RSS Выход Мой профиль
 
Николай Атаров Не хочу быть маленьким | Как любить детей


Как любить детей
Н
е знаю, так ли выглядел сиротский приют в старой панской Варшаве, как я его представляю, — угрюмый, зажатый скучными доходными домами; два-три кривых деревца перед фасадом, но и они только застят свет в дортуарах, и без того сумрачных и холодных; со двора черный ход с крутыми ступенями; подворотня, где по крупному булыжному мощению цокают и скользят в непогоду подковы битюга, вывозящего на подводе узлы грязного белья.
Вечером такой дом засыпает раньше других. И тогда в его чердачном окне загорается настольная лампа. Так горит она из ночи в ночь, из года в год. Если заглянуть поближе, можно увидеть под зеленым абажуром заросшее лицо, морщинистые руки, перо и скупо исписанный, а бывает, и чистый лист бумаги. Чистый — потому что трудно собраться с Мыслями после долгого дня, проведенного среди ребят.
Все они разные — вот в чем загвоздка пишущего! Этот маленький, а тот большой; один сильный, а другой слабый; этот умный, а тот не такой умный; один веселый, другой печальный; один здоровый, а у другого что-нибудь болит. А ты подгонял их всех под ранжир. Ты задавал им" одну норму питания и одну норму сна: всех разбудил по звонку и всех уложил спать по звонку. Они галдели в коридорах — это была орава. И ты не видел лиц, когда наказывал, не имея времени отличить, у кого проступок только случайность, у кого — от непонимания, а у кого — от злой воли. «Все они такие!» — думал ты и тяжело вздыхал, жалея себя и проклиная собственную участь. Но ведь это ленивая мысль! Все они разные — вот в чем загвоздка... И сейчас нет ничего важнее, как обдумать свои собственные провинности, в чем ты, воспитатель, был виноват перед ними, где твои ошибки. А их непременно надо найти, чтобы рассчитать запас душевных сил — как ими распорядиться завтра, чтобы в конце концов не остынуть от неудач, не оказаться банкротом...
Светилась лампа в чердачном окне сиротского дома. И скупо ложились на бумагу строки — не то исповедного дневника, не то штурманского журнала, не то завещания тем, кто будет жить и работать позже. Вот выдержки наугад:
«Гениальный французский энтомолог Фабр гордится, что он произвел свои эпохальные наблюдения над насекомыми, не умертвив ни одного. Фабр наблюдал их полеты, обычаи, радости и заботы. Внимательно присматривался к насекомым, как они резвились в солнечных лучах, сражались и гибли в борьбе, искали еду, строили убежища, делали запасы. Он не возмущался, а мудрым взглядом прослеживал могущественные законы природы в их еле заметных проявлениях. Фабр был учителем в народной школе. Он наблюдал невооруженным глазом. Воспитатель, будь Фабром детского мира!»
«Если поделить человечество на взрослых и детей, а жизнь — на детство и зрелость, то детей и детства в мире и в жизни много, очень много. Только погруженные в свою борьбу и в свои заботы, мы их не замечаем, как не замечали раньше женщину, крестьянина, закабаленные классы и народы. Мы устроились так, чтобы дети нам как можно меньше мешали и как можно меньше догадывались, что мы на самом деле собой представляем...»
«Одна из грубейших ошибок считать, что педагогика является наукой о ребенке, а не о человеке. Вспыльчивый ребенок, не помня себя, ударил; взрослый, не помня себя, убил. У простодушного ребенка выманили игрушку; у взрослого — подпись на векселе. Легкомысленный ребенок за рубль, данный ему на тетрадь, купил конфет; взрослый проиграл в карты все свое состояние. Детей нет — есть люди, но с иным масштабом понятий, иным запасом опыта, иными влечениями, иной игрой чувств. Помни, что мы их не знаем».
«Теоретизируя, мы забываем, что обязаны учить ребенка не только ценить правду, но и распознавать ложь, не только любить, но и ненавидеть, не только уважать, но и презирать, не только соглашаться, но и возмущаться, не только подчиняться, но и бунтовать».
«Чем ниже духовный уровень воспитателя, бесцветнее его моральный облик, больше забот о своем покое и удобствах, тем больше он издает приказов и запретов, диктуемых якобы заботой о благе детей. Воспитатель, который не хочет неприятных сюрпризов и не желает нести ответственность за то, что может случиться, — тиран».
