RSS Выход Мой профиль
 
Богословский Николай Вениаминович ЖИЗНЬ ЧЕРНЫШЕВСКОГО | ДЕТСКИЕ И ШКОЛЬНЫЕ ГОДЫ


ДЕТСКИЕ И ШКОЛЬНЫЕ ГОДЫ

О
тец Николая Гавриловича происходил из села Чернышева, Чембарского уезда, Пензенской губернии. Он был сыном деревенского дьякона и фамилию свою получил по названию родного села при поступлении в духовное училище.
Он прошел трудную жизненную школу.
«Я сызмальства привык жить в простоте», — говаривал часто Гавриил Иванович.
Еще в детстве лишился он отца. И овдовевшая мать, не имея средств кормить и воспитывать сына, привела его в лаптях к тамбовскому архиерею и, кланяясь в ноги, со слезами на глазах просила не оставить ее, позаботиться об устройстве сироты. Архиерей внял ее просьбам, и мальчика определили в тамбовское духовное училище, по окончании которого он был переведен в пензенскую семинарию. К концу своего пребывания в ней Гавриил Иванович, как лучший ученик, был утвержден в должности учителя греческого языка в той же семинарии.
Через пять лет в судьбе молодого учителя семинарии произошел неожиданный перелом.
В 1818 году в Саратове скончался священник Сергиевской церкви Е. И. Голубев, и тамошний губернатор обратился с просьбой к пензенскому архиерею назначить на место Голубева кого-либо из окончивших семинарию, с тем чтобы получивший назначение, как это обычно делалось, женился на дочери покойного. Губернатор просил прислать
5
человека достойного, ученого, но небогатого, чтобы тот взялся заодно преподавать науки губернаторским детям. Выбор архиерея пал на Гавриила Ивановича. Он принял это предложение, переехал в Саратов и вскоре вошел в семью, руководимую суровой и властной вдовой Голубева.
Женившись на старшей дочери Голубевой, Евгении Егоровне, получил в приданое дом на большом участке земли, спускавшемся от Сергиевской улицы вниз к Волге.
Устроив судьбу старшей дочери и сохранив за семьей Сергиевскую церковь, Голубева вскоре сосватала и младшую дочь — Александру. Если в мужья для старшей дочери ей был нужен кандидат в священники, то для второй она искала уже лицо дворянского происхождения. И толкала ее на это «житейская» необходимость: у Голубевых были крепостные слуги, приобретенные еще при покойном батюшке. Записывать их приходилось на чужое имя, так как владеть крепостными могли только дворяне. Вышла замуж Александра Егоровна за офицера Котляревского, но прожила с ним недолго. В 1828 году Котляревский умер, оставив на руках двадцатилетней вдовы троих детей. Через некоторое время Александра Егоровна вторично вышла замуж — за дворянина Пыпина.
Первоначально Пыпины и Чернышевские жили вместе, в одной квартире, а потом, с увеличением семьи, Пыпины поместились во флигеле на том же дворе.
Семьи сестер были связаны между собой тесной дружбой.
* * *
12 (24) июля 1828 года Гавриил Иванович записал: «Поутру в девять часов родился сын Николай». Радость родителей по случаю рождения сына была безгранична. Пиршество, устроенное ими в честь этого события, надолго осталось в памяти саратовцев.
В ту пору Гавриил Иванович был протоиереем и членом консистории. Семья его не бедствовала, не нуждалась, но достаток здесь поддерживался неустанной работой старших и имел довольно своеобразный характер. Хозяйственный уклад семей своего отца и Пыпиных Николай Гаврилович называл впоследствии безденежный.
6
Здесь знали счет не только рублям, но и копейкам — неукоснительно экономили во всем и воздерживались от каких бы то ни было прихотей.
Благодаря тому что старшие старались ничего не таить от детей, свободно говорили при них обо всех своих делах, дети рано и как-то незаметно для себя усвоили простые правила этого скромного быта, преподаваемые им самой жизнью. Они привыкли уважать волю и желание родителей, видя, что те не на словах, а на деле честны, справедливы и добры.
