Москва и москвичи
Записки Богдана Ильича Вельского, издаваемые М. Н. Загоскиным
ГЛАВЫ ИЗ КНИГИ
ВЫХОД ТРЕТИЙ
НЕСКОЛЬКО СЛОВ О НАШИХ ПРОВИНЦИАЛАХ
Ну, что за общество! То харя, то урод! Здесь вся кунсткамера. ...........
Какая вежливость, какие обращенья! Все эти чучелы похожи ль на людей?..
Без вкусу, без ума, совсем без просвещенья.
Князь Шаховской
Давно уже я не беседовал с вами, любезные читатели, не потому, чтоб я боялся надоесть вам моею болтовней, мне это и в голову не приходило: ведь дети и старики (что, по мнению некоторых, одно и то же) никогда об этом не заботятся,— им бы только болтать. Вы также ошибетесь, если подумаете, что я так долго молчал потому, что мне нечего было вам рассказывать,— помилуйте!.. Уж я вам докладывал, что Москва не город, не столица, а целый русский мир; что в ней собраны вместе все образчики главных начал, составляющих то огромное тело, которому Петербург служит главою, а Москва — сердцем. Так неужели я мог в двух небольших книжках высказать вам все то, что можно сказать о нашей матушке-Москве православной?.. О, нет!.. Была бы только охота, а поговорить есть о чем; и я верно бы продолжал забавлять или усыплять вас моими рассказами, если б не был занят другим. Вот уж около года мой домик на Пресненских. Прудах стоит, как сиротинка, с запертыми воротами и затворенными ставнями; мой широкий двор зарос крапивою; мои акации, бузина и сирени заглохли травою; моя дерновая скамья, с которой я так часто любовался изгибистым бегом Москвы-реки, развалилась и стала похожа на небрежно засыпанную могилу. После этого вам не трудно будет отгадать, что меня не было в Москве. Я ездил по домашним делам верст за тысячу; прожил долго в Калужской губернии, потрудился,- поработал, нагулялся досыта по этим, некогда дремучим Брынским лесам; погостил не-
278
сколько дней в селе Толстошеине, в котором, говорят, жил в старину какой-то боярин, в великолепных хоромах, с вышками и теремами. Теперь на месте этих хором выстроен обширный железный завод. Видно, везде промышленность и общеполезные заведения вытесняют понемногу русских бояр из их наследственных, дедовских палат. Вот, посмотришь, у нас в Москве: в этом старинном боярском доме фабрика, в том училище, в одном больница, в другом трактир; да так и быть должно. У нас не было ни майоратов, ни наследственной аристократии, так диво ли, что дедушка давал роскошные пиры и жил в огромных палатах, а внук сзывает гостей на чашку чая и живет скромнехонько в деревянном домике. «Оно, дескать, и приютнее и комфортабельнее, и опрятнее, да и печей-то поменьше надобно топить».
Вы уж знаете, любезные читатели, что я, как истинный москвич, немножечко ленив, тяжел на подъем и без крайней надобности ни за что бы не решился уехать надолго из Москвы. Обыкновенно все мои поездки ограничивались посещением некоторых подмосковных, редкими прогулками в Новый Иерусалим и довольно частыми путешествиями в Троицкую лавру,— то есть в течение тридцати лет я ни одного разу не был за границею Московской губернии. Разные домашние обстоятельства, о которых рассказывать я полагаю излишним, вынудили меня расстаться на целый год с моим уютным домиком, со старинными друзьями, со всеми удобствами столичной жизни и ехать, добро бы еще за границу, а то, страшно вымолвить,—в самую глубь России!.. Не подумайте, любезные читатели, что это ирония или шутка,— нет. Я струсил, не шутя, отправляясь в дорогу; и, правду сказать, было от чего призадуматься!.. Тому, кто живет постоянно в столице, трудно следить за изменением нравов и обычаев наших провинциальных жителей; бывая по своим делам в Москве, они не всегда появляются в обществе, а сверх того, человек заезжий обыкновенно старается приноровиться к обычаям и принятым условиям города или общества, в которое он попал случайным образом. Чтобы изучить нравы, узнать обычаи и получить понятие о степени просвещения не только целого общества, но одного человека, надобно застать его, так сказать, врасплох, подсмотреть его домашний быт, пожить с ним вместе. В противном случае, понятия ваши об этом человеке будут всегда поверхностны и не верны. Строго придерживаясь этого правила, я не дозволял себе никакого собственного
279
