RSS Выход Мой профиль
 
Валерий Брюсов. Повести и рассказы | МОЦАРТ (окончание)



8
Но часы в столовой стучали свое тик-так. Но перед глазами Латыгина была привычная обстановка его столовой. На столе лежали груды его рукописей, около — учебные книжки дочери. В углу стоял дорожный чемодан Адочки. С минуты на минуту могла прийти Лизочка и могла вернуться жена.
— Что же будем делать? — первая спросила Ада, опять растерянно глазами обегая скудную обстановку квартиры. Латыгину было до боли стыдно следить за этим взглядом и вместе с ним останавливаться на дешевых стульях, найденных у старьевщика, на поломанном столе, кушетке, купленной по случаю, на герани на окне, гравюре «Бетховен играет», на этажерке, где стояла дешевая посуда, на гардинах неумелой, грубой домашней работы. Ада словно силилась понять, что все это означает, а Латыгин употреблял все усилия, чтобы не дать ей ни во что вдуматься.

— Что же мы будем делать? — спросила Ада.
Латыгин осторожно снял Аду со своих рук и встал.
— Ты приехала ко мне навсегда? —твердо спросил он.
Ада опять заплакала, заплакала безвольно, как безвольно льется ручей из своего источника, заплакала неудержимо, выплакивая все горе, все обиды, которые пережила за два года своего тоскливого одиночества.
— Навсегда! навсегда! — отвечала она, опять сквозь слезы.— Я без тебя жить не могу. Я решилась. Если ты меня прогонишь, я умру.
— И ты — права,— твердо сказал Латыгин,— мы не можем жить розно. Я был трус, я был негодяй, я был низок, что до сих пор оставался вдали от тебя. Ты меня пристыдила, Ада, ты—лучше, ты — мужественнее, ты — благороднее меня. Ты поступила так, как должна была поступить. Это я должен был, несмотря ни на что, прийти к тебе. Но пришла ты. Все равно. Мы больше не расстанемся!
Он говорил то, что думал. Он был совершенно уверен в том, что говорил. Ада смотрела на него восторженными глазами, только на миг переставая плакать, но тотчас зарыдала опять, словно ключ ее слез был неисчерпаем.
— Значит, ты меня не прогонишь?
— Я? прогоню тебя? боже мой! Я боюсь одного: что ты меня отвергнешь! Быть с тобой! Ведь это же мое блаженство. Так оно было, так оно есть, так будет всегда! Ты страдала в разлуке. А разве я не страдал? Что выстрадал я, этого ты не знаешь и никогда не узнаешь! Но все прошло, как туча, которую пронес ветер. Мы вместе! Мы вместе и опять навсегда.
— Правда? — воскликнула Ада, простирая к нему руки,— правда? навсегда? навсегда? и вместе?
...Латыгин вдруг вспомнил их давнюю клятву.
— А помнишь,—сказал он,—тот поцелуй, который мы обещали друг другу при свидании?
— Ах, да!

И Ада, улыбаясь опять, как маленькая девочка, обняла его и, прижавшись губами к его губам, не отпускала долго, впиваясь медленно и сладострастно. Теперь ее лицо было весело, она беспечно хохотала, она веселилась, но он помнил, что надо торопиться.
•— Идем скорее,— сказал он.
— Как идем? Куда?
— Мы не можем оставаться здесь.
— А почему?
— Но, боже мои, сейчас вернется моя жена.
— Жена?
Выразительное лицо маленькой гречанки тотчас омрачилось. Она словно забыла о том, что Латыгин женат, что она здесь не у себя дома. С видимым усилием Ада переспросила:
— Значит, мне нельзя быть с тобой? Ты меня от себя прогонишь?
— Нет! Нет! — со страстью воскликнул Латыгин.— Нет! ты будешь со мной, или, лучше сказать, я буду с тобой. Но не здесь. Да я и не хочу, чтобы ты была здесь. В этом доме все полно другим, чужим тебе, что я хочу забыть. Уйдем отсюда. И скорее. Уйдем, и уйдем навсегда. Уйдем, чтобы навсегда быть вдвоем.
Ада смотрела на своего возлюбленного, не понимая. Латыгин же хлопотливо и усердно стал что-то собирать. Потом деловым голосом спросил:
— С тобой только этот чемодан?
— Да, только этот,— отвечала Ада и тотчас добавила:— Я не могла захватить ничего больше. Это вызвало бы подозрение. И так отец...
Латыгин прервал ее:
— Хорошо. Нам ничего и не надо. Мы все создадим снова! Все от самого начала, так будет лучше. Но идем.
Латыгин загляделся. Он думал об том, что взять с собой. Мелькнули мысли о разных небольших предметах, о костюмах, белье, бритве и других туалетных принадлежностях... Но тотчас он отклонил эти мысли: не было времени собирать такие вещи, да и некуда было их положить. Одно казалось взять необходимым: это его рукописи...