Дети были предоставлены большей частью самим себе.
«Росли мы, — говорил Чернышевский, — как взрослые, то есть делали все, что нам было угодно».
Гавриил Иванович с трудом выкраивал время, чтобы заниматься воспитанием и обучением младших членов семьи. И все-таки каждый из них проходил первоначально его школу. Племянница, сын, племянник Александр Пы-пин, ставший впоследствии академиком, — все они сохранили благодарную память о своем первом учителе. Николай Гаврилович, отлично владевший еще в юности латинским языком, был в большой мере обязан этим отцу.
«Я самоучка, — во всем, кроме латинского языка, которому хорошо учил меня отец», — говорил он.
И действительно, в этой области Гавриил Иванович был во всеоружии. В его собственных тетрадях, уцелевших от ученических лет, сохранились даже стихотворения, написанные им на латинском и греческом языках.
Мягкий, всегда сдержанный Гавриил Иванович старался не стеснять свободы сына. Любовь беспокойной болезненной матери, наоборот, была требовательна. И часто в юности Чернышевскому приходилось идти наперекор своей воле, чтобы не огорчать мать.
Бабушка Пелагея Ивановна Голубева, женщина самобытная и умная, любила коротать время в обществе внука. Она играла с ним в шашки и за игрой и за вязаньем рассказывала всевозможные истории из далекого
7
прошлого. Многие рассказанные ею семейные предания отчетливо запомнились ему навсегда.



«Из всего, что давала мне жизнь в первую, очень важную эпоху развития, — вспоминал Чернышевский, — эти рассказы были самым чудесным, самым далеким от обыкновенного скромного и рассудительного порядка жизни».
Они воскрешали перед мальчиком жизнь его предков — сельских жителей, мало чем отличавшихся от крестьян.
Особенно поразил его воображение рассказ Пелагеи Ивановны об одном из ее родных, который был захвачен и уведен в плен степняками-кочевниками, когда работал на пашне далеко от села. С волнением слушал мальчик подробное повествование о побеге пленника и о погоне за ним конных киргиз-кайсаков, как называли в те времена казахов:
«Всю ночь шел; как стало светать, лег в траву; так шел по ночам, лежал по дням еще несколько суток, с первого же дня часто слыша, как скачут по степи и перекрикиваются отправившиеся в погоню за ним. Они употребляли, между прочим, такую хитрость... Кричали: «Видим, видим!»— чтобы беглец попробовал переменить место, перебраться от открытого ими приюта в другой, тогда бы они увидели его над травою или распознали по колыханию травы, где он ползет. Наш родственник не поддался, выдержал страхи. Особенно велика была опасность, когда он уже дошел до какой-то реки и пролежал день в ее камышах. Ловившие его много раз бывали очень близко к нему, иной раз чуть не давили его лошадьми, но все-таки он уберегся незаме-чен, добрался до русских, пришел домой цел и стал жить подобру-поздорову...»
В привычном для себя кругу мальчик обычно бывал оживлен, разговорчив, в незнакомой среде — застенчив, неловок. Он был очень близорук, и эта его особенность не могла не отразиться на его внешнем поведении.
«В детстве я не мог выучиться ни одному из ребяческих искусств, которыми занимались мои приятели-дети: ни вырезать какую-нибудь фигурку перочинным ножичком, ни вылепить что-нибудь из глины; даже сетку плести (для забавы ловлей маленьких рыбок) я не выучился: петельки выходили такие неровные, что сетка составляла не сетку,, а путаницу ниток, ни к чему не пригодную», — писал впоследствии о ранних годах своей жизни Чернышевский.
8
И все же, несмотря на близорукость, он никогда не отказывался от участия в играх со своими сверстниками.