суждения о наших провинциалах; но зато слепо верил, что они с необычайной точностью и глубоким познанием дела описаны, изображены и выведены на сцену в некоторых современных повестях, романах и комедиях. «Не может быть,— думал я,— чтоб эти господа сочинители писали наобум... А жаль, истинно жаль!.. Ну, не грустно ли подумать, что все наши провинции заселены помещиками, которые вполне оправдывают обидное название северных варваров; название, данное нам французами, вероятно, потому, что мы за пожар Москвы не отомстили разорением Парижа. Волосы становятся дыбом, когда видишь в какой-нибудь комедии или читаешь в каком-нибудь романе, что за народ эти русские провинциалы!.. Все, от первого до последнего, такие уроды, что не дай, Господи, не только с ними жить, да и на улице-то повстречаться. И все как будто бы в одну форму вылиты; только и есть между ними разницы: один невежда-глупец, другой невежда-мошенник; тот пошлый дурак и, разумеется, невежда, а этот естественный плут — а все-таки невежда!.. Ну, истинно, не на ком душе отдохнуть!.. Иным это очень нравится — «смешно!»... А я так, бывало, чуть не плачу... Ах, матушка наша, святая Русь!.. Да что же это с тобою делается?.. В столицах народ становится просвещеннее,— конечно, и мы идем нога за ногу, а все-таки подвигаемся вперед, так отчего же провинциалы-то наши все пятятся назад? Вот уж шестьдесят четыре года, как Фонвизин вывел на сцену русских провинциалов: Скотинина, Простаковых, Митрофанушку, да зато рядом с ними поставил милую и любезную девицу, благородного и добросовестного чиновника, исполненного чести, умного старика и скромного, образованного молодого человека. А теперь заезжай в какой-нибудь губернский город — варварство, невежество!.. Ни одного человеческого чувства, ни одной благородной мысли,— ну, хуже всякой Лапландии!.. А туда же ездят на лошадях и в каретах, словно европейцы какие! И с этими-то людьми я должен буду жить не месяц, не два, а, может быть, с лишком год! Говорят, что все невежды, по какому-то врожденному инстинкту, ненавидят человека просвещенного и, если он хочет жить с ними в ладу, то должен непременно придерживаться русской пословицы: «С волками жить, по-волчьи выть»,— то есть гулять вместе с ними да похваливать их домашнюю наливочку и полынковое винцо, есть медовое варенье, играть по пятаку в преферанс, соглашаться с ними, что, просвещенье — чума, а книги —
280
сущий яд; что тот помещик, который более думает о благосостоянии своих крестьян, чем о своих доходах,— пустой и даже опасный человек, потому, дескать, что он этим примером развращает и чужих крестьян; что всякая ученость и философия не стоят одной русской пословицы: «Сухая ложка рот дерет», и что судья, который служил в теплом местечке и не умел порядком руки нагреть — простофиля и дурак; что ум дан человеку не на то, чтоб тратить его на бесполезное ученье да разные финты-фанты, немецкие куранты, а на то, чтоб домик нажить, дорого продать, дешево купить, с умным человеком держать ухо остро, глупого на бобах провести; одним словом, чтоб не быть в глазах провинциалов каким-нибудь выскочкой, гордецом и даже вольнодумцем, должно непременно скрывать свое презрение к этому варварскому образу мыслей; слушая какое-нибудь нелепое суждение, кивать в знак согласия головою; одобрительно улыбаться и, хотя изредка, проклинать вместе с ними это демонское наваждение, которое называют образованностью, просвещением и наукой. Теперь вы видите, любезные читатели, что мне было от чего сокрушаться сердцем и горевать, расставаясь на целый год с Москвою. «Боже мой,—думал я, — ну, если эта отвратительная картина общего невежества и нравственного разврата до того подействуют на мою душу, что я стану меньше прежнего любить свое отечество?..» А ведь это дело возможное. Хотя, по милости некоторых писателей, я давно уже имел весьма выгодное понятие о наших провинциалах; но ведь большая разница — читать о чем-нибудь или видеть то же самое собственными глазами. Вы прочтете без особенного отвращения полный курс анатомии; но не угодно ли вам пожаловать туда, где эта наука преподается практически: посмотрите, как режут и вскрывают полусгнивший труп человека, в котором нет уже ничего человеческого; полюбуйтесь его растерзанными членами, подышите этим заразительным воздухом, и тогда вы поймете, что между описанием какого-нибудь предмета и самим предметом бывает иногда неизъяснимая разница.