Латыгин достал старый саквояж, не разбирая всунул г в него все тетради нотной бумага, паспорт, положил скрни-ку; сунув рукописи отдельно, быстро прошел в спальню н, вернувшись, добавил к взятому небольшой пакет, где бы-[ ли папиросы, бритва, носовые платки и кое-что еще попав-[ шееся ему под руку из белья. Потом, сев за стол, Латыгин I начал было писать жене письмо, но, написав несколько I строк, разорвал и бросил. Нет, у него не было времени объ-[ яснять. Он взял другой лист бумаги, написал одно слово: «прощай» и подписал: «твой Родион»; потом, стараясь, чтобы этого не увидела Ада, всунул в письмо две десятирублевых бумажки, запечатал конверт и четко написал сверху;

«Мине Эдуардовне Латыгиной». Потом вдруг несколько раз огляделся кругом. Часы пробили половину второго.
Бой часов придал Латыгину новую решимость и цельность. Уже он держал себя, как властный. Все было определено, и поступки его были рассчитаны. Он тихо и нежно опять обнял Аду, и она опять доверчиво припала к его губам... После этих поцелуев Латыгин взял в руки свой саквояж, чемодан Ады и скрипку и сказал повелительно:
— Идем!
Ада с какой-то робостью повиновалась. Они вышли, Латыгин запер дверь и, пройдя через двор, отдал ключ дворнику, кинув ему коротко:
— Передайте Мине Эдуардовне.
— Понимаем-с,— ответил дворник, нагло ухмыляясь, хотя неизвестно было, что именно он понимал.
Выйдя на улицу, Латыгин нарочно повернул в сторону, противуположную той, откуда могли прийти Лнза и Мина Эдуардовна. Ада пошла за ним, не спрашивая объяснения. Пройдя некоторое расстояние, Латыгин взял извозчика и помог Аде сесть в пролетку.
— Ты голодна? — спросил Латыгин, как если б все остальное уже было объяснено и решено.
— Да, я сегодня даже не пила кофе,— призналась Ада.
— Мы сейчас будем обедать.
Потом, назвав извозчику улицу, Латыгин стал расспрашивать Аду об том, как она жила эти два года в О. Как-то повели разговор помимо сегодняшнего свидания. Ада говорила о своей подруге, о своем отце, о своих женихах, которые ей очень досаждали. Разговор вели так, как если бы любовники разлучились всего два-три дня тому назад. Ни слова не было сказано о Латыгине, об его жене и семье, которых он покидал в те минуты — как он был уверен — навсегда.

Латыгин увез Аду в гостиницу неподалеку от одного из вокзалов. Латыгин уловил, что Ада чуть-чуть поморщилась на неприглядный вид довольно грязной лестницы и на скудную обстановку номера; но тотчас, вероятно, уловив взгляд Латыгина, она пересилила себя и поспешила сказать со всей искренностью:
— Веди меня куда хочешь! С тобой мне будет хорошо всюду!
В номере они спросили себе обед. Им подали жалкий суп, твердую, несъедобную говядину, рыбу, не совсем свежую, сладкие пирожки, которые пахли салом... Но голод
328.
у обоих сказался, едва они остались вдвоем. Они опять обняли друг друга и смотрели друг другу в глаза, и повторяли друг другу бессвязные признания.
— Ты так же ли любишь, по-прежнему?
— Ты теперь не разлюбишь меня? Ты — прежний?
— И ты — все та же! все та же! как это странно.
— Словно в сказке?
— Это лучше сказки.

Потом Ада опять вспоминала пережитое ею за два года и плакала. Вдруг Латыгин опять понял, что он вновь с Адой, и его охватило безумное блаженство. Мечты и действительность путались. То ему казалось, будто вернулось то, что было два года тому назад; то представлялось, будто настало то, что должно было наступить лишь много лет позже. Причем настоящее и будущее сливалось в единый миг.
Они пили вино, но оно пьянило их меньше, чем встреча. Они смотрели друг другу в глаза и не то упивались один другим, не то угадывали что-то новое. Они смеялись без причины и плакали, когда можно было смеятьСя.
Латыгин взял скрипку и стал играть. Он играл свои прежние песни славы, и «Песнь недолгой разлуки», и «Гимн победителя», и импровизованную «Песнь встречи».

Казалось, что он играл прекрасно, а может быть, он и в самом деле играл прекрасно. Потом настал такой миг, когда они не могли больше сопротивляться воспоминаниям прошлого и желали ласк. Глаза Ады стали темные и тусклые, как море перед бурей. Латыгин прижал Аду так сильно, что ее детское тело словно переломилось в этих мужских объятиях, и спросил тихо, вдумчиво, но повелительно:
— Ведь ты моя жена? Да?
И она отвечала так же тихо и напряженно:
— Да...
Она не сопротивлялась, и в этом грязном номере гостиницы, отдающемся в наем прохожим парочкам, они, двое влюбленных, возобновили свой брак, не думая ни о завтрашнем дне, ни об том, что их ждет через несколько часов после того,— они твердили:
— Милый! милая! опять, как тогда.
Случилось, что оба заснули, утомленные волнениями дня, всеми потрясениями долго ожидаемой и все же нежданной встречи, ласками и слезами.
Проснувшись, Латыгин поднялся, посмотрел на часы.