Играли обычно на соседнем дворе, получившем название Малой Азии. Здесь собирались дети небогатых чиновников и дворовых людей. Играм Чернышевский предавался с увлечением, был изобретателен и предприимчив, всегда умел подобрать компанию и непременно привлекал к игре и малышей.
Зимой самым любимым развлечением было катание с гор на дровнях. Обычно происходило это без ведома родителей, когда те уходили в гости, поздним вечером. Собравшись на безлюдной темной улице, ребята снимали с дровней водовозную бочку, запрягались в них и тащили на Гимназическую улицу или, чаще, на Бабушкин взвоз, покато бегущий к Волге и кончающийся крутым спуском к реке. Разогнав дровни, лихо мчались они мимо покосившихся домиков Бабушкина взвоза вниз, а в самом конце пути непременно направляли дровни на высокий выступ, чтобы скатиться с него и пролететь через прорубь у берега реки.
Наслушавшись рассказов дворовых людей о кулачных боях, ребята бегали любоваться ими на Воловую улицу. Там, около кабачка «Капернаум», по воскресным и праздничным дням «стена» семинаристов во главе с кулачным бойцом Соболевским вступала в бой со «стеной» тулупников и нередко разбивала ее.
Зрелище это захватывало Чернышевского. С замиранием сердца следил он каждый раз за ходом битвы, в которой так ярко проявлялись удаль народа, не знавшего, где применить свою богатырскую силу.
Саратов в ту пору был изрядной глушью.
«Уж я был не маленький мальчик, — вспоминал Чернышевский,— когда каждую зиму все еще случалось, что волки заедали людей, шедших через реку из Саратова в Покровскую слободу — огромное село на другом берегу, несколько повыше города... И тоже: я был уже взрослый мальчик, когда слушал, стоя на дворе своего дома, близ берега Волги, как они завывают на той стороне реки».
Запомнился ему рассказ бабушки о старшем ее родственнике, сельском дьячке, придумавшем свой способ охотиться на волков. Он построил на полянке среди леса избушку. Вместо окон прорезал маленькие бойницы; плотная дверь запиралась изнутри на бревенчатый засов, кровля была из частых бревен, покрытых толстыми досками.
Он привязывал неподалеку от своей крепостцы поросенка или гуся, а сам с двумя ружьями усаживался в ней и ждал волков. Таким образом он убивал по три, по четыре волка в один раз без всякой опасности для себя.
Но вот однажды волки набежали к избушке цолой стаей и начали ее осаждать. Многих убил охотник, но остальные все больше и больше свирепели и ломились в избушку. Дверь не поддавалась — тогда волки взобрались на кровлю; сорвали доски, обнажив перекрытия, но обрешетка была слишком частой, чтобы волку пролезть; просовывались одни головы, до плеч. Заряды у охотника вышли; впрочем, все равно стрелять он уже и не мог: очень близко к нему были морды волков — меньше чем на длину ружья. Нельзя было стать во весь рост — волки хватали бы лапами за голову. Охотник сидя махал топором по мордам и лапам волков, но стал выбиваться из сил.
Долго длилась осада — чуть ли не больше суток, и волки все силились выворотить бревно из потолочной решетки. Избушка скрипела от их прыжков. Совсем и не чаял уж спастись охотник.
Но, к счастью, мужики в селе забеспокоились: не случилось ли чего с дьячком, — давно пора ему возвратиться. Отправились к избушке и вызволили охотника, когда он ни на что уже не надеялся.
С той поры зарекся дьячок охотиться и никогда не брал ружья в руки. Не мог забыть смертельного томления в долгие часы осады, в полутора аршинах от волчьих оскаленных на него зубов и сверкающих глаз.
«Глаза были страшны, — говорил он бабушке, — уж больно страшны, страшнее воя, а вой тоже был страшный...»
Из окон родительского дома видна была вся ширь любимой Волги. С правой стороны вырисовывался высокий, поросший тальником островок, носивший название Зеленой Косы. Часто бродил Чернышевский по живописным берегам Волги в сторону Соколовой горы и все не мог налюбоваться на величавую реку.