Выехав с этими грустными мыслями из Москвы, я не слишком торопился доехать до первого губернского города, в котором мне надобно было пожить несколько времени. Вот, наконец, я приехал — и представьте себе мое удивление!.. Гляжу, прислушиваюсь — люди как люди. Есть помещики дурные, да много также и добрых. Есть невежды, но только большая часть из них вовсе не щего-
281
ляют своим невежеством; напротив, они прикидываются людьми начитанными, выписывают журналы, толкуют о политике и врут точно так же, как невежды московские, петербургские, французские и даже немецкие. Впрочем, я встречал нередко и мужчин, и замужних женщин, и девиц, которые любили побеседовать со мною о словесности, пауках, об изящных искусствах и, что всего лучше, имели полное право рассуждать об этих предметах. Мне попадались и добросовестные судьи, и честные, благородные чиновники, которых, однако, никто не называл глупцами, потому, дескать, «что умный человек не может быть не плутом». Конечно, и мне также случалось иметь дело с дураками, не слишком честными людьми, не очень грамотными дворянами; да где же вы с ними не встретитесь?.. Это неизбежная участь всего человечества, это смешение благородства и подлости, добра и зла, света и тьмы — везде одинаково, разумеется, с некоторыми изменениями; в одном народе невежество, подлость и плутовство прикрыты какими-то формами, какою-то блестящей позолотой, в другом они являются без всякого покрова; и только там, где истинное, то есть основанное на религиозных началах, просвещение достигло высокой степени, эта темная сторона нравственной жизни общества становится немного посветлее, но и там не ищите безусловного добра,— и там также, хотя не так часто, а все-таки будут встречаться с вами и глупцы, и невежды, и негодяи: от них вы никуда не уйдете. Я должен, однако ж, вам сказать, что в Москве очень редко со мною встречались такие совершенно уже закоренелые невежды, какие попадались мне довольно часто в провинциальных обществах; но на это весьма естественная причина: в огромном городе, грубый, неотесанный невежда исчезает в толпе; он живет в своем маленьком кружке, не знается с порядочными людьми, и вы почти никогда не увидите его в хорошем обществе,— не потому, чтоб в этом хорошем обществе не было ни глупцов, ни невежд, но эти глупцы и невежды совсем другого рода: они вымыты, выглажены, покрыты политурой и, по наружности, точно так же опрятны и красивы, как искусно сделанная под красное дерево мебель, которую непременно надобно поскоблить, чтобы увидеть, что она сосновая. В небольшом губернском городе совсем другое дело. Там необразованному глупцу и безграмотному невежде спрятаться некуда: там все на виду, все наперечет,- все знают друг друга, и тот, с кем вы бы никогда не встретились в Москве или в Петербур-
282
ге, непременно познакомится с вами в губернском городе.
Я не стану вас уверять, что все провинциальные барыни походят на столичных. В нашем высшем обществе много есть дам, которые, владея свободно двумя, а часто и тремя иноземными языками, не стыдятся говорить, и говорить прекрасно, на четвертом, то есть на своем собственном. А в провинции найдутся такие барыни, которые в присутствии столичного жителя скорее решатся говорить по-чухонски, чем вымолвить два слова на своем природном языке. Впрочем, это происходит по той же самой причине, по которой наши провинциальные барыни, а особливо в отдаленных губерниях, носят платья и материи, вышедшие из моды. До них еще не дошло, что в наших столицах давно уже перестали щеголять незнанием русского языка. Вообще отличительная черта в характере провинциалов есть какое-то почти детское легковерие относительно всего печатного, и в особенности журналов. Разумеется, что каждый из них слепо верит только тому журналу, который выписывает,— в противном случае он не знал бы чему и верить; но зато избранный им журнал становится для него совершенным оракулом. Одна очень любезная женщина говорила со мною всегда по-русски, без всякого смешения «французского языка с нижегородским». Вдруг она начала отпускать, ни к селу, ни к городу, целые фразы на французском языке.
