RSS Выход Мой профиль
 
Петр Андрееевич Вяземский. Стихотоврения, Воспоминания, Записные книжки. | ВОСПОМИНАНИЯ




ВОСПОМИНАНИЯ


1
АВТОБИОГРАФИЧЕСКОЕ ВВЕДЕНИЕ

Вероятно, никто более меня не удивится появлению в печати полного собрания всего написанного мною в прозе в течение шестидесятилетия и более. Это уже не в чужом, а в собственном пиру похмелье. Впрочем, голова моя, кажется, крепка: чернилами допьяна я никогда не упивался.
В наше скороспелое и торопливое время такое позднее появление довольно любопытно. У нас издаются книги только что вчера дописанные; листы высохнуть еще не успели: кажется, не только у нас, но и везде иные издают книги, которые только завтра напишутся, а пока спешат издать в свет пробные листы. Что до меня касается, следует еще заметить, что предлагаемое ныне собрание сочинений моих предпринято не по моему почину и, так сказать, от меня заочно. Благоприятели предложили, а я согласился. Как и почему согласился я, читателям и публике знать в подробности не нужно. Это дело домашнее. Впрочем, не один раз друзья мои убеждали меня собрать и издать себя. Кажется, и посторонние лица, и даже литературные недоброжелатели мои удивлялись, с примесью некоторого сожаления, что нет меня на книжном рынке. Дело в том: в старое время, то есть когда был я молод, было мне просто не до того. Жизнь сама по себе выходила скоропечатными листками. Типография была тут в стороне, была ни при чем. Вообще я себя расточал, а оглядываться и собирать себя не думал. Далее, когда деятельность литературы нашей начала сходить с пути, по которому я следовал, и приняла иное направление, на вызов издать написанное мною и разбросанное по журналам отвечал я: «теперь поздно и рано». Поздно — потому, что железо остыло, а должно ковать железо, пока оно горячо, то есть пока участие читателей еще живо и сочувственно, пока не развлеклось оно новыми именами, новыми приемами. Рано — потому, что не настала еще пора, когда старое так состарится, что может показаться новым и молодым. По неизменному житейскому порядку и круговращению, так бывает во многом: жизнь и история налицо — они засвидетельствуют правду этих слов. Легко может статься, что многое из ныне животрепещущего и господствующего не переживет века и дня своего. Другое, ныне старое и забытое, может очнуться позднее. Оно будет источником добросовестных изысканий, училищем, в котором новые поколения могут почерпать если не уроки, не образцы, то предания, не лишенные занимательности и ценности не только для нового, настоящего, но и для будущего. Слова: прошедшее, настоящее, будущее — имеют значение условное и переносное. Всякое настоящее было когда-то будущим, и это будущее обратится в прошедшее. Иное старое может оставаться в стороне и в забвении; но тут нет еще доказательства, что оно устарело; оно только вышло из употребления. Это так, но запрос на него может возродиться. Антикварии, продавцы старой мебели, старой утвари так же удачно торгуют старьем, как и соседняя с ними лавка сбывает свой свежий и по последнему требованию изготовленный товар. Одно здесь условие: старое должно иметь свою внутреннюю и весовую или художественную ценность. В таком товаре есть большая, неувядаемая живучесть. Отлагая в сторону стыдливую скромность и не подвергая себя упрекам в излишней гордости, полагаю, что предлагаемый здесь товар не лишен, в некоторой степени, того и другого свойства. Следовательно, и моя речь впереди. Стоит только дождаться удобного часа, а он пробьет уже без меня, но пробьет. Впрочем, некогда и я имел свой час и часы били еще с трезвоном и курантиками. Поздняя старость имеет право говорить о себе в третьем лице. Старик в собственных глазах своих уже не я, а он. В таких условиях выхожу пред общественное судилище. Доволен буду я и малочисленным одобрительным вниманием некоторых читателей; равнодушен буду,— по крайней мере, так мне кажется, пока я еще в кулисах и на сцену не вышел,—к строгим приговорам других судей, тем более, что этот суд будет что-то вроде посмертного суда. Меня вполне живого он уже не застигнет. На долгом веку моем был я обстрелян и крупными похвалами и крупною бранью. Всего было довольно. Выдержал я испытание и заговора молчания, кото рый устроили против меня. Я был отпет: кругом могилы моей, в которую меня живого зарыли, глубокое молчание. Что же? Все ничего. Не раздобрел, не раздулся я от первых, не похудел — от других. Натура одарила меня большою живучестью, и телесною и внутреннею. Это может быть досадно противникам моим. Я здоров своим здоровьем и болен своими болезнями. Чужие не могут придать мне здоровья, не могут со стороны привить мне и недуги. Злокачественные поверил и наития бессильны надо мною.
Как бы то ни было, вот являюсь я весь налицо- Был старый чиновник; он прошел долголетнее служение и получил заслуженные им знаки отличия. Но он не носил на себе этих знаков, не развешивал их на шее и груди своей. Он держал их за образом, пред которым теплилась неугасимая лампада. Он берег эти кресты на день погребения своего. Без суеверия и страха сдается иногда и мне, что я выступаю с литературными регалиями своими на прощание с авторскою жизнию и со всякою другою. Эти регалии улягутся на подушках, которые будут сопровождать мой гроб. Мир им и мне!.. Скажу, что Карамзин сказал в надгробной надписи в 1792 году, в год рождения моего; это также живая старина:

Покойся, милый прах, до радостного утра.
Я верую в утро и воскресение мертвых, следовательно, и в свое.

I
З
аговорив о себе немножко, хочется поговорить еще более. Чернила соблазнительны. Они имеют нечто общее с вином, чтобы не сказать с кровью. Пьяница может на некоторое время наложить на себя трезвое пощенье; но попадись на язык его капля вина, он снова предается запою. Так первая капля крови действует на некоторых зверей, к сожалению, и на некоторых людей. Эта капля пробуждает свойственную им кровожадность. Не даром говорил Фридрих Великий, что в каждом человеке таится тигр. Ему верить можно. Он, в свое время, был и великий проливатель крови и великий проливатель чернил. Радуюсь, что судьба поставила меня в возможность подражать ему только в последнем отношении.
Вот в чем дело. Полное издание сочинений писателя есть, так сказать, и выставка жизни его. К выставкам прилагаются обыкновенно указатели и пояснительные каталоги. Так хочется поступить и мне. К выставке моей считаю не лишним приложить некоторые отметки и комментарии. Это будет род авторской исповеди: смесь свидетельства о рождении, литературного формулярного списка и предсмертного духовного завещания. Сам не знаю, что из всего этого выйдет. Но что-нибудь Да выйдет. Дам волю памяти своей и старческой болтливости. ...
...................................

ХАРАКТЕРИСТИЧЕСКИЕ ЗАМЕТКИ И ВОСПОМИНАНИЯ О ГРАФЕ РОСТОПЧИНЕ
Г
раф Ростопчин будет известен в истории как Ростопчин 1812 года, Ростопчин Москвы, Ростопчин пожарный: нечто вроде патриотического Эрострата, озарившего имя свое заревом пожара; но место, занятое в истории нашим Эростратом, почетнее места, отведенного Ефесскому.
Между тем в графе Ростопчине было несколько Ростопчиных. Подобная разнородность довольно присуща русской натуре. У нас мало цельных личностей; избраннейшие из русских бывают более или менее готовы на все руки. Можно разделить нас на два разряда: люди на все годные и люди ни к чему неспособные. Которых более? Это другой вопрос, на который ответа не даем. Дело в том, что мы редко готовимся предварительно к чему-нибудь определенному. Такой у нас уже климат. В течение года у нас много коротких дней: и в жизни нашей также. Воспитание не успевает перерождать нас, мало успевает и обогащать. Некогда есть роковое слово, которое часто у нас слышится. Как бы то ни было, мы создания, или издания, не специальные, а более энциклопедические и эклектические. Мы справочные словари, а не трактаты. В избранных натурах подобная смесь, подобная плодоносность имеют достоинство свое, но имеют свои невыгоды и недостатки. Такое явление бывает обыкновенно принадлежностью молодых гражданских обществ, которые воспитанием и образованностью еще не строго распределены на известные участки; экономическое правило разделения работы есть уже следствие и плод позднейших опытов и установившегося порядка. Первообраз нашей образованности, нашего просвещения, есть всесторонний Петр I. Он был и воин, и мореходец, и плотник, и химик, и ботаник, домостроитель и заводчик и так далее, и так далее: все что угодно, все что на мысль придет. Когда барыня Россия попросит весь туалет: он, коллективное лицо, является один на призыв ее.
Петр был державный Робинсон Крюзо на своем необитаемом острове. Правильно или нет, это опять другой вопрос, на который также отвечать не беремся; но Петр и Россию свою признавал пустынным островом и порешил превратить его собственноручно в европейский вертоград. Сказано и сделано.
В Ростопчине сверх этой русским свойственной восприимчивости и гибкости была еще какая-то особенная и крепко выдающаяся разноплеменность. Он был коренной русский, истый москвич, но и кровный парижанин. Духом, доблестями и предубеждениями был он того закала, из которого могут в данную минуту явиться Пожарские и Минины; складом ума, остроумием был он, ни дать ни взять, настоящий француз. Он французов ненавидел и ругал на чисто французском языке; он пора жал их оружием, которое сам у них заимствовал. В уме его было более блеска, внезапности, нежели основательности убеждения. Парафразируя известное изречение, можно сказать о нем: grattez le Russe, vous trouverez le Parisien'. Или: grattez le Parisien, vous trouverez le Russe, grattez encore, vous retrouverez le Tartare2. Что ни говори, а в нашем парижанине отсело несколько крупных каплей тамерланской крови. Впрочем, он сам не отрекался от татарского происхождения; под одним из портретов своих написал он:

Jc suis ne Tartare
Et j'ai voulu etre Romain;
Les Francais m'ont fait barbare,
Et les Russes — Georgcs-Dandin3.

Он же рассказывал, что император Павел спросил его однажды:
— Ведь Ростопчины татарского происхождения?
— Точно так, государь.
— Как же вы не князья?
— А потому, что предок мой переселился в Россию зимою. Именитым татарам-пришельцам летним цари жаловали княжеское достоинство, а зимним жаловали шубы.

______________
1 Поскоблите русского, найдете парижанина (фр.).
2 Поскоблите парижанина, найдете русского, поскоблите еще, обнаружите татарина (фр).
5 Я родился татарином и хотел быть римлянином, французы сделали меня варваром, а русские — Жоржем Данденом (фр).

Можно бы до бесконечности продлить список разнородных качеств, аномалий, антитез, междоусобных стихий, которые составляли личность Ростопчина. Не думаю, чтобы в нем была основа государственного человека, не в общем смысле слова, а в частном применении его. Мы часто называем государственными людьми ловких и удачно возвысившихся чиновников. Истинные государственные люди редки. История считает их много что десятками. Государственный человек есть тот, который, участвуя в общественных делах, оставляет по себе на государстве след если не вечный, то прочный и многознаменательный. Но Ростопчин мог быть хорошим администратором; он имел русское чутье, русскую сноровку и много родственного с народом. Не будь он так страстен, запальчив в мнениях и суждениях своих, он был бы отличный дипломат. Продолжал бы он военную службу, он, без сомнения, внес бы в летописи наши имя храброго, распорядительного, энергического военачальника. В годы отдыха, или опалы, когда он жил в деревне, он с любовью и деятельностью занимался сельским хозяйством: делал изыскания, обращал внимание на улучшение полевых работ, выписывал из-за границы сельские орудия и пытался усвоить их русскому работнику. Улучшение нашего скотоводства и особенно коневодства входило также в круг любимых забот его. Он был противник освобождения крестьян, по крайней мере при современном ему положении России, но, разумеется, не был из числа так называемых крепостников, против которых задним числом и задним умом так еще горячатся публицисты и повествователи.
При других обстоятельствах и другой обстановке жизни мы могли бы иметь в Ростопчине писателя замечательного и первостепенного, подражателя и пополнителя школы фон-Визи-на: ум и способности его были еще более гибки, оригинальность более разнообразна, веселость еще более сообщительна, особенно слово его было более бойко, едко и взрывчато, чем у самого фон-Визина. Все написанное Ростопчиным, начиная с путевых записок 1786 г. до позднейших очерков пера его, носит на себе неизгладимый и всегда неизменный ростопчинский почерк. Тут не ищи автора,— а найдешь человека. Язык часто неправилен, слог не обработан, не выдержан; но читатель от того не в убытке. Там, где писатель хочет авторствовать, как в некоторых отдельных произведениях, например, «Le mystere des forets, ou L'arbre bavard», «La verite sur l'incendie du Mos-cou»', даже и комедия его «Живой убитый» (кажется так, имею под глазами один французский перевод),— все это слабее, без-личнее. Не слышишь грудного голоса, не видишь перед собою живого человека, каков он есть. Видишь автора, следовательно, более или менее лицо условное, то есть актера. Ростопчин хорош и замечателен, когда он мыслит и пишет вслух, когда он тот же любимый и воссозданный им Сила Андреевич Богатырев. Искать его надобно особенно в письмах его. Переписка его с графом С. Р. Воронцовым2 — это горячий памфлет; но памфлеты обыкновенно и пишутся сгоряча на нескольких страницах на известное событие или по известному вопросу. А здесь памфлет почти полувековой и ни на минуту не остывающий. Живое отражение современных событий, лиц, городских слухов и сплетней, иногда верное, меткое, часто страстное и вероятно не вполне справедливое, придает этой переписке, особенно у нас, характер совершенно отличный. Нельзя оторваться от чтения, хотя не всегда сочувствуешь писавшему; нередко и осуждаешь его. Многому научишься из этой переписки, за многое поблагодаришь; но общее, заключительное впечатление несколько тягостно. Бранные слова так и сыплются: он за ними в карман не лезет; они натурально так и брызгают с пера. Не хотелось бы помянуть покойника лихом, а невольно скажешь, что он был большой ругатель; но вместе с тем признаешься, что ругательство его часто очень забавно и пришлось бы сожалеть, если бы он менее ругался.