Пристани Саратова заполняли большие и малые суда,
10
баржи, расшивы, шитики. Вверх и вниз по реке тянулись караваны груженых судов. На берегу Волги были раскинуты станы бурлаков и грузчиков. Жили они в землянках, а то и под открытым небом. Особенно была полна этой голытьбой идущая вдоль берега улица, называвшаяся, словно в насмешку, Миллионной.
По вечерам берег Волги оглашали звуки заунывных бурлацких песен.



Оборванные, полуголодные бурлаки постоянно толпились и шумели на пристанях, до хрипоты спорили с купцами-работодателями, у которых одно лишь было на уме — обсчитать, недодать, обвесить...
Случись бурлаку заболеть на барже, стащат его на берег. .. Он так и лежит, покуда не придет полиция и не подберет его. Впоследствии Чернышевский вспоминал, что в детстве он сам бывал свидетелем таких сцен.
В городе, насчитывавшем около пятидесяти тысяч жителей, было несколько десятков заводов и фабрик. В центре Саратова красовались дворянские и купеческие особняки, на окраинах — деревянные домишки, жалкие покосившиеся лачуги, в которых ютилась городская беднота.
Самым родным в детстве был свой двор, две-три близлежащие улицы — Покровская и Московская, площадь Нового собора, берег Волги от Соколовского оврага до
11
местности на версту ниже Сергиевской улицы. Другие части города были ему мало знакомы.



Дома — обыкновенный, размеренный порядок жизни. Замкнутый мир священнической семьи с ее несколько обособленными интересами. Церковь, обедня, архиерей, пост, исповедь — вот обычные темы домашних разговоров, вот предметы, чаще всего занимавшие старших.
Но рядом текла другая жизнь, вставали другие картины, оставлявшие неизгладимое впечатление в душе ребенка. Нередко доводилось ему слушать рассказы о тяжелой участи крепостных крестьян, о жестокости помещиков, о мятежах и восстаниях в деревнях, кончавшихся всегда расправой над бунтовщиками. Из одной только Саратовской губернии за участие в этих бунтах были сосланы тогда сотни крестьян. Ссылаемых гнали партиями под конвоем, иной раз и мимо дома Чернышевских по Царицынской улице.
В Аткарском уезде, верстах в восьмидесяти от Саратова, по соседству с деревенькой, которой владели Пыпины, был убит крепостными слугами помещик, деспотически обращавшийся с ними. Пыпинские крестьяне, приезжавшие в дом Чернышевских, рассказывали во дворе, как безжалостно расправилась потом полиция с теми, кто был повинен в убийстве помещика. Рассказывали они и о том, будто где-то далеко-далеко, на Дарье-реке, есть такие благословенные края, где землепашцам легко и безбедно живется, потому что нет там ни помещиков, ни начальства. А потом доходили из деревень слухи о беглецах, отправлявшихся на поиски обетованной земли. Незавидна была участь тех, кого властям удавалось изловить. Их возвращали обратно и снова передавали владельцам после жестокого наказания — на торговой площади их пороли плетьми и били батогами у «позорного столба». Называлось это торговой казнью.
12
В Саратове в ту пору стоял пехотный полк. На плацу обучали солдат ружейным приемам, и стоило только рядовому допустить неисправность, как тут же на плацу подвергали его публичной экзекуции.
В дни рекрутского набора перед зданием присутствия собирались толпы народа. С плачем провожали родные рекрутов, уходивших из семьи на двадцатипятилетний срок. А те, кому «забрили лоб», с отчаяния предавались напоследок бесшабашному пьянству.
Эта забитость и бесправие народа очень рано пробудили в душе Чернышевского ненависть к угнетателям. И уже тогда мелькали у него смутные мысли о необходимости иной, разумной и счастливой для всех жизни.