Я удивился.
— Что же тут странного? — сказала она.— Посмотрите, что напечатано в моем журнале! В нем доказывают, что нам говорить иначе невозможно, и даже называют мещанами тех, которые желают, чтобы мы изъяснялись по-русски, не примешивая к нашему разговору французских фраз.
Муж этой госпожи, барин очень добрый, также на основании какого-то журнала, вообразил себе, что человек просвещенный должен говорить таким странным языком, чтобы его не понимали ни иностранцы, ни русские. Я принялся было доказывать жене, что мнение одного журналиста не может быть законом для всех; что если в целом мире каждый народ говорит своим родным наречием без примеси французских фраз, то, вероятно, и мы можем обойтись без этого. Барыня не стала меня и слушать. Я обратился к мужу и начал ему доказывать, что иностранные слова с русским окончанием можно употреб-
283
лять только в таком случае, когда в нашем языке не найдется равносильного слова, которое выражало бы ту же самую мысль.
— Вот,—говорил я ему,—французы взяли у нас слово степь, да это потому, что их prairie и desert вовсе не дают верного понятия о том безлесном, но не песчаном, а поросшем травою, огромном пространстве земли, которое мы называем степью. И мы также должны усвоивать нашему языку только те слова, без которых решительно не можем обойтись. К чему, например, вы называете гостиную — салоном; говорите, вместо всеобщего — универсальный, вместо преувеличения — экзажерация, вместо понятия — консепция, вместо обеспечения — гарантия, вместо раздражения — ирритация, вместо посвящения — инисиация, вместо принадлежности — атрибут, вместо отвлеченный — абстрактный, вместо поразительно — фрапонтно и прочее. Поверьте мне,— продолжал я,— что, употребляя без всякой нужды сотни подобных слов, вы вовсе не доказываете этим вашего просвещения; напротив, вместо того, чтобы идти вперед, вы двигаетесь назад. В старину, то есть во времена Петра Великого и вскоре после него, получше вашего умели коверкать русский язык. Теперь, благодаря успехам просвещения и развития нашей словесности, все эти чужеземные слова, за исключением немногих, исчезли из русского языка; нынче никто не скажет, что он ходил стрелять из фузеи или что мы под Малым Ярославцем над французами одержали знаменитую викторию. Кто нынче будет уверять кого-нибудь в своем респекте и венерации. Кому придет в голову эстимовать отличный мерит своего друга, хвастаться своим рангом, или сделать, презент своей аманте? Кто в наше время назовет заставу — барьером, штык — байонетом и предвещанье — прогностиком? А все это, однако ж,- было и, слава Богу, прошло. Так из чего же вы бьетесь?..
Мой ученый барин разгневался и назвал меня ограниченным пуристом. Вероятно, он занял это вежливое выражение из того же самого журнала, из которого почерпал всю свою премудрость. Я было сначала и сам рассердился, да тотчас присмирел потому, что вспомнил о собственном своем грехе. Ведь и я также имел глупость слепо верить печатным рассказам, и я также думал, что наши провинциалы только что не ходят на четырех ногах. Тут вся моя
1 пустыня (фр.).— Ред.
284
досада обрушилась на этих рассказчиков, которые описывают то, чего не видали, и говорят о том, чего не знают. Защитники этих господ оправдывают их тем, что они описывали одну только сторону наших провинциальных нравов, сиречь — дурную. Эх, господа, господа! Да ведь односторонность никуда не годится, а особливо когда мы говорим о нравственном достоинстве целого народа! Уж тут всегда эта односторонность превращается или в нелепое похвальное слово или, не прогневайтесь, в совершенную клевету. «Позвольте,—скажут мне:—да разве Гогарт был человек не гениальный, а ведь в его карикатурах вы найдете не много утешительного». Гогарт! Да это совсем другое дело: карикатура вовсе не имеет притязания на истину: она представляет действительную жизнь всегда в преувеличенно-искаженном и даже иногда совершенно искаженном виде. Самое название «карикатура» предохраняет уже вас от всякого обмана. Назовите ваши очерки, ваш роман или комедию карикатурою и пишите, что вам угодно. Будьте только остроумны и забавны, всякий скажет вам — «спасибо» — и тот, кто станет кричать, что описания ваши не верны, что вы клевещете, того, пожалуй, и я назову ограниченным пуристом. Да и кому придет в голову требовать от вас правды, когда вы предлагаете ему карикатуру!
