном соответствии со своими убеждениями он был скуп, умело эксплуатировал крестьян, а накануне отмены крепостного права примкнул к отъявленным крепостникам. Тогда-то он и стал признанным главой консервативной придворной партии. Второе средство графа Строганова выглядело оригинальнее, оно отражало понятия сбивчивые и неясные, в основе своей утопичные, но и заслуживающие внимания. Аристократия, полагал Строганов, поддерживается личными нравственными достоинствами своих представителей, их просвещенностью. Наука, образование должны служить высшему сословию, которое, в свою очередь должно уметь пользоваться их могуществом. Консервативные убеждения подразумевали, стало быть, уважение и интерес к знанию, искусству, литературе.
На свой лад Строганов был последователен. Продолжая фамильную традицию, он составил богатейшую коллекцию русских монет, но тем не ограничился и поощрял научные занятия нумизматикой. Он получил известность как археолог, содействовавший раскопкам в Причерноморье, как собиратель икон строгановского письма и как знаток древнерусского искусства, автор описаний Дмитриевского собора во Владимире на Клязьме. В тратах на науку и образование Строганов не скупился, давал деньги на издание ученых трудов, на археологические экспедиции. В 1825 году он учредил в Москве на свои средства бесплатную школу технического рисования — знаменитое Строгановское училище. Долгие годы стоял во главе созданного при Муравьеве «Общества истории и древностей Российских», в 1859 году основал Археологическую комиссию, председателем которой был до конца жизни.
Подлинной страстью Строганова была педагогика. Состояние, титул, генеральские эполеты мешали ему быть тем, к чему он имел настоящее призвание,— быть педагогом, хотя он и состоял главным воспитателем детей Александра II, великих князей Николая, Александра, Владимира и Алексея. В августейших воспитанниках, к слову сказать, Строганов не был счастлив.
Интерес к школьному делу граф проявлял повсюду. Путешествуя за границей, он заходил в школы, сидел, даже не понимая языка, на уроках, изучал способы преподавания, перенимал приемы учителей, сравнивал. Добросовестно старался постичь учеников, знал цену детским вопросам и озадачивал преподавателей физики: «В какую сторону вертится ручка электрической машины?» Некоторые терялись, не могли ответить. Наклонности Строганова заметил Николай I, поощрил, ввел в рамки, для государства полезные, назначив в комитет, создавший горестный гимназический устав 1828 года. К занятию места князя Сергея Михайловича Голицына Строганов, таким образом, был подготовлен.
Сделавшись попечителем, он энергично вникал в гимназические дела, в Первой гимназии сменил инспектора, которым стал университетский адъюнкт математик Погорельский, уволил слабых учителей, подтянул (человек военный!) учеников. Соловьев вспоминал: «Гордость, недоступность, скупость вооружали против Строганова многих из людей его общества; старание очистить подчиненных ему людей вооружило против него тех из них, которым уже нельзя было очиститься и которым было тяжко при нем. Но для порядочных людей, как принадлежащих к ученому ведомству, так и для всех тех, которым дорого было просвещение, управление Строганова Московским учебным округом было золотым временем. Не могу без глубокого чувства благодарности вспомнить того освежения нравственной атмосферы, которое произошло у нас в гимназии, когда приехал Строганов попечительствовать!»
Гимназию попечитель посещал часто, и как-то ему показали Сергея Соловьева. Состоялось знакомство, важное для обоих, в особенности же для будущего историка. Оба прониклись глубокой взаимной симпатией. После смерти ученого Строганов со слезами на глазах рассказывал его сыну Всеволоду: «Ведь я его помню еще гимназистом. Однажды я приехал в Первую гимназию, и мне попался навстречу мальчик такой белый, розовый, с большими голубыми глазами, настоящий розанчик, а затем мне его представили как первого ученика. С того времени я не терял его из виду». Соловьев, пожалуй, ни о ком не писал в столь приподнятом тоне: «Попечитель уважал мысль вообще, уважал науку, ставил выше всего честность, прямоту, благородство, талант, трудолюбие, святое исполнение обязанностей, имел практический смысл, не увлекался первою мыслью, как бы она ни поразила его с первого раза своею верностью и пользою применения, не доверял самому себе, как безошибочному оценщику, не доверял и другим, но выпытывал мнения у многих авторитетных людей посредством спора, сравнивал эти мнения».