Отрывок его «Последний день Екатерины II и первый день царствования императора Павла» — это яркая, живая, глубоко и выпукло вырезанная на меди историческая страница. Не знаю, оставил ли он по себе полные памятные записки свои; но если они были написаны таким мастерским пером, как вышеупомянутый отрывок, с тою же живостью и трезвостью, то нельзя не позавидовать потомкам, которые в свое время могут прочесть эту книгу.
Монархист, в полном значении слова, враг народных собраний и народной власти, вообще враг так называемых либеральных идей, но с ожесточением, с какою-то мономаниею, idee fixe, везде отыскивал и преследовал якобинцев и мартинистов,
______________________
1 «Загадка лесов, или говорящее дерево», «Правда о пожаре Москвы»
(ФР)-
1 В VIII-й книге Архива князя Воронцова.

которые в глазах его были те же якобинцы. Когда в 1812-м году Жуковский поступал в ополчение, Карамзин, предвидя, что едва ли выйдет из него служивый воин, просил Ростопчина прикомандировать его к себе. Ростопчин отказал, потому что Жуковский заражен якобинскими мыслями. К слову пришлось, скажу, что и я подвергся такому же подозрению. В одном письме его нашел я следующую заметку о себе: «Вяземский, стихотворец и якобинец». А между тем, в нем самом при данном случае мог бы народиться народный трибун. В нем были к тому и свойства, и замашки. Его влекло к черни: он чуял, что мог бы над нею господствовать. «Мысли вслух на Красном крыльце» и так называемые «Московские афиши» могут подтвердить подобное предположение. В них речь обращается почти исключительно к народу, то есть к той среде, которая у французов называется populace, а у нас должна называться чернь. Действие этих афишек было различно оценяемо в московском обществе. Жуковскому они нравились; Карамзин читал их с некоторым смущением; хотя и якобинец но приговору Ростопчина, я решительно их не одобрял, и именно потому, что в них бессознательно проскакивали выходки далеко не консервативные. Мне тогда казалось, как и ныне кажется, что правительственным лицам в каких бы то обстоятельствах ни было не следует обращаться к толпе с возбудительною речью. Во-первых, толпа редко принимает и понимает их в том значении и в тех пределах, в которых они сказаны; толпа всегда готова перейти за эти пределы. Во-вторых, это — подливать горячее масло на горючие вещества, а в таких веществах нигде нет недостатка. Разумеется, в этих афишах, или, так сказать, приказах по Москве, было много и хорошего и к цели идущего, то есть к сохранению спокойствия в столице; но бывали и обмолвки, которые могли прямо нарушить это спокойствие. В одной из афиш смеется он над мужьями, которые в виде будущих (выражение, употребляемое в подорожных) выезжают с женами своими. Смеяться тут нечего. Нельзя требовать поголовного героического населения. Выезжать из города, угрожаемого неприятельским нашествием, дело довольно обыкновенное и благоразумное. В другой афише сказано (пишу с памяти, но если не буквально, то приблизительно верно): «хватайте в виски и в тиски и приводите ко мне, хоть будь кто семи пядей во лбу, справлюсь с ним». Эти семь пядей во лбу никого иначе означать не могут, как дворян, людей высшего разряда. После такой уличной расправы недалеко и до смертоубийства, особенно если семи-пяденый станет отбиваться и защищаться. Многие кровавые государственные перевороты происходили из подобных неожиданных столкновений. Москва от копеечной свечки сгорела, говорит народная поговорка. Русский Бог, позднее, не спас ее от пожара, но, по крайней мере, до пожара спас он ее от междоусобицы и уличной резни. Впрочем, некоторым даром не обошлось. Довольно немцев поколотили под предлогом, что они шпионы; были и русские жертвы. Дворянин (кажется Чичерин) был признан толпою за шпиона и крепко побит за свое запирательство, а запирательство его заключалось в том, что он был глух и нем от рождения.