Гавриил Иванович считал, что сыну предстоит в будущем стать священником; для этого надо было определить его сначала в духовное училище, а потом в семинарию. Однако он решил самостоятельно подготовить его прямо к поступлению в семинарию, избавив от посещения духовного училища. Он хорошо знал, что ничего, кроме тягостных впечатлений, не сулит эта школа, где от учеников требовали только бессмысленной зубрежки и беспрекословного повиновения невежественным и грубым наставникам, пускавшим иногда в ход и розги.
Помещалось училище в грязном, запущенном здании на площади против Троицкого собора и старого Гостиного двора. Зимой оно плохо отапливалось, ученики сидели на уроках в пальто и в полушубках. В городе поговаривали, что ректор училища пьянствует, что преподаватели, жившие тут же в общежитии при училище, в свободное от уроков время охотнее всего играют в карты. Гавриил Иванович рассудил, что разумнее обойтись без помощи такой школы.
Благодаря связям отца Николай Чернышевский был лишь формально зачислен в списки учеников духовного училища, с оговоркой, что он имеет право не посещать школу, занимаясь дома, и обязан только держать экзамены.
С середины 1836 года Гавриил Иванович начал, хотя и урывками, но ежедневно заниматься с сыном.
«Труд все преодолевает», «Честный человек всеми любим», «Един есть бог естеством» — старательно выводил гусиным пером в тетради эти прописи восьмилетний
13
мальчик. Когда тетрадь подходила к концу, отец шутливо говорил ему:
— Ну, а теперь пиши: «Аминь, миряне, обедня вся».
Прежде Николаю часто читала вслух двоюродная его сестра Любовь Котляревская, и они подолгу потом говорили о прочитанных книгах. А когда он научился читать сам, то постепенно привычка к чтению превратилась у него в настоящую страсть. Он не расставался с книгой ни за обедом, ни за ужином. Это сердило бабушку, но отец не делал ему замечаний, прощая нарушение принятого порядка.
Домашняя библиотека отца размещалась в двух шкафах. Тут были книги писателей XVIII и начала XIX века: «История Государства Российского» Карамзина, «Путешествие вокруг света» Дюмон-Дюрвиля, «Энциклопедический лексикон» Плюшара, «Картины света» А. Вельт-мана, комплекты журнала «Живописное обозрение», обширная историческая литература. Гавриил Иванович доставал у знакомых сочинения Пушкина, Жуковского, Гоголя, журналы «Отечественные записки», «Современник», «Библиотеку для чтения». По «Отечественным запискам» Чернышевский еще в детские годы мог познакомиться с произведениями Герцена и Белинского.
Любимым его поэтом был тогда Лермонтов, чуть ли не все лирические стихотворения которого он знал наизусть. Большое впечатление на двенадцатилетнего мальчика произвели романы Жорж Санд и Диккенса, печатавшиеся в «Отечественных записках».
Давно, еще с первых уроков, Гаврцил Иванович приметил, что природная одаренность сочетается у сына с какой-то ненасытной любознательностью и удивительным трудолюбием. Никогда не довольствовался он выполнением только заданного, но стремился идти все дальше и дальше. С особенной ясностью сказалось это, когда он начал заниматься с отцом классическими языками, разбирать и переводить отрывки из произведений древнегреческих и латинских авторов. Латынь «и греческий язык составляли основу семинарского образования. Поэтому в занятиях им уделялось особое внимание.
«Удивительно, как Коля чисто по-русски передает мысль греков», — нередко замечал Гавриил Иванович близким.
14
Сначала Евгении Егоровне представлялось, что домашнее образование все-таки недостаточно и не может заменить школьного.
«Сколько раз говорила отцу, чтобы он отдал мальчика в школу... Нет, и слышать не хочет, твердит свое: «Коля знает больше любого ученика старших классов». А когда ему, скажите пожалуйста, учить-то Колю? Придет из церкви, поговорит с ним полчаса и уйдет в консисторию. ..» — нередко сетовала она смотрителю духовного училища.