Было почти 7 часов. Он вспомнил, что поезд в Москву идет в 9. Надо было опять торопиться. Но недавняя горячка прошла. Голова была трезвой и мысли мучительно ясны. Тихонько приподнявшись на постели, Латыгин стал смотреть на Аду, которая спала рядом с ним.
В комнате было жарко, и девочка раскинулась во сне, оттолкнув ногой одеяло. Были видны ее миниатюрные ноги, красиво отточенные, словно из мрамора, ее полудетские маленькие восковые груди, ее красиво округленные, чуть-чуть худенькие плечи. Голова лежала глубоко в маленькой подушке. На щеках, несмотря на сон, проступал яркий румянец, который не мог, однако, сделать менее алыми ее пунцовые губы; черные растрепавшиеся волосы самовольно вились, доходили до плеч, падали на грудь, касаясь щеки. Всматриваясь в Аду, Латыгин мог сказать одно: «Да! она хороша! Она очень хороша! Она уже почти красавица и будет ею через год. Она на самой грани, чтоб из очаровательной девочки вдруг стать прекрасной женщиной. И вот она — моя. Я владеА ею, она хочет, чтобы я был ее властелином. Разве это не счастие?» Только мысленно Латыгин подумал почти словами, почти произнес в уме: «Разве это не счастие?»

Но вслед за тем быстро в мыслях Латыгина стали проноситься все последние поступки, совершенные им сегодня. Он вспомнил свою жену, свою дочь, свой дом. Он представил себе, как»Мина Эдуардовна вернулась домой от Меркннсо-ков, где ей оказали, может быть, вовсе не тот прием, какой он предсказывал,— вернулась и нашла на столе загадочное письмо с одним словом: «прощай» и двадцать рублей денег... Двадцать рублей! На какой срок? На месяц? На год? Навсегда? Ибо что сможет он, нищий «Моцарт», послать еще своей покинутой жене?

Или, может быть, письмо раньше нашла Лизочка. Она не по летам развита, и суровая школа жизни, полной лишений, научила ее многому. Может быть, хотя на конверте написано им «Мине Эдуардовне», Лизочка первая распечатала письмо. Как знать, может быть, у Лизы достаточно мужества, сметливости и предвидения, чтобы утаить это письмо и не показывать его матери. У Лизы могла возникнуть последняя надежда, что письмо написано в одном из тех порывов, которые иногда находили на ее отца; она могла надеяться, что отец потом сам раскается в своем письме. Может быть, Лизочка спрятала и письмо и деньги от матери, спрятала их, решив выждать время; может быть, все еще и устроится само собой. Тогда отвечать придется только за время своего исчезновения из дома.

Если вернуться сейчас, жена, конечно, будет упрекать, может быть, покричит немного, поплачет, но все понемногу успокоится. Можно будет недосказать, как-нибудь объяснить. А потом Лизочка тихо подаст отцу спрятанные письмо и деньги, и он, Латыгин, поцелует с благодарностью дочь за ее ум и догадливость...

Как все просто!
Но тотчас же Латыгин, вздрогнув, постарался сбросить с себя эти нелепые мысли. Об чем он думает? Разве дело не решено? Разве не решено, что он ушел из дому насовсем, навсегда! Разве не решено, что отныне он будет жить с ней, с Адой, с той, кого он любит! Разве это решение не подтверждено всем, что он сейчас сделал! Можно ли после этого идти назад? Какое безумие!
И потом ведь это же счастие, единственно возможное на земле счастие перед ним. Разве так много блаженств в мире, что можно было бы пренебрегать тем, которое является на пути! Во имя чего можно принести в жертву свою душу, лишить ее счастия, т. е. лишить воздуха, которым она дышит! Ведь это же самоотверженность! И так! Разве Ада перенесет, если теперь, после всего, что было сегодня, он скажет ей, что передумал, что быть с нею, жить с нею не может! Ведь это же значит убить эту маленькую девочку, столь доверчиво пришедшую к нему, пошедшую за ним, отдавшуюся ему. Поздно передумывать! Может быть, в первую минуту, когда Ада только что явилась перед ним, была еще возможность сказать ей, что он не может исполнить своих прежних обещаний. Может быть, она тогда и вынесла бы этот удар, который можно было подготовить двумя годами переписки, полной всяких оговорок и уклончивых объяснений... Но теперь — теперь ничего такого невозможно! Теперь сказать Аде, что он ее покидает,— было бы низко, подло, недостойно художника, и вместе с тем это значило бы произнести Аде смертный приговор. Да, он знает Аду, она исполнит свою угрозу: теперь она не будет жить без пего.