Книгу, из которой я выписал эти строки, я только что прочитал с восторгом и восхищением. Я думаю: как же нуждаются все детские дома и школы мира в бессонной настольной лампе, под которой пишутся подобные книги! Ее автор — известный в Польше детский врач, педагог и писатель Януш Корчак. Его давно нет, он погиб в Треблинском лагере смерти, не покинув своих детей, которых нацисты предназначили к истреблению, как одинаковых, потому что они еврейские дети, а он их всех считал разными и потому любил и не предал своей любви. Я обычно подчеркиваю в книге то, что заслуживает запоминания, но эту книгу надо всю подчеркнуть, все ее 469 страниц.
Он знал о детях многое, потому что в начале педагогической деятельности согнал со своего лица снисходительную улыбку, умом и сердцем понял раз и навсегда, что в интернате «сто детей — сто людей, которые не когда-то там, не еще... не завтра, а уже... сейчас... люди. Не мирок, а мир, не малых, а великих, не «невинных», а глубоко человеческих ценностей, достоинств, свойств, стремлений, желаний».
И, несмотря на то, что он неплохо руководил детским коллективом, он знал, что его власть над детьми превышает его компетентность в ребячьей жизни и что он не сама справедливость. Трудно, невозможно очертить опыт Януша Корчака, изложенный в его книге. Он знал, что нельзя «купить» хорошее отношение ребенка, что у ребенка есть право на тайну, а у воспитателя нет права — принуждать ребенка к откровенности. Он знал, что «не сам поступок, а побуждение характеризует нравственный облик и потенциальные возможности ребенка». Он знал цену сказки. Знал, что старые няньки и истопники — часто лучшие педагоги, чем дипломированные воспитательницы. В содержимом ребячьих карманов он видел не мусор, предназначенный в печку, не просто каштаны и еловые шишки, камни и гвозди, тряпочки и бусы — он видел в этих предметах воспоминания о прошлом и порыв к будущему, в винтике — аэроплан, мечту о полете, в фарфоровом глазе разбитой куклы — память о любимом существе. Он знал, что после обеда «хорошо вытертый стол равноценен старательно переписанной странице».
Целая главка о том, что такое разнообразнейшие детские «не хочу!». Целая главка о том, что значит ваш раздраженный возглас: «Не шуметь!» Целая главка о том, что такое невыполненное обещание. Целая главка о вреде огульных обвинений, условных запрещений. Он понимал, что в ребячьем коллективе нет и не может быть абсолютного товарищества: с одним )' тебя только общая крыша над головой, с другим — одни и те же склонности, с третьим — дружба, с четвертым — любовь. В том-то загвоздка, что все они разные!
Вот, например, назначение дежурных по интернату — какое это щедрое воспитательное поле, если вникать и видеть: одного ты назначаешь ему на радость, другого — на рабскую скуку; при исполнении нехитрых обязанностей ребенок весь виден сразу даже нагляднее, чем на уроке в классе. А доска объявлений? А шкаф находок? А стенная газета? А общее собрание в школе, и чем оно отличается от пародии на собрание?.. И в час отхода ко сну в засыпающей спальне он знал, клк встать на колени у кровати исплакавшегося, икающего от обиды ребенка, легонько дотронуться до его головы: «Поцеловать тебя на сон грядущий7.. Ну, спи, сынок... Спи».
Он, наверно, был слишком добрым? Об этом он сделал запись в штурманском журнале: «Я часто думал о том, что значит «быть добрым»? Мне кажется, добрый человек — это такой человек^ который обладает воображением и понимает, каково другому, умеет почувствовать, что другой чувствует».
Он знал, что чувство собственной слабости вызывает почтение к чужой силе, и потому огромную роль отводил детскому самоуправлению, сплоченной силе коллектива. Сегодня, когда у себя дома, в нашей стране, мы хотим преодолеть развязную стихию хулиганства, книга Януша Кор-чака очень злободневна. В борьбе с дикими, писал он, «мы не позволяем детям организовываться; пренебрегая, не доверяя, недолюбливая, не заботимся о них; без участия знатоков нам не справиться; а знатоки — это сами дети». И разве он дал тут не самый умный совет? Ведь добра и зла всегда достаточно, задача и состоит в том, чтобы переиначить жизнь с ее нормой, где добро пассивно, а зло активно: сделать активным добро и усмирить, укоротить, окоротить зло. Он твердо руководствовался идеей утверждения общественного порядка — государство, коллектив, семья должны защищать жизнь и труд своих добросовестных и трудящихся детей от разгула разболтанных и лентяев. Но и в этом случае он не забывал, что все разные — вот в чем загвоздка! Один нашкодил, потому чго не знал, что с собой делать, другой — потому что трудно привыкнуть, а уже потянуло жить иначе. Он не был добрым. И он был добрым...