Теперь, любезные читатели, сообщив вам сделанное мною открытие, что русские провинциалы точно так же, как и все люди, созданы по образу и подобию Божию, я снова поведу с вами речь о нашей матушке-Москве. Прошу вас выслушать по-прежнему благосклонно мою стариковскую болтовню, а пуще всего не думать, что я мечу на кого-нибудь одного, когда пишу обо всех. Я желал бы очень походить на хорошего живописца, но только не портретного. И всякому, кто, читая мои записки, скажет: «Э, да я знаю, на кого метит сочинитель! Это вот такой-то!» — я напомню, разумеется, со всей должной вежливостью, следующие три стиха покойного Крылова:
Что Климыч на руку нечист — все это знают:
Про взятки Климычу читают,
А он украдкою кивает на Петра!
285
ПРОГУЛКА В СИМОНОВ МОНАСТЫРЬ
...Всего приятнее для меня то место,
на котором возвышаются мрачные готические башни
Симонова монастыря.
Карамзин
Кто из проезжающих в Москву, особенно летом, не побывал на Воробьевых горах и у Симонова монастыря, чтобы взглянуть с двух сторон на нашу златоглавую красавицу Москву. Я не говорю уже о постоянных жителях московских; конечно, многие из них очень редко бывают на Воробьевых горах; но зато почти все ездят летом в Симонов монастырь: одни, чтобы помолиться Богу и послушать благолепное пение монастырских иноков, умиляющее душу своим неизъяснимо-благозвучным согласием; другие для того, чтобы полюбоваться колоссальной панорамой одного из самых живописных городов в мире. Разумеется, зимой бывают в Симоновом монастыре одни богомольцы. Изредка только посетит его или иностранный путешественник, которому не удалось побывать у нас летом, или какой-нибудь любитель зимних прогулок. Я однажды ездил нарочно в Симонов монастырь, чтобы посмотреть оттуда, какова наша матушка Белокаменная в своем эимнем наряде. День был светлый, вдали все кровли бесчисленных домов сливались в одну снежную, волнистую равнину, над которой подымались главы церквей и пирамидальные вершины колоколен. Все это горело и сверкало в солнечных лучах, которые расстилались по снегу золотом и самоцветными каменьями. Да, хороша Москва и под этим пушистым белым покрывалом; но она во сто раз лучше в своей летней зеленой мантии, сотканной из тысячи садов!
Не знаю, помните ли вы, любезные читатели, приятеля моего, Николая Степановича Соликамского, большого знатока и страстного любителя русской старины. В первом выходе моих записок я познакомил вас с этим чудаком, который простит вам от души всякую личную обиду и возненавидит как врага, если вы посомнитесь в подлинности «Несторовой Летописи» или — от чего да сохранит вас Боже — скажете при нем, что мы, русские, происходим не от славян. На прошлой неделе он явился ко мне, часов в шесть после обеда, в ту самую минуту, когда я садился в коляску, чтобы ехать за город.
286
— Куда ты отправляешься? — спросил он.
— Да так, — отвечал я, — куда глаза глядят. В такую хорошую погоду грешно сидеть дома. Не хочешь ли со мною?
— Нельзя, мой друг: я еду пить чай в роще Симонова монастыря.
— Один?
— Нет, с княгиней Зориной, дочерью ее, княжной Ольгой, племянником Александром Васильевичем При-луцким и Богданом Ильичом Вельским.
— Сиречь со мной? Пожалуй,— для меня все равно, куда ни ехать.
— Так поедем же! Княгиня тебя только и дожидается.