II
Ростопчин был темперамента нервного, раздражительного, желчного. Мы это видим из писем его и частых жалоб на худое здоровье. По многим свидетельствам можно было бы заключить, что он был натуры ненавистливой, неуживчивой, строптивой, неподатливой. Да и нет. Продолжительные и неизменчивые связи его с людьми, каковы князь Цицианов, герой Кавказа, граф Воронцов, граф Головин, Карамзин и другие, доказывают между тем, что он был одарен сердцем, способным любить и счастливо выбирать друзей своих. Другие, второстепенные личности из приближенных к нему по случайностям службы или другим частным обстоятельствам, по крайней мере некоторые из них, пользовались приязнью и покровительством его долго по . прекращении этих связывавших обстоятельств. Отношения подчиненных или'обязанных лиц к начальству или милостивцу, переживающие самые интересы этих отношений, могут часто служить осёлком и мерилом для нравственной оценки тех и других. Прежде это было так, ныне это общинное, круговое начало ослабело^ Начальники еще есть, пока они начальники; но о милостивцах совестно и помянуть. В наше время закидают.
Служба Ростопчина при императоре Павле неопровержимо убеждает, что она не заключалась в одном раболепном повиновении. Известно, что он в важных случаях оспаривал с смелостью и самоотвержением, доведенными до последней крайности, мнения и предположения императора, которого оспаривать было дело нелегкое и небезопасное. Вероятно, бывали у него и тогда минуты, когда дело шло о сожжении кораблей своих, как позднее о сожжении Москвы; но решимость никогда не изменяла ему, когда была вызываема обстоятельствами и тем, что он признавал долгом чести и совести. Благодарность и преданность, которые сохранил он к памяти благодетеля своего (как всегда именует он императора Павла, хотя впоследствии и лишившего его доверенности и благорасположения своего) показывают светлые свойства души его. Благодарность к умершему, может быть, доводила его и до несправедливости к живому. Нередко в суждениях его о императоре Александре отзываются горечь и суровость, которые производят прискорбное впечатление. Вообще, нечего сказать, не был он ни оптимист, ни благоволителен к людям. Мольер нашел бы в нем Альцеста своего. Уже в молодости пробивалось презрение его к людям. Чем далее углублялся он в жизнь и в сообщество или, скорее, в столкновение с людьми, тем более росло во всеоружии своем и резче выражалось это прискорбное и, можно сказать, болезненное свойство. Презрение к людям, то есть к подобным себе, может быть недуг наносный, которым заражаешься от пагубного прикосновения к другим; но может быть оно недуг и внутренний, спорадический, самородный: тогда зарождается он от внутреннего разлада, от того, что человек более или менее недоволен сам собою. Избыток собственного неудоволь-счшя разливается на других. Этим вымещаешь на других, с больной головы на здоровую, чувство скорби и досады на себя.

Карамзин сказал:
Кто в мире и любви умеет жить с собою.
Тот радость и любовь во всех странах найдет.