Это самая полемическая книга, потому что душевное беспокойство воспитателя положено в ней основанием, как норма воспитательной деятельности. Ни одной минуты покоя! Абстрактная педагогика, бесконфликтная педагогика унижает не только школу, но и подвиг учителя, потому что величие учительского труда неотделимо от драмы учительского труда. Жизнь воспитателя, учителя, по Янушу Корчаку, — это долгая, упорная и яростная жизнь: «слишком быстрая и легкая победа таит в себе зачатки поражения». Давно я не читал такого изображения физической и душевной усталости, какое нарисовал Януш Корчак, описав свой собственный путь воспитателя, — усталости и в то же время сопротивления ей! Как остаться хорошим и нужным после тщетных усилий, как не испортиться в результате ошибок и непрестанно теряя время. Вот о чем тревога Корчака!
Если бы все были одинаковые!.. Но ведь каждый отец, каждая мать знают эту истину, что все разные. Особенно это легко постигают матери близнецов. И все же тысячи лет удивляются, безмерно удивляются: при тождестве условий и усилий — разность результатов. Педагогическая теория пытается установить подобия, но часто бывает, что чем больше ей удается привести в порядок свои таблицы, каталогизировать, унифицировать, установить ГОСТы, абстрагироваться от детей в своих диссертациях и на своих кафедрах, тем меньше она оказывается практически нужной. Педагогика может быть только конкретной. Или никакой.
Драматизм книги Януша Корчака сродни драматизму материнской любви. Если вдуматься в его опыт, он ничего не моделировал в своей педагогической деятельности. Сегодня во всем мире это самое модное слово — моделируем атом и вселенную, моделируем прошлое и будущее, и кажется, моделируем самое бесконечность. Достигнув гигантских успехов в точных науках, в техническом прогрессе, в материальном производстве, человечество возомнило уже о своей способности моделировать Сикстинскую мадонну с младенцем на руке (см. абстрактное искусство) или процесс оптового воспитания (см. педагогические словари). Но Януш Корчак ничего не моделировал, формируя личность ребенка, и в этом он скорее сродни наивно мудрым кустарям-волшебникам всех времен и народов — и армянским каменотесам, и гуцульским резчикам по дереву, и туркменским ковроделам. Он догадывался, что Эйфелева башня в новых условиях может быть повторена в точности, может быть даже размножена по решению ООН и доставлена в каждую страну, что тысячи Эйфелевых башен могут быть расставлены, как мачты высоковольтной электропередачи. И он знал, что в отличие от Эйфелевой башни человеческий малыш неповторим.
Принято считать, что каждый отец и каждая мать должны обладать искоркой педагогического таланта. Януш Корчак всей своей жизнью добавил к этому верному утверждению, что каждый педагог, каждый воспитатель должен обладать искоркой отцовско-материнской любви. Вот почему книга Януша Корчака, на мой взгляд, бессмертна. Я хочу сказать, что в непостижимо отдаленные времена, когда, как думают фантасты и философы, возникнет «автоматически действующая цивилизация» и даже наступит «опасность благоденствия», когда исчезнет необходимость изучать воинские уставы и руководства по дипломатической службе и люди станут вроде как бы полубоги, — и тогда останется неотложно и настоятельно необходимой полубогам этой счастливой утопии книга о том, как любить детей. Их будет так же много, как и сейчас в селах Украины, в городах Японии, в джунглях Индии. И они будут разные, как сейчас, как всегда разные миллионы деревьев, миллиарды листьев на этих деревьях, как были неповторимы тысячи мадонн, которых написали художники Возрождения. Голоса и смех детей будут так же наполнять радостным чувством сердца полубогов, но полубоги непостижимо отдаленного будущего так же не будут знать, что же с ними делать. Тогда-то, хочется мне думать, среди немногих книг, которых профильтруют тысячелетия, останется на книжных полках, или в микропленках, или в иных немыслимых, нематериальных хранилищах человеческого опыта и книга, прочитанная мною. Она не покажется этим отдаленнейшим читателям наивной в упорном утверждении неодинаковости каждого малого ребенка. И они преклонятся перед драматизмом и человечностью этой книги.