Латыгин решился. Быстро поправив волосы, он тихо поцеловал руку Ады и поцелуем разбудил ее. Она открыла свои большие черные глаза, обвела ими незнакомую комнату, все вспомнила и, краснея от стыда, поспешила натянуть одеяло на свое почти обнаженное тело.
— Как странно,— прошептала она,— вот мы вместе! Вместе спим. Этого никогда не бывало.
— Но теперь так будет всегда,—сказал Латыгин,—разве это плохо?
— Это слишком хорошо,— отвечала девочка.
Латыгин опять сжал ее в объятиях, чувствуя теплоту ее
тела у своей груди. И все недавние раздумия о жене, о возвращении домой вылетели из его головы, развеялись, как дым под утренним ветром. В душе было одно желание — оставаться с Адой теперь, долго, всегда.
Внезапно Латыгин сказал серьезно:
— Но вот что, Ада, надо одеваться и ехать.
— Ехать? Куда? —переспросила Ада тоном капризного ребенка.
Латыгин стал объяснять ей, что жить в X. вдвоем им невозможно. Его слишком многие знают. Жена, так как развода еще нет, может причинить им много неприятностей. Да и помимо того им обоим, самой Аде, как и Латыгину, будет тяжело встречаться с его женой. Кроме того, добавил Латыгин, после тех толков, какие возникнут из-за его расхождения с женой (Латыгин не хотел произнести слова «скандал»), ему, Латыгину, трудно будет найти себе в X. какое-нибудь подходящее занятие.
— А ты знаешь,— заметил он, произнося слова с большим усилием,—у меня нет ничего, кроме моего таланта: я должен зарабатывать деньги. Я сумею их заработать,— поспешил добавить он,— но бывают обстоятельства, которые этому мешают. И причина нашей встречи с тобой будет именно таким обстоятельством. Нам надо уехать в другой город.
Сейчас же Латыгин прибавил, что вообще в X. он живет лишь временно, что он и не намеревался жить в нем с Адой, что он хотел бы жить с ней в одной из столиц или за границей. Там жизнь свободнее и приятнее, там много интересных людей, там театры, концерты, музеи... Одним словом, они выберут себе город по своему вкусу, а пока надо скорее уехать из X. Латыгин предлагал ехать прежде всего в Москву.
Ада надула было губки, но потом, вспомнив, вероятно, что дала себе слово не быть требовательной, ограничивать свои желания и повиноваться Латыгину, поспешила принять вид покорный. Она вздохнула только об том, что надо ехать именно сегодня: надо вставать из теплой постели, одеваться, ехать на вокзал и потом провести целую ночь в вагоне, где, может быть, еще не удастся достать спального места...

При упоминании о спальном месте Латыгин в душе горько улыбнулся. Он мысленно счел свои деньги и подвел итог: за вычетом 20 рублей, оставленных жене, у него остается всего денег 58 рублей и какая-то мелочь — да из этих несколько рублей надо будет заплатить здесь в гостинице. И это — весь капитал, с которым он собирается вступить в жизнь вдвоем с любимой женщиной, привыкшей если не к роскоши, то к полному довольству и беспечности... Он, Латыгин, не сказал ни слова Аде о своих затруднениях и только ласково стал просить ее поторопиться и одеться поскорее, чтобы успеть на вокзал заручиться теми самыми «спальными местами», о которых она мечтала.

Ада стала одеваться с очаровательной неловкостью, так как дома ей помогала горничная, но, одеваясь, Ада не раз поворачивалась к Латыгину, чтобы поцеловать его, и это делало все ее поступки для него пленительными без конца. Ада мило кокетничала, она была еще без корсета, с распущенными волосами, и ее детское тело изгибалось, как тело кошечки. Латыгин вспомнил утомленное худое тело жены или грубую шершавую кожу на теле Маши, и ему стало казаться, что Ада из породы иных существ, что если она — женщина, то тех нельзя назвать такими же наименованиями. В голове его на минутку промелькнула новая мысль: «Хвала телу женщины»,—но тотчас он остановил себя и, привычный к анализу своих чувств, спросил себя: «Что же, неужели мне нравится в ней лишь тело?»

Раздумывать, однако, было некогда. До отхода поезда оставалось с небольшим полтора часа. Латыгин позвонил и приказал подать счет. Между тем Ада уже забыла все неприятности событий и беспечно болтала об том, как она будет жить в Москве. Ада расспрашивала, какая опера в Москве, какие певцы, будут ли концерты, несмотря на военное время. Она слышала о концертах Кусевицкого и настаивала, чтобы они с Латыгиным непременно абонировались на всю серию его концертов. После необходимо послушать Вагнера, она, Ада, из всех его опер слышала только Лоэнгрина, между тем в Москве поют всю тетралогию о гибели богов... Да... и драматические театры необходимо посетить все. Кроме.того, от Москвы так близко до Петербурга...