Эти два стиха прозрачно вылились из чистой безмятежной души. При всем уважении ко многим личным достоинствам Ростопчина позволю себе сказать, что именно этого мира, этой любви в нем, вероятно, и не было. Правда и то, что жизнь одного не походит на жизнь другого. Карамзин вел жизнь философическую: Ростопчин боевую, и такую боевую, которая далеко оставляет за собою ратную жизнь на полях сражений. Нравственная борьба с людьми, событиями и тайными враждебными силами на поприще придворной жизни и государственной деятельности тягостнее всякой физической и телесной борьбы. Это школа, в которой можно приобрести много мужества и опытности, но можно растратить в ней и много из своих внутренних сокровищ. Эта школа великая наставница, но не редко и великая возмутительница.
Сказать ли? Вообще, мы недовольно проникнуты нравственною мудростью Ефрема Сирина: «даруй ми зрети моя прегрешения и не осуждати брата моего». Вся сила заключается в этих немногих словах: ею пресекается взаимная вражда и зиждется мир в человецех благоволения. Пушкин, который стихами парафразировал эту молитву, говаривал, что она так и дышит монашеством. Мне кажется, что в ней есть общее человеческое чувство, общая жалоба человеческой немощи, призывающей свыше силу, которой она в себе не находит. Эта молитва— сокращенный курс житейской нравственной мудрости, равно пригодный и для монаха, и для мирянина, для христианина и для язычника.
Между тем этот Ростопчин-мизантроп, отыскивающий в людях пороки, как астроном отыскивает в солнце пятна, не был вовсе Ростопчин-нелюдим. Напротив, ему нужно, необходимо было сообщество людей, может быть, как хирургу-оператору нужна клиника. Впрочем, это предположение, вероятно, слишком изысканно и сурово. Скажем простее: уединение, отшельничество не могли ладить с натурою его; он любил быть действующим лицом на живой и светской сцене; ему, как актеру, отличающемуся великим дарованием и художеством, нужны были партер и ложи, занятые избранными и блестящими слушательницами. Особенно дорожил он последними. Уже кем-то замечено, что люди, прошедшие чрез пыл общественной, государственной деятельности и чрез пыл и тревогу событий, особенно любят женское общество. Честолюбие не мешает быть волокитою и сердечкиным. Посмотрите на Потемкина. В письмах к одной из своих приятельниц называет он ее: «моя улыбочка!» Сколько поэзии в этом сердечном и шуточном выражении и как неожиданно оно под пером великолепного и честолюбивого княза Тавриды. Не знаю, был ли Ростопчин способен на такую поэзию, но, по многим данным, можно заключить, что и он не был равнодушен к женской улыбке.
Также не знаем, чем был он дома ио утрам; по вечерам, в избранных салонах, был он душою общества. Он прекрасно владел даром слова, по-русски и по-французски. При нем охотникам говорить самим было мало простора. Да и невыгодно было бы вступать с ним в совместничество: должно было ограничиваться тем, что на театральном языке называется реплика(la replique). Разговор, или, скорее, монолог, его был разнообразен содержанием, богат красками и переливами оттенков. Он хорошо знал историческое царствование Екатерины и анекдотическое царствование Павла. Он был довольно искренен и распашист в воспоминаниях и рассказах своих. То отчеканивались на лету живые страницы минувшего, то рассыпались легкие, но бойкие заметки на людей и дела текущего дня. Он в продолжение речи своей имел привычку медленно и, так сказать, поверхностно иринюхивать щепотку табаку, особенно пред острым словом или при остром слове; он табаком, как будто порохом, заражал свой выстрел.