Но скоро Евгения Егоровна увидела, что муж прав: чувство долга и тяга к знанию так рано развились у Ни-коленьки, что достаточно было только направить его, дать толчок его мысли, чтобы потом он и без посторонней помощи довершал начатое.
Интерес его к изучению языков, казалось, не знал границ. Он старался использовать любую возможность расширить свои познания в этой области.
Случайно познакомившись однажды с персом, торговавшим фруктами, Чернышевский предложил ему давать уроки русского языка, с тем что сам будет учиться у него персидскому. Тот согласился и время от времени стал появляться в доме Чернышевских. У порога он сбрасывал туфли, усаживался с ногами на диван, и начинались занятия, к которым мальчик относился с Чрезвычайной серьезностью.
Немецкий язык преподавал Николаю Чернышевскому и Александру Пыпину учитель музыки немец-колонист, которого Гавриил Иванович обучал за это русскому языку.
Живший в ту пору в Саратове профессор Саблуков, большой знаток восточных языков, заглядывая иногда в гости к Чернышевским, познакомил мальчика с арабской и татарской грамматикой. Ни одна минута досуга после приготовления обязательных предметов не пропадала у него даром.
Прочитав «Римскую историю» Роллена в переводе Тредьяковского, Чернышевский стал тщательно сверять страницу за страницей перевод с подлинником, отмечая неточности, устарелые и неправильные обороты речи у Тредьяковского. Он сумел заинтересовать этим делом и своего товарища Чеснокова. В течение всей зимы 1840 года вместе целыми вечерами напролет трудились они над «исправлением» тяжеловесного перевода этой многотомной «Истории».
Глядя на них, взялся за чтение Роллена и дальний родственник Чернышевских — Александр Раев, готовившийся после семинарии к поступлению в университет (он был лет на пять старше Николая Чернышевского). Вскоре он попросил своего младшего родственника помогать ему готовиться к университетским экзаменам.
Когда Чернышевскому исполнилось четырнадцать лет, он был зачислен в саратовскую духовную семинарию. Не много могла дать ему эта школа. Даже заурядные ученики приходили в уныние от пустоты преподаваемых здесь предметов — они возбуждали лишь скуку, досаду и насмешки.
Что же было делать в такой школе одаренному и начитанному юноше с огромной силой ума и пламенной любовью к науке? По уровню своего развития и знаний он стоял неизмеримо выше требований, предъявляемых здесь к ученикам.
Вскоре после того, как Раев уехал в Петербург, Николай Чернышевский писал ему:
«А уж в семинарии что делается, и не знаю... Дрязги семинарские превосходят все описание. Час от часу все хуже, глубже и пакостнее».
На уроках он большей частью занимался выписыванием слов из лексиконов, совершенствуя свое знание языков. Это осталось в памяти его одноклассников, отмечавших, впрочем, что, как бы Чернышевский ни был погружен в свои лингвистические занятия, любой вопрос преподавателя не заставал его врасплох. Он тотчас же отрывался от тетрадей, вставал и отвечал урок, обнаруживая при этом знания, идущие далеко за пределы обычной подготовленности.
Особенно любили ученики, когда наступала очередь Чернышевского отвечать по истории. Обыкновенно урок протекал вяло. Преподаватель Синайский был отличным знатоком греческого языка, но историю знал плохо. Ученики скучали в классе, но, когда учитель заставлял отвечать Николая Чернышевского, многолюдный и шумный класс мгновенно затихал. О чем бы ни шла речь: о крестовых походах, о судьбах славянских племен или о великом переселении народов, — ответы его показывали, что он превосходно владеет материалом, почерпнутым не из учеб-
16
ников, а из солидных исторических трудов. Чувствовалось, что он уже успел самостоятельно пройти серьезную школу и вооружен большим запасом знаний, позволяющих ему свободно сопоставлять события различных эпох. Из множества подробностей он умел выделять самое существенное и с удивительной силой логики развивать свои доказательства.