Слушая милую болтовню Ады, Латыгин мысленно как-то покачивал головой, а ум его так упорно повторял цифры: 58 рублей, счет 4 рубля 20 копеек, на чай 50 копеек, итого 4 рубля 70 копеек, остается 53 рубля 30 копеек, что он даже не слышал иных слов Ады, и она вдруг рассердилась:
— Что же ты меня не слушаешь? Я тебе этого не позволю. Я хочу, чтобы ты, когда я говорю, слушал меня всегда, всё, каждое слово! Будешь?
— Буду! буду! милая,— воскликнул Латыгин не то с восторгом, не то с тоской, и снова обнял Аду, готовый смеяться, н чувствовал, что к горлу подступают слезы.

Неодолимая тревога встала в душе Латыгина. Было страшно будущего и уже было мучительно жаль прошлого—вот этого тяжелого прошлого, с заботами о завтрашнем обеде, со стыдом за протраченные 3 рубля, с оскорблениями дворников и швейцаров. Упорно вставали в уме образ жены, какой она была вчера, когда свет лампы озарял их новую брачную ночь, и образ дочери, маленькой Лизочки, как она слушала утром, прежде чем уйти в гимназию, «Пляску медуз», исполненную отцом. А вместо них перед глазами была еще полуодетая Адочка, молодая, свежая, красивая, любящая, полудетская грудь которой задорно выступала из-за маленького корсета с нежно-фиолетовыми шелковыми лентами. Что-то было кошмаром: или то настойчивое, тягостное прошлое, или это назойливое, свершающееся настоящее. «Или я грустил, что так несчастен, или грущу теперь, что могу быть счастлив»,— говорил сам себе Латыгин, и не было сил разобраться, где он — наяву, он — настоящий, здесь, перед этим благоуханным телом любимой девушки, или там, в нищете квартиры над погребами.
Номерной принес сдачи. Латыгин помог Аде надеть пальто. Он опять взял в руки два чемодана и скрипку, и они вышли.

10
Темнело. Опять, как вчера, распространялся туман. Зажигали фонари, и они расплывались сквозь сырость тусклыми пятнами. Люди шли, приподняв воротники, и казалось, что все странно торопятся куда-то.
Чтобы попасть на вокзал, надо было только перейти через площадь. Ада опять оживилась и щебетала, строя планы поездки и жизни в Москве.
Она нежно прижалась к Латыгину, с которым шла под руку, и повторяла:
— Главное, что мы вместе! Все остальное, будь что будет! Я на все готова. Милый, я все перенесу, только бы быть с тобой.
Внезапно она рассмеялась ребяческим хохотом, вспомнив про отца.
— Как он теперь сердится! Вторые сутки меня нет дома. Представь! я написала ему только одну строку: «Прости, папочка, я уезжаю к мужу!» Как он теперь ломает голову, кто мои муж! Пришла тетушка, и все дядюшки, вероятно, обсуждают, гневаются, вспомнили бабушку Анастасию. Была у меня такая бабушка, я тебе рассказывала, помнишь? Когда что-нибудь случалось со мной, всегда говорили: «Будь бабушка Анастасия жива, она бы не посмела этого сделать». И теперь, наверное, сто раз повторяли эти слова. Но что мне бабушка Анастасия, когда я с мопм мужем! И никто не знает, какой он у меня хороший, умный, гениальный! А когда ты будешь совсем знаменитым, когда твой портрет будет напечатан во всех журналах, французских, итальянских, английских и даже греческих, мы приедем домой. И я скажу отцу: «Папочка, вот мой муж, тот самый знаменитый композитор Латыгин, портрет которого напечатан в твоей Hestial» Посмотрим, что-то тогда найдется сказать у отца!

Ада говорила еще много, а на душе Латыгина становилось все тоскливее и тоскливее. Он шел молча, слушая бесконечную болтовню своей возлюбленной. X., где Латыгин проживал всего два года, казался ему родным городом, из которого теперь он уезжает в чужие страны. Так они пришли на вокзал.
Латыгин проводил Аду в буфет, приказал подать ей кофе, а сам пошел было брать билеты; ему удалось отыскать носильщика, взявшегося «достать» спальные места, и Латыгин угрюмый вернулся к Аде. Он сел рядом с ней и не мог заставить себя говорить. Слов не было.
Кругом смотрел полный зал, той напряженной жизнью, какая возможна на вокзалах за час до отхода «дальних» поездов. Бегали официанты, носильщики, посыльные; пассажиры растерянно осведомлялись у каждого встречного, когда поезд идет, где касса, как пройти на перрон. Там и сям возникали маленькие скандалы, кто-то гневно кричал, какая-то женщина жаловалась с причитаниями. Пахло застоявшимися кушаньями и нефтяным дымом. Ада продолжала свою бесконечную болтовню, а Латыгин, смотря на нее в упор, думал:

«И с этой пустой, красивой куклой я хочу прожить всю жизнь? Чем она лучше Маши? Тем разве только, что у этой выхоленное тело, а у той истомленное бесконечными ночами за аппаратом. И разве не в тысячу, не в сто тысяч раз лучше, прекраснее, благороднее моя Мина, переносившая со мной все тяготы жизни, в то время, как эта гречанка, думающая о своем отце, пугавшем се бабушкой Анастасо!.. Милая, милая Мина! и тебя я бросил, без денег, без поддержки, бросил на улицу с дочерью, с моей дочерью, с моей милой Лизанькой, бросил ради розовых плеч и упругих грудей! Это называется— быть безумным, как художник, быть влюбленным в красоту, как артист?! что же? Или у этих есть другие, гораздо менее звучные названия! О негодяй! негодяй! негодяй!»