Ходили слухи, и кажется в печати было передаваемо, что память о злополучной катастрофе Верещагина сильно подействовала на последние годы жизни его, что она смущала, тревожила его бессонные ночи, пугала видениями и так далее. Худо верится мне этим указаниям. Нет сомнения, что весь 1812 год был способен потрясти сложение его, физическое и нравственное. Он вынес эту грозу на плечах своих. Последствия благополучные, которые увенчали эту годину народною славою и возвысили некоторые имена, так сказать, миновали его. Он остался в стороне; разве одни нарекания и общее неудовольствие пали на долю его. Из всей этой исторической драмы, в которой мог он вполне признавать себя в числе лиц, действующих на первом плане, вынес он одно оскорбленное чувство честолюбия, оскорбленное сперва двусмысленными к нему отношениями князя Кутузова, потом — по его понятиям — неблагодарностью москвичей, а в конце всего охлаждением, почти до неблаговоления, императора Александра. Это чувство выразил он, хотя и шутливо, но довольно верно и с оттенком грусти, в своем четверостишии: J'ai voulu etre Romain, et le Russes m'ont fait Georges-Dandin1. Между всем этим, может быть, и смерть Верещагина осталась темным пятном в памяти его; но она не легла незагладимым и неискупимым грехом на совести его. Ни в письмах его, ни, сколько мне известно, в самых потаенных разговорах его с приближенными ему людьми (например, с Александром Яковлевичем Булгаковым, от которого мог бы я узнать правду), нигде не отозвалась трагическая нота, которая звучала бы угрызением совести и раскаянием. Посмотрите на
1 Я хотел быть римлянином, а москвичи сделали меня Жоржем Данденом (фр.). него в Париже: он вполне и как будто без всякого отношения к минувшему, в совершенной независимости от него, жил парижскою жизнью, жизнью текущего дня. Он следит за движениями его, посещает салоны и в них завоевывает слушателей себе, охотно посещает театры, особенно маленькие, в которых разыгрывают забавные и веселые пиесы; звучным и громким хохотом своим приветствует он остроумные глупости, с простотою и художеством высказываемые любимцем его, актером Потье (Potier). Встречал я его в Петербурге, между прочим, в салоне Свечиной, в Москве в салоне графини Бобринской, для которой тогда же были им написаны шутливые и остроумные: «Mes memoires, ou moi au naturel ecrits, en dix minutes»1. Можно было при встречах с ним, здесь и там, под наружным блеском заметить, что в нем уже не было первоначального пыла и увлечения; видно было, что взволнованная жизнь и тяжкие события прошли по нем и оставили довольно глубокие бразды; видно было неудовольствие жизнью, некоторая усталость, пресыщение, пожалуй, некоторое озлобление; но сердца, ноющего под язвою жгучего и тяжелого воспоминания, подметить в нем решительно было невозможно. Речь его была еще раздраженнее, суждение о людях еще суровее и оскорбительнее; но при том были они метки и замысловаты. Говоря вообще о так называемых декабристах, сказал он однажды: в эпоху Французской революции сапожники и тряиочники (chiffoniers) хотели сделаться графами и князьями; у нас графы и князья хотели сделаться тряпочниками и сапожниками.
В доказательство его будто тревожных ночных гамлетовских и макбетовских галлюцинаций указывали на бессонницы его. Да он гораздо ранее 1812 года был уже беспощадный полуночник, и полуночник эгоистический. Бывало, когда приедет к кому-нибудь на вечер, он засиживается до трех часов утра и далее. Гости разъедутся, хозяин пойдет спать, останется одна хозяйка. В ранней молодости моей я сам в доме Карамзиных бывал нередко жертвою его ночного эгоизма. Из приличия должен я был оставаться; иногда весело бывало заслушиваться рассказов его, а иногда и спать хотелось. Но он не любил рано возвращаться домой и выжидал урочного часа своего.