Соликамский сел ко мне в коляску, и мы отправились. Вы знаете, любезные читатели, что я, начиная какой-нибудь рассказ, имею привычку всегда знакомить с вами тех новых лиц, о которых я не упоминал еще в моих «Записках». Чтобы не отступить от этого правила, я скажу вам несколько слов о княгине Зориной, ее дочери, княжне Ольге и родном племяннике Александре Васильевиче Прилуцком.
Княгиня Зорина родилась и воспитывалась в Москве, на двадцатом году вышла замуж, уехала в Петербург и, прожив там почти сорок лет, решилась, после смерти своего мужа, возвратиться на старое свое пепелище, то есть в Москву, на Покровский бульвар, в каменный дом о двух жильях, построенный ее дедушкой, заслуженным бригадиром Андреем Никитичем Прилуцким. Я был знаком с нею, когда она была еще девицей и занимала первое место в числе московских красавиц. С тех пор, до самого возвращения ее в Москву, мне не удалось ни разу с нею повстречаться, следовательно, ничто не могло изгладить прежних моих впечатлений, и когда я вспомнил о княгине Софье Николаевне Зориной, урожденной Прилуцкой, то предо мною являлась всегда дивная красавица, с томными глазами, черными ресницами, прелестным станом и обворожительной улыбкой. Разумеется, первое наше свидание могло показаться очень забавным для других; но уж, конечно, не для нас: мы ахнули, ужаснулись и принялись было, как следует, лгать без всякого стыда и зазрения совести; но, видно, мы с княгиней плохие артисты; я говорил, заикаясь, что узнал ее с первого взгляда, она уверяла меня сквозь слезы, что я почти совсем не переменился, — одним словом, мы очень дурно
287
разыграли эту трудную сцену первого свидания; к счастью, что все это происходило с глазу на глаз, и над нами некому было посмеяться. Княгиня Зорина была некогда самой усердной поклонницей одного русского молодого поэта. Этот сочинитель гладеньких стишков, чувствительных повестей и небольших журнальных статеек, сделался впоследствии одним из тех великих писателей, которые составляют эпохи в словесности каждого народа; но- княгиня не хотела и знать об этом; для нее он остался по-прежнему очаровательным поэтом, певцом любви и всех ее страданий, милым рассказчиком и любимым сыном русских Аонид. Ей и в голову не приходило прочесть его «Историю Государства Российского»; но зато она знала наизусть «Бедную Лизу», «Наталью Боярскую дочь», «Остров Борнгольм» и говорила с душевным убеждением:
— Нет, уж теперь не умеют писать Таких стихов, какими написаны послания: «К неверной», «К Филиде», «К женщинам». Нет, уж нынче никто не скажет: «Возьмите лавр, а мне в награду... поцелуй!» Дочь ее, княжна Ольга Дмитриевна, принадлежит к числу тех умных, просвещенных русских барышень, которые, благодаря Бога, начинают нередко появляться в наших обществах. Она получила самое блестящее воспитание: отличная музыкантша, изъясняется прекрасно по-французски, говорит свободно по-английски и читает в подлиннике Шиллера; но все это не мешает ей знать свой собственный язык если не лучше, так, по крайней мере, не хуже всех этих иностранных языков. Она любит русскую словесность, радуется успехам наших художников и уверена, что мы, русские, вовсе не лишены способности идти вперед, просвещаться и сохранять в то же время нашу народную самобытность. Княжна не менее своей матери уважает ее милого поэта, она с любовью и благоговением произносит имя этого знаменитого историка и бессмертного преобразователя русского слога, но решительно предпочитает его стихам стихи Жуковского, Пушкина и даже других второстепенных наших поэтов. Когда ей случается говорить об этом, княгиня обыкновенно пожимает с презрением плечами и, вместо ответа, шепчет про себя:
Ручей два древа разделяет, Но ветви их сплетясь, растут; Судьба два сердца разлучает, Но вместе чувства их живут!