Последнее бранное слово Латыгин произнес почти вслух. Ада, конечно, обратила внимание, что он не слушает ее, и, мило надув губки, стала ему выговаривать. Латыгин оправдывался тем, что думал о разных мелочах путешествия. По счастию, пришел носильщик, принес билеты и отвлек разговор. Латыгин получил сдачу и дал три рубля посыльному, который пробурчал: «покорнейше благодарю» и тотчас отошел. Но Латыгин, считая в уме расход за чай, за билет и оставшиеся деньги в кармане, спросил, стараясь говорить небрежно:
— У тебя есть свои деньги, Ада?
Ада поглядела на него изумленными глазами и отвечала:
— Я скопила для моей поездки немного депег. У меня теперь осталось еще 80 рублей. Правда: я умница? Похвали меня! А ты всегда говорил, бывало, что я — дитя и ничего в жизни и в деле не смыслю.
— Нет, ты в самом деле умница,— сказал в ответ Латыгин, улыбаясь.
Он немного повеселел. «По крайней мере у нее достанет денег, чтобы вернуться из Москвы к отцу»,— подумал он. Но тотчас же прервал свои собственные мысли: «Боже мой! об чем я думаю! зачем ей возвращаться к отцу! Да и примет ли ее отец после побега? Нет, нет, этого нельзя думать, так думать—постыдно!» И, чтобы отвести мысли в другую сторону, он встал и сказал Аде:
— Уже можно садиться, пойдем в вагон. Это и потому еще необходимо,— сказал он, громко отвечая сам себе,— что здесь нас может увидеть кто-нибудь из знакомых: тогда может выйти нелепая сцена.
Ада не возражала. Они прошли через вокзал, вышли на перрон и разыскали свой вагон. Ада опять чуть-чуть поморщилась, когда увидела, что они будут ехать в разных отделениях: она — в дамском, он — в мужском.
— Признаться, девочка,— оправдывался Латыгин,— отдельное купе теперь надо заказывать за несколько дней вперед. И потом,— добавил он, собрав все свое мужество,— это было бы слишком дорого. Увы, моя девочка, со мной тебе придется приучаться к скромности.
Последние слова сразу сделали Аду серьезной. Она перестала дуться и поспешно ответила, как показалось Латыгину, со всей искренностью:
— Милый, я знаю! Я на все готова. Я буду терпеть какие хочешь лишения, если надо, буду голодать, только бы быть с тобой! с тобой!
«Боже мой! что ж, и это возможно!» — подумал с тоской Латыгин, и странно, ответ Ады почти рассердил его. Ему было бы приятнее, если бы Ада потребовала невозможного, стала бы настаивать на том, чтобы они ехали в отдельном купе первого класса, не желала бы слушать никаких доводов, проявила бы ребяческое непонимание обстоятельств. Но этот серьезный тон обезоружил Латыгина, и он чувствовал, что какое-то ярмо тяжелее сдавило его тело.

Латыгин провел Аду в ее отделение, уложил ее чемодан и передал ей ее билет.
— Ты должна уметь быть самостоятельной,— сказал он.— С тебя могут спросить билет ночью: не потеряй его. И береги свои деньги, они нам, вероятно, пригодятся.
— Ведь приехала же я одна к тебе!—самодовольно воскликнула Ада,—все сделала сама, и билет купила, и ехала, и даже обедала по дороге. Клерочка мне только чуть-чуть помогала при отъезде, а то я все сама, все сама.
— Ты у меня умница,— тоскливо сказал Латыгин.
Слова не шли у него с языка. Ада шумно шутила и, когда в вагоне никого не было, то быстро поцеловала Латыгина в губы. Но и этот поцелуй не оживил его. Тоска дошла до таких пределов, что хотелось не то что плакать, но завыть, как зверю, завыть и убежать. Внезапно вспомнилось, как в детстве он играл со сверстниками в особенно странную игру, в «индейцев», и вот однажды, по ходу игры, он оказался пленником краснокожих: его связали и поставили к столбу пыток, и два старших мальчика серьезно стали готовиться терзать его тело раскаленными копьями, изображенными палками от щеток, и затем скальпировать при помощи ножа для разрезанья книг; тогда он, маленький Родя, каким он был тогда, вдруг «разревелся» и поднял крик: «Не хочу больше играть!» И вот теперь, когда он, уже «большой» Латыгин, стоял в проходе вагона, чтобы уехать со своей любовницей от своей жены, ему опять захотелось так же зарыдать и закричать так же: «Не хочу больше играть!» Жаль, боже! Как просто было тогда из пленника свирепых дикарей превратиться в приготовишку Родю, и как невозможно теперь сделать так, чтобы все случившееся оказалось опять игрой, простой, детской игрой.