_________________
1 Мои мемуары, или воспоминания о себе бел прикрас, написанные за десять минут (фр.).

Хочется высказать еще несколько слов по поводу несчастного Верещагина. Дело его заключалось в том, что в 1812 году перевел он из запрещенного N5 немецкой газеты прокламацию Наполеона I при вступлении в Россию и сообщал другим свой перевод. Тут преступного, преднамеренного злоумышления еще не видно; еще менее измены Отечеству. Мог быть один проступок. Кто, особенно в молодости, не любопытствует прочесть запрещенную книгу, запрещенную газету! Все это относится более или менее к свойственной человечеству слабости прельщаться и лакомиться запрещенным плодом. Вся история человека основана на этой слабости. Но современные грозные обстоятельства придавали действию Верещагина особенную важность. Ростопчин не мог пропустить его без внимания и без строгого исследования; не мог, как бы то было в обыкновенное время, ограничиться одною полицейскою расправою. На беду Верещагина, к этому присоединилось еще одно обстоятельство: прикосновение к делу почтамтского ведомства. Верещагин познакомился с прокламациею, по сношениям своим с этим ведомством. Ростопчину суждено было на служебной дороге своей препираться с ним. В царствование Павла он сыграл злую шутку над Пестелем: здесь жертвою его пал Ключа-рев. Московский почт-директор слыл мартинистом, а в предубежденном уме Ростопчина мартинист и государственный преступник— слова, имеющие одинакое значение. По логической последовательности понятия глубоко вкоренившегося, даже если оно и заблуждение, эти две личности. Ключарев и Верещагин, воплотились в одну; тот и другой — сообщники в преступном умышлении против безопасности и целости государства, и еще в какое время? Когда победоносный враг и так угрожает разорением и гибелью! Вот процесс мышления, который мог зародиться и развиться в голове Ростопчина. Развязку немудрено угадать. Медлить было нечего: Ключарев пока выслан из Москвы, Верещагин отдан под суд. В предании его суду заключается уже приговор его. Все последующее объясняется само собою; не оправдывается — сохрани Боже — но только объясняется.
Между тем, и то сказать, юридического, достоверного исследования смерти Верещагина нет. Положительно только одно: он предан был смерти и на куски разорван чернью. Но какое было личное участие самого Ростопчина в этой кровавой расправе, достаточно не проверено, не решено. Все основывается на отдельных рассказах и догадках. Догадка, что Ростопчин принес эту жертву для личного спасения своего, не заслуживает ни малейшего доверия. Во-первых, всею жизнью своею, характером своим он отражает эту догадку: никто не имеет права опозорить ею имя его. Во-вторых, бояться ему народа, хотя столпившегося пред домом его, было нечего: как московский генерал-губернатор, оставляющий Москву не добровольно, а в силу неотвратимых обстоятельств, он имел все возможные способы отвлечь народ и приказать ему собраться для совещания в совершенно противоположную часть города, а сам благополучно при этом выехал другими улицами из города. Впрочем, и безо всякого созыва мог он улучить удобный час для выезда своего. Скорее уже можно заключить, что, по како му-то роковому вдохновению, он намеренно замедлил отьез дом, чтобы сопоставить лицом к лицу народ и того, которого признавал он изменником народу. Ему могло казаться, что в этом жертвоприношении совершает он суровый, но налагаемый на него долг возмездия. Разумеется, понятие не христи анское, а более языческое.
В страстном, возбужденном настроении своем мало ли что могло мерещиться ему? Он мог думать, что один в Москве, Верещагин, один он во всей России, способен радоваться победам Наполеона и вступлению его в Москву. А у самого Ростопчина душа скорбела до смерти о потере Москвы. В ней видел он и потерю России. Впрочем, ему некогда и неудобно было рассуждать. Чувства и мысли его были взволнованны и мутны. Он задыхался от скорби и злобы. Он страдал. Страдание и страсть (эти два слова сливаются иногда в одном значении), при натурах, подобных Ростопчинской, не могут смиренно покоряться. Страдание производит на них напор и удручение, а они производят взрыв. Вот его и взорвало.
Был слух, что, пользуясь полномочиями, данными ему на это время императором, он намеревался вытребовать из Нижнего Новгорода Сперанского, от графа Петра Александровича Толстого. Он в нем также видел государственного изменника. Ему, еще более нежели Кутузову, мог он приписывать падение Москвы. Не ручаюсь за достоверность этого слуха, даже сомневаюсь в ней. Но, во всяком случае, существование этого слуха показывает, каково могло быть современное мнение о Ростопчине, о характере и ничем не смущаемой и ни пред чем не отступающей решимости его.

Чувствую здесь необходимость оговориться пред читателем. Напрасно видел бы он во мне присяжного защитника quand meme, во что бы ни стало. Вообще защитники не по убеждению, а, так сказать, по наряду, которые сами не веруют в защиту свою и в право защищаемого на оправдание, возбуждают во мне сомнение, а уже никак не желание следовать примеру их. Я просто объясняю: очищаю вопрос от прилепившихся к нему паразитных обстоятельств, можно сказать, сплетней.




--->>>
Мои сайты
Форма входа
Электроника
Невский Ювелирный Дом
Развлекательный
LiveInternet
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0