Была бы живая
В
чера вернулся из очень далекой поездки. Я побывал в степной школе. Все оглядел внимательно: коридор с гербарием на стенах, учительскую с глобусом на шкафу и класс с дощечкой на двери: «4-й «Б» — место действия трагедии, только что разыгравшейся в пыльном поселке, на берегу одной из наших могучих рек, за пять тысяч километров на восток от Москвы.
Школьная сторожиха привела меня на рельсовый путь. Здесь, под насыпью, на жесткой пожухшей траве недавно лежало прикрытое дерюжкой тело девочки — лежало больше суток в ожидании следователя, не спешившего из областного города.
Днем я посетил райком партии. Потом разговаривал с матерью Анечки — она произвела на меня впечатление скорее напуганной, нежели убитой горем. И снова я в школе — встреча с молодым учителем. Голубоглазый, светлые волосы густым ежиком, офицерский китель; курит, зажав папироску в кулаке; я верю — он потрясен и измучен случившимся. Может быть, в первый раз в жизни он думал не готовыми, кем-то давным-давно придуманными мыслями, думал сам. Мне было жаль его, когда он глядел в окно, откровенно отвечал на мои неукоснительные вопросы, а за окном по песчаной равнине, вдоль железной дороги, которая здесь всего в ста метрах от школы, шли и лениво качали длинными шеями двугорбые верблюды — целый караван, груженный маленькими стожками сена.
Мне не хотелось ночевать в Доме колхозника. Пароходная стряпуха Марфа Емельяновна — женщина, вызвавшая меня сюда письмом в редакцию, — оставила меня в пустовавшей каюте на своем пришвартованном к пристани пароходишке. И вот наступает второе утро моей неожиданной командировки.
Я слышу звуки весел в тумане, слышу, как там, на лодке, харкают, но лодки не видно — только в слабом просвете солнечного луча проплывает серый таинственный силуэт.
Марфа Емельяновна чистит картошку на палубе. Она одинока; много лет плавает на «Проворном». Она сестра школьной сторожихи. Очень спокойная, даже задумчивая '— я не такой ее представлял, когда в редакции читал коротенькое письмо.
«Не знаю, почему вам пишу, сегодня у нас произошло убийство, а убийцу не объявили, его надо еще найти и наказать. Труп девочки лежит на полотне, возле рельсов, а приедет следователь, ничего не известно, как дело повернут, может, вообще прикроют...»
Буквы колючие, строки ползут вниз, видно, что человек очень торопился и руки у него дрожали.
А дело действительно неподсудное. Вчера мне это растолковали—и секретарь райкома, и директор школы, и даже мать Анечки. Только молодой учитель воздержался от оправдательного приговора, ^се равно я понял: убийцы нет, а вроде бы самоубийство. И Марфа Емельяновна согласилась со мной, когда мы вечером пили в ее каюте крепкий чай и, чтобы не мучить друг друга непоправимостью случившегося, невозможностью возмездия, вели тихий незначащий разговор об этой могучей реке, о «Проворном», который десятый день отстаивается у причала из-за малой поломки.
Дело простое: Анечка написала любовную записку Володе, спрятала ее в учебник ботаники и пришла в класс. Класс у них седьмой «А». Анечке исполнилось четырнадцать лет. Володя старше на год, сын капитана с «Проворного». А записки я не читал, она в областном городе, ее увез следователь. Молодой учитель передал мне ее содержание: приглашение пойти в клуб на «Белую гриву» — и «я тебя люблю» — и несколько загадочных многоточий. Но девочке не повезло: мальчишки перехватили записку, стали носиться по партам, читать вслух, улюлюкать. Минута была очень веселая, только не для Анечки; она стояла взъерошенная, потная и кричала: «Отдайте, дураки несчастные! Не смейте, отдайте!» Учитель застал эту беготню, услышал крик девочки, увидел непорядок. «Что я должен был сделать? — говорил мне вчера учитель, глядя в окно на проходящих верблюдов. — Я должен был разрядить атмосферу, попросту отобрать записку и спрятать в карман, не читая. Начать урок, погасить нехорошее возбуждение. А уж потом наедине изучить злополучную записку, рассудить, что делать — самому ли поговорить с девочкой или удобнее поручить Елене Петровне. Или совсем отставить разговор — записка-то детская, честное слово... А я выхватил из рук мальчишки и вслух, скандируя, нажимая на все педали и голосом и улыбкой, стал ее читать... Второй раз Аня выслушала свои признания в любви. Потом я начал урок — сорок пять минут. И перемена...»
— У нас на реке красиво, — говорит Марфа Емельяновна.
И верно, солнце в тумане — отчетливо желтый диск, будто остывает раскаленная гайка, на которой держится сейчас вся эта голубовато-серо-дымно-молочная сфера. Почему, почему же именно сейчас я вижу все так подробно, будто должен запомнить навеки?.. Нефтяные пятна за бортом парохода, черный дымок из трубы — остальное за решеткой перил в непроглядном тумане. И только голоса раздаются внятно, потом начинается тревожная перекличка пароходных гудков. И вдруг в стороне солнца возникают верхушки деревьев. Небо синеет, солнце золотится, и очертания деревьев теряют свою первоначальную расплывчатость. Кроме того, там стучит топор, каркают вороны, а минутой позже принимается мило брехать собака.
— Директор не считает за собой никакой вины, — снова начинаю я о том, к чему мы по молчаливому уговору с Марфой Емельяновной решили не возвращаться. — Он только вызвал на перемене мать Анечки, та явилась с бельевой веревкой в руках — стирала в тот день, — они живут рядом со школой. Позвали Ашо из класса. И вс\ух, правда при всех учителях, прочитали записку. Только-то.
Мы молчим. Стряпуха чистит картошку и бросает в ведро. Я вижу, как в тумане то возникает, то снова исчезает граница воды и неба, туман становится пыльным, клубится оранжевыми скоплениями водяной пыли. И все, что видно на реке, уже не плывет в тумане, как минуту назад, а как бы измазано его акварельной грязью. И все время кто-то неуемно работает на воде, чей-то паровичок как будто угрожает всеобщему благополучию. Я знаю — ужасная нелепость происшедшего обострила мой слух... Перекликаются петухи, и топоры, и удары по камню, и пение птиц.
— Ей бы, матери, защитить ребенка, не дать в обиду: я, мол, сама разберусь, тут что-то не так, отпустите нас, — рассуждает стряпуха. -Неужели было не понять, что девочка огнем горит, не маленькая ведь, уже душа проснулась? Маленькая не поняла бы, а только плакала, а эта вон как повернула...
Когда Марфа Емельяновна изредка заговаривает об Анечке, все, что я слышал вчера в поселке, становится беспомощно ясным и простым. Все хитрые самоутешительные слова, слова-улики, самооправдывающиеся ухмылки и отведение глаз — все выглядит жалким и стыдным перед тем фактом, что девочка вырвалась из рук матери, озлобленно с перепугу стегавшей ее мотком бельевой веревки тут же, у двери учительской, на глазах мальчишек и девочек, — что Анечка вырвалась и побежала за порог школы — и туда, туда, к полотну железной дороги, где пыхтел маневровый паровоз...
Вчера вечером в каюту Марфы Емельяновны заглянул лысый штурман в обтрепанном кителе, немногословный, даже как будто сконфуженный за школу, где он и сам когда-то учился, — заглянул и тоже высказался об этом неподсудном деле:
— «Анну Каренину» я читал... Там взрослая женщина из-за незаконной любви бросилась под колеса. Так то сто лет назад, аристократы, предрассудки. А тут у нас в поселке, в моей школе — и все решилось за пятьдесят минут, урок и переменка... По-ихнему виноватая, так мы бы ее взяли к себе, пусть хоть картошку чистила, помогала Марфе Емельяновне. Живая была бы...
Была бы живая...
Туман все редеет, и дальний лесной берег будто движется на нас, это плывут последние хлопья тумана.
Мычат коровы.
Сонный мальчишка у якорной цепи, щурясь, глядит с любопытством то вверх, где растворяется водяная пыль в синем небе, то вниз, где на воде плавает красно-белая деревяшка, вроде буйка.


<<<---
Мои сайты
Форма входа
Электроника
Невский Ювелирный Дом
Развлекательный
LiveInternet
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0