— Пойми! ведь я только играл в индейцев! — хотелось кричать Латыгину. Но Адочка была здесь, Ада, убежавшая от отца, которую он, Латыгин, два года уверял, что не сегодня-—завтра начнет с ней новую жизнь; Адочка смотрела на него любящими глазами женщины; еще несколько часов назад он ласкал ее детское тело, как любовник. Кто же поверит, что все это была «игра», только детская игра!
Мысль Латыгина сделала скачок. Он вспомнил теорию Шиллера: происхождение искусства из игры. «Ведь я же — художник»,— сказал он в свое оправдание. Но сам потом рассмеялся над своим доводом. «Кто же тебе поверит!— отвечал он сам себе,— и хороша игра, которая разбивает сердце и жизнь двух, трех, нет, четырех, а может быть, и более пяти (ему вспомнился отец Ады) людей! однако игра, роковая игра, злодейская игра!» И ему уже захотелось крикнуть себе не « негодяй», но «злодей»... Его мысли путались, и он с трудом расслышал, что Ада ему что-то говорила.
Оказалось, она просила его купить яблок на дорогу.
— Не сердись, милый,— говорила она рассудительно,— это стоит недорого. Купи всего два, ну, три яблока: одно тебе, а два мне. Ночью в дороге так хочется пить. Самых маленьких, самых дешевых...
— Ну, конечно, куплю! — покорно отвечал Латыгин.— Сейчас принесу.
— А ты успеешь?
— Да ведь еще не было второго звонка.
— Или нет, лучше не ходи! Я боюсь остаться одна, а вдруг не успеешь?
— Какие пустяки! Здесь два шага до буфета. Сейчас пойду и принесу.
Ада уже удерживала его боязливо, но Латыгин, посмеявшись, решительно спрыгнул на перрон и побежал к буфету. Ада, выйдя на площадку, следила за ним тревожным взглядом. У входа в вагон теснились провожатые,- но над ними была ясно видна ее хорошенькая головка в какой-то эксцентричной ярко-красной шляпе.

Латыгин подошел к буфету, выбрал пяток хороших яблок, заплатил за них рубль. Уже пакет был в его руках, когда прозвучал второй звонок. «Три минуты до отхода»,— подумал Латыгин. Он быстро вошел на перрон. Ада издали радостно кивала ему головой, торопя его войти в вагон. Латыгин еще раз взглянул в ее веселое, красивое, но по-детски еще не определившееся лицо, в черные дуги ее бровей, в ее ярко-алые губы и опять вспомнил с ясностью неизменно утомленные черты лица своей жены, ее большие выразительные глаза с тенью вокруг, ее обесцветшие губы, с морщинами страдания у сгиба рта. Невероятная тоска опять сжала сердце.

«Минуту, хоть одну минуту я должен быть один!» Эта мысль, как раскаленное лезвие, прорезала сознание Латыгина. Он сделал Аде знак рукой, дав понять, что сейчас вернется, и опять как бы нырнул в толпу, быстро спешившую из буфета.
Все, что произошло потом, свершилось как бы во сие. Латыгин не рассуждал, не обдумывал, не спорил с тем бессознательным, что заставило его действовать. Он не спрашивал себя, хорошо ли он поступает, честно ли это или преступно, наконец, нельзя ли то же самое совершить иначе, в более благородных формах. Его ум был занят одним: суметь и успеть все сделать и притом так, чтобы достигнуть нужного результата. Казалось, что перед ним две пропасти, два ужаса, так легко было упасть в один или в другой, налево или направо, а между этими пропастями была лишь одна черта дороги, подобно той, о которой говорится в Коране: «Тоньше волоса и острее лезвия сабли». Но Латыгин знал, что он должен пройти по этой дороге, не соскользнув ни налево, ни направо, пройти сам и провести кого-то другого— именно так, как он, Латыгин, этого хочет. Латыгин быстро выхватил из кармана визитную карточку и четко, крупно написал на ней: «Если можешь, прости. Прощай навсегда. Милая, я не достоин тебя. Несчастный Родион». Нашел в кармане и конверт; на нем Латыгин надписал: «Аде Нериоти». Потом он подозвал к себе мальчика из-за буфета, дал ему полтинник и объяснил:
— Видишь вот ту даму в красной шляпе, которая выглядывает с площадки спального вагона? Пойди к ней и в ту минуту, как поезд тронется, подай ей это письмо. Но только именно в ту минуту, ни раньше, ни позже. Слышишь? И если снесешь, получишь еще столько же!
— Понимаем-с,—сказал мальчик, и Латыгин с болью в сердце вспомнил, что точно так же ответил ему дворник, когда он передавал ему ключ от своей квартиры.