288
Племянник Зориной, Александр Васильевич Прилуц-кий, красивый мужчина лет тридцати пяти, по рожденью — москвич; по воспитанию — западный европеец; по образу жизни — англичанин; по своим поверхностным познаниям, светской любезности и легкомыслию — француз; по любви к праздности, по лени, беспечности, мотовству, хлебосольству, благородному образу мыслей и врожденной чести — настоящий русский столбовой дворянин; по душе добрый малый; по уму человек очень дюжинный, на словах любитель всего изящного, на самом деле любитель хороших обедов, цельного шампанского и скаковых лошадей. Княгиня давно хочет женить своего племянника, и он бы не прочь от этого, да боится, что жена помешает ему ездить каждый день в Английский клуб,— конечно, ему там скучно, в этом Прилуцкий сам сознается, да уж он сделал привычку, а для русского человека, как бы он ни прикидывался иностранцем, привычка всегда будет второй натурой. Разумеется, Александр Васильевич, как человек богатый и свободный, объездил почти всю Европу, задолжал, порасстроил свое имение и воротился назад, чтобы заняться хозяйством и накопить денег или, как он сам выражается: «пожить в деревне на подножном корму». Теперь Прилуцкий сбирается опять за границу, только еще не решился куда ехать, потому что он одинаковым образом любит и английский комфорт и парижскую уличную жизнь и итальянское far niente...1 Я думаю, однако ж, что Прилуцкий отправится в Лондон, потому что с некоторого времени он очень пристрастился к английским пудингам и начал запивать, вместо шампанского, портером. Александр Васильевич отъявленный поклонник Запада; он очень забавно насмехается над варварством и невежеством своих соотечественников и поговаривает иногда весьма непочтительно про нашу матушку святую Русь. А между тем за границею два раза стрелялся с людьми, которые, не будучи русскими, говорили о России точно то же, что он говорил о ней, живя в Москве. Впрочем, в этом нет ничего особенного: мы, русские, вообще любим побранить самих себя, да это тогда только, когда мы дома, а на чужой стороне наших не тронь! «Свой своему поневоле брат!» — говорит русская пословица. Конечно, бывали русские, которые и дома, и в гостях злословили свою родину, да ведь это
1 ничего не делать (иг.).— Ред.
289
случаи необыкновенные. Нравственные уроды точно то же, что уроды физические: они так же редки и так же ничего не доказывают; разница только в том, что одних показывают за деньги, а других можно видеть даром, вероятно потому, что они уже слишком отвратительны.
От Пресненских Прудов до Покровского бульвара с небольшим четыре версты, разумеется, самой ближайшей дорогой; то есть, по Большой Никитской в Кремль, потом Спасскими воротами на Ильинку, а там, выехав из Китай-города прямо Покровкою на бульвар. Проезжая Спасскими воротами, я и Соликамский, по древнему обычаю всех москвичей, сняли наши шляпы.
— А знаешь ли ты, любезный друг,— спросил меня Соликамский,— почему, проезжая этими воротами, мы сняли шляпы?
— Да если верить преданию,— отвечал я,— так это в память того, что в тысяча шестьсот двенадцатом году князь Пожарский, победи поляков, вошел с православным русским войском этими воротами в освобожденный Кремль.
Соликамский улыбнулся.
— Ох, вы, романисты! —сказал он.— Так, по-вашему, до тысяча шестьсот двенадцатого года, проходя этими воротами, русский человек и шапки не ломал. Нет, любезный, лет за сто еще до Пожарского все православные проходили сквозь эти ворота с непокрытыми головами и, вероятно, потому, что, по их понятию, эти ворота были святые.
— Да почему же они считали их святыми? — прервал я.
— А вот почему, Богдан Ильич: в Спасских воротах благоверные цари русские, святители московские и бояре торжественно встречали следующие святые иконы: Владимирскую Божью Матерь из Владимира, Всемилостивого Спаса и Спаса Вседержителя из Новгорода, Благовещенье Пресвятой Богородицы из Устюга, Спаса Не-рукотворенного из Хлынова и Святого Николая Велико-рецкого из Вятки, а сверх того, в старину, из двенадцати ежегодных крестных ходов, девять проходили Спасскими воротами. Теперь понимаешь ли, почему все москвичи и до сих пор еще снимают шляпы, проезжая и проходя этими воротами?
— Понимаю, любезный; но признаюсь, что это поэтическое предание, о