Говорил он просто, без внешнего блеска, без ярких сравнений. Напротив, он любил приводить примеры из повседневности, знакомой каждому. Но это-то и делало очень, казалось бы, сложные вопросы понятными и интересными для всех.
Сочинения его (они именовались в семинарии «задачки») считались образцовыми. «Так развивать тему сочинений могут только профессора академии», — докладывал о них начальству учитель словесности.
Глубокой верой в силу науки проникнуты эти юношеские опыты Чернышевского. Одно из его сочинений заканчивалось так:
«Прекрасно называли римляне образованный науками ум excultum ingenium Они говорят нам этим, что для ума образование столь же необходимо, как для земли обработка: а и самая плодоносная без разработки засева хорошими семенами и ухода за собою или не принесет ничего, или принесет одни негодные травы.
Легко нам из этого видеть, как необходимы науки для самых лучших дарований природных. Поэтому те из нас, которые чувствуют в себе этот драгоценнейший дар божий, должны всеми силами стараться об образовании его особенно теперь, когда так обильны источники знаний, из которых почерпать мы можем, и тем более, что мы ежедневно видим, как на деле оправдывается пословица «Чему в молодости не выучишься, того и на старости знать не будешь».
Воздействие школьной среды всегда очень ощутительно. Чернышевский попал в школу, когда ему минуло уже четырнадцать лет; после привычной семейной атмосферы он очутился сразу в новой для него обстановке.
Вот каким рисует его один из товарищей по семинарии:
«В это время он был несколько более среднего росту,

1 Обработанный ум.

17
с необыкновенно нежным, женственным лицом; волосы светло-желтые, но волнистые, мягкие и красивые; голос его был тихий, речь приятная; вообще это был юноша, как самая скромная, симпатичная и невольно располагающая к себе девушка. К его несчастью, он был крайне близорук, книгу или тетрадь он держал у самых глаз, а писал, всегда наклонившись к самому столу».
Застенчивый, женственный с виду, близорукий, тихий юноша... Для озорных, грубоватых семинаристов эти качества нового ученика, казалось бы, могли явиться лишь поводом к насмешкам, подшучиваниям. К тому же он был «первым учеником». А в старой школе это зачастую не только выделяло, но и отгораживало такого ученика от товарищей.
Но с Чернышевским этого не произошло. Он скоро сумел внушить товарищам и любовь и уважение. Они беспрестанно обращались к нему за помощью, а он в таких случаях был неизменно внимателен и отзывчив. Помогал он не только «своим», то есть семинаристам, но и ученикам гимназии, ходатаем за которых перед ним был Саша Пы-пин, учившийся там. Впоследствии один из саратовских гимназистов вспоминал, что ему не раз случалось обращаться к Чернышевскому с просьбами помочь сделать тот или иной перевод с французского.
«— Я вижу, тебе хочется играть, — говорил обыкновенно Николай Гаврилович. — Ну, ступай, малец, играй — я переведу тебе...
Я с радостью отправляюсь играть, — добавлял рассказчик, — а Николай Гаврилович напишет мне французский перевод, за который учитель поставит пять. Когда же нельзя, по случаю ненастной погоды, играть на дворе, то Николай Гаврилович примется объяснять мне уроки и делает это так понятно, что я скоро усваивал.
— Ну, понял наконец!—скажет он. — Нужно только хорошенько вникнуть в урок, и тогда все поймешь...»
Семинарские нравы в те времена отличались, как правило, особой грубостью и дикостью. В саратовской семинарии они, пожалуй, были еще сравнительно мягки. По крайней мере, сечение здесь не вводилось в систему, хотя некоторые наставники и прибегали иной раз к рукоприкладству и заставляли провинившихся учеников стоять на коленях в углу и класть земные поклоны.
18
Особенной горячностью и вспыльчивостью отличался латинист Воскресенский, перед которым ученики трепетали. В гневе он бил их книгами по головам, трепал за уши и за волосы, а одного семинариста чуть не изувечил, столкнув с лестницы.
Вместе с тем он мог делать и добро семинаристам. Самым бедным из них он оказывал поддержку деньгами, дарил им одежду, приглашал некоторых к себе и угощал обедом или чаем.
Неудивительно, что Чернышевский был у латиниста на лучшем счету, — еще до поступления в семинарию он свободно читал речи Цицерона, не обращаясь к словарю.
Желая помочь товарищам, он являлся в класс до начала уроков, проверял и объяснял заданное. Ученики подходили к нему группами, по нескольку человек. И он переводил, терпеливо растолковывал им трудные места.
А в это время с разных сторон раздавались возгласы:
— Чернышевский! Правильно ли здесь написание глагола?
— А что значит это слово? ..
И ни один вопрос не оставался без ответа...
Бедность семинаристов ужасала его. Только у одного из них была волчья шуба, и эта необычная шуба представлялась чем-то не совсем даже приличествующим ученику семинарии. Часто думал Николай Чернышевский о том, как жалок удел бурсаков: терпеть побои и унижения, голодать и чуть ли не собирать подаяние,— только в том и проходит их молодость.
С большинством одноклассников у него установились ровные приятельские отношения, но самым близким другом Чернышевского в семинарии был Михаил Левицкий. В классе они сидели рядом на первой скамье.
Друзья не могли и двух дней прожить не повидавшись. Но когда однажды Николай Гаврилович заболел лихорадкой и недели три не являлся в семинарию, Левицкий не решился навестить его, потому что у него не было сносного костюма. Зимой он ходил в синем зипуне, а летом в нанковом халате. Порой Левицкому не в чем было являться даже в класс, и тогда Чернышевский каждый день приходил к нему в общежитие.
Порывистый Левицкий постоянно спорил с преподавателями, открыто высказывал свое несогласие с ними.
19
— Ты, Левицкий, настоящий лютеранин, — говорил ему законоучитель Петровский, — твои возражения не в православном духе. Ты споришь не затем, чтобы узнать истину, а затем, чтобы выведать мои познания, поймать меня на слове, сконфузить перед классом.
Однажды на уроке древнееврейского языка Левицкий исчеркал записки учителя и на возмущенный вопрос последнего ответил ему:
— Зачем вы здесь наврали!
За эту выходку его лишили казенного содержания.
Произошло все это, когда Чернышевский уже уехал из Саратова и учился в Петербургском университете. Получив там известие о Левицком и еще не зная в точности причин, вызвавших наказание, Чернышевский был огорчен до глубины души... Еще бы! Ведь ему казалось, что Левицкий мог стать в будущем гордостью России. Лишение единственной материальной опоры ставило под удар судьбу талантливого, но неустойчивого юноши, и без того склонного топить неудачи в вине.
«Теперь он вовсе сопьется с кругу, — решил Чернышевский. — Это человек с удивительною головою, с пламенною жаждою знания, которой, разумеется, нечем удовлетворить в Саратове и ему, бедняку бурсаку. Эти мелкие, пустые, грошовые, но ежеминутные, постоянные и непреоборимые почти препятствия естественно каждого, кто не одарен слишком сильною волею, твердым характером, сделают раздражительным, несносным человеком... Верно, он думал, думал о том, что дельное, нужное, полезное могло бы из него выйти, но... и взрывало бедняка...»
Должно быть, случилось именно так, как предполагал Чернышевский: Левицкий спился. Он умер в молодых годах.
Еще задолго до отъезда Чернышевского в Петербург началось в семье обсуждение вопроса, следует ли ему избрать духовную карьеру .или лучше поступить в университет.
Неприятности по службе, возникшие у Гавриила Ивановича, уволенного в 1843 году из консистории, по-видимому, повлияли на его решение предоставить сыну свободу в выборе будущего пути.


--->>>
Мои сайты
Форма входа
Электроника
Невский Ювелирный Дом
Развлекательный
LiveInternet
Статистика

Онлайн всего: 4
Гостей: 4
Пользователей: 0