Но думать было некогда. Уже звонил третий звонок. Латыгин знал, что Ада сейчас выпрыгнет из вагона, и поэтому быстро появился на перроне и, махнув ей рукой, как бы прося ее успокоиться, бросился к ближайшему от себя вагону и, силой оттолкнув кондуктора, вспрыгнул на площадку. Он видел, что мальчик, честно исполняя поручение, в эту минуту подавал его письмо Аде. Еще он успел рассмотреть, что Ада изумленно распечатывала письмо, но поезд уже прибавил ходу, и он так же быстро спрыгнул обратно на платформу, не слушая брани, которой осыпал его кондуктор.
— Так, господин, невозможно! Разобьетесь, а мы за вас отвечай. Куда вы прыгаете, я начальнику станции доложу!..
Кто-то кричал над ухом Латыгина эти слова, но он весь впился глазами в площадку того вагона, где была Ада. Ему видна была ее ярко-ала я шляпа, и он знал, что Ада осталась в вагоне и теперь поезд быстро развивает полный ход, уносит ее все скорее и скорее, прочь от платформы, на которой остался ее любовник или ее муж. Поезд сделал маленький поворот, и опять мелькнула красная шляпа; Ада истерически высунулась из окна, и одно мгновение сердце Латыгина упало: ему показалось, что Ада сейчас бросится из поезда. Латыгин сам почувствовал, что побледнел смертельно, и в его душе промелькнула мысль: тогда и я должен умереть, сейчас же, тотчас же!
Но вот поезд выпрямился, а красная шляпа все еще была в окне... Нет, она не бросилась, она уезжает... Что она думает в эту минуту? Рыдает? Проклинает его? Или презирает? Или смеется?
Ах, все равно.
— Да что же вы стоите, господин! —продолжал грубо кричать тот же голос.— Вы что, пьяны, что ли? Проходите, или я начальнику станции донесу.
Подвернулся мальчишка, относивший письмо. Латыгин выполнил свое обещание и отдал ему еще полтинник. Мальчик поблагодарил. От поезда уже был виден только квадрат последнего вагона и дымок, взвивавшийся из трубы паровоза. Латыгин обежал открывшийся путь, с содроганием думая, что на рельсах могло бы лежать тело девицы в ярко-алой шляпе, но на путях не было ничего, а платформа пустела, и все, бывшие на ней, расходились равнодушно.
— Ступайте, господин! — настойчиво крикнул Латыгину в последний раз невероятно грубый голос.
Латыгин, шатаясь, повернулся и пошел. Он прошел через буфет и через багажное отделение и вышел на крыльцо вокзала. Туман сгущался, и фонари тусклыми пятнами мерцали словно из-под воды. Прямо перед вокзалом серой громадой в тумане высился корпус гостиницы, где Латыгин только что провел несколько часов с Адой. Дальше лабиринтом крыш, стен, куполов и телеграфных проводов простирался весь город, тот самый ненавистный город, где прошли для Латыгина два мучительных года нужды и унижений, годы, в которых, как золотой мираж, сияли письма Ады, приходившие откуда-то издалека, словно из другого мира. Таких писем больше не придет, таких —никогда! И вот там, дальше в этом лабиринте, где есть пустая уличка, есть покривившиеся ворота, за ними грязный двор и на нем, во флигеле, над погребами, квартира, где теперь две женщины, Лизочка и ее мать, что-то думают или что-то говорят о муже и об отце.

«Они уверены, что я убежал от них, что я их бросил,— подумал Латыгин,— что я теперь, оставив их во мгле, в тумане, лечу куда-то к новой жизни и к свету, к счастию... Но я стою здесь, в той же самой мгле, в том же самом тумане, и сейчас пойду к ним, к этим женщинам, пойду, чтобы делить их горе и их стыд! А ведь я мог бы, действительно мог бы взять это счастие, пусть, может быть, на несколько недель только, только на несколько дней, но истинное, настоящее лучезарное счастие, какое довелось неожиданно повстречать в жизни... Боже мой! Почему же я от него отказался?»

Мера того, что может вместить человек, была переполнена. Латыгин больше не владел собой. Он не знал, чего ему жалко, и не понимал, о ком его тоска: о себе самом, или об оскорбляемой им жене, или об Аде, над которой он дьявольски посмеялся,— плачет ли он о своем потерянном счастии или о несчастной судьбе жены, отдавшей ему свою любовь, свою жизнь и узнавшей сегодня, что он променял ее на какую-то понравившуюся ему другую женщину, или, наконец, о грубо разбитых, варварски растоптанных надеждах наивной, доверчивой девочки, приехавшей отдать свою жизнь, и свою душу, и свое тело, но только он плакал. Прислонившись к сырой стене вокзала, жалкий «Моцарт» рыдал безнадежно, неутешающими рыданиями, и его слезы, падая на грязный помост, смешиваясь с вечерней сыростью, расплываясь мутной лужей по пальто, и вместе с влагой тумана, оседавшей из воздуха,— стекали на серые булыжники мостовой.




<<<---
Мои сайты
Форма входа
Электроника
Невский Ювелирный Дом
Развлекательный
LiveInternet
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0