За успехами гимназиста Соловьева Строганов следил внимательно, но, строго говоря, его интересовал не гимназистка университет, куда, как легко было понять, вела Сергея жизнь. О характере строгановского интереса следует сказать несколько слов.
В должности попечителя Строганов выше всего ценил обязанности куратора Московского университета. Недавний военный губернатор Риги, он создавал себе в Москве репутацию опытного администратора, озабоченного ходом русского просвещения. Будучи одним из авторов университетского устава 1835 года, которым упразднялась существовавшая с муравьевского времени автономия, он желал показать, что не уставом, не министерскими предписаниями, но мудрым попечением охраняется достоинство университета, обеспечиваются права профессоров и студентов. Подобные стремления вполне соответствовали строгановским понятиям о предназначении аристократии, но была и другая причина, немногим известная. Строганов презирал и ненавидел Уварова. Счеты были давние, семейные. При каждом удобном случае Строганов домогался унизить министра, выставить его в неприглядном свете, указать на непригодность к делу. Уваров не оставался в долгу. Вражда между министром и попечителем была нешуточной, а главной ареной военных действий был университет, где образовались две партии —уваровская и строгановская и где первоначально влияние Строганова было слабым.
С университетом попечитель был в ссоре и искал примирения, которое понимал, правда, по-строгановски, как полное подчинение своей воле. Университетские профессора мириться не хотели, они помнили, как в мае 1826 года флигель-адъютант Строганов исполнил поручение Николая I провести ревизию Московского университета. Граф обнаружил тогда много «беспорядков»: казеннокоштные студенты нарушали дисциплину, в университетском Благородном пансионе читали запрещенные книги. Ревизор посетил вступительную лекцию Ивана Давыдова по курсу философии. Давыдов родился под несчастливой ввездой. С 1821 года Совет университета трижды избирал его профессором кафедры философии, но кафедру не открывали. Наконец, в феврале 1826 года философию дозволили к преподаванию, но сомнения, нужна ли она, оставались. Давыдов составил вступительную лекцию «О возможности философии как науки» в осторожных выражениях, старался уловить перемены, наступившие после 14 декабря. Но не преуспел. Полковник граф Строганов (по образованию военный инженер) нашел лекцию вредной. Чтение философии было запрещено, печатные экземпляры лекции изъяты из продажи. Давыдова перевели на преподавание математики, он прослыл либералом. Николай I строгановские действия одобрил, вскоре сам посетил университет, после чего были уволены ректор Прокопо-вия-Антонский и некоторые инспектора, а студент Полежаев угодил в солдаты. Это был погром, истребление ненавистного вольнодумства. Строганов в Москве действовал подобно Руничу в Петербурге в 1821 году.
Впрочем, не всегда гнев властей направлялся по верному адресу. Когда в 1831 году .Давыдов получил кафедру российской словесности и приступил к чтению лекций, студенты встретили опального профессора рукоплесканиями, но скоро наступило разочарование. Давыдов поражал корыстолюбием и раболепством. Студенты ославили его в стихах, которые начинались словами: «Подлец по сердцу и из видов...» Научный уровень его лекций был крайне -низок, он внушал слушателям, что о великих людях поэты пишут длинными стихами, ибо воображают их большого роста. Строганов обрушился на Давыдова понапрасну, в невежестве своем не уразумев, что университетский лектор читал «по Шеллингу», немецкому философу, для умов безвредному. Шеллинг в те годы жил в Эрлапгепе, затем в Мюнхене, московские гонения на философию его не тревожили. Невинно пострадавший Давыдов затаил обиду и, когда Строганов стал попечителем, примкнул, естественно, к уваровской партии, которую составляли старые профессора — Перевощиков, Спасский, Снегирев, Шевырев, Погодин. Они привыкли быть под началом Уварова и не ждали от Строганова добра. Другие старые профессора — Болдырев, Каченовский, Брашман, Аль-фонский, Фишер фон Вальдгейм, Щуровский, Морош-кин — отнеслись к попечителю равнодушно. Погромы не забываются.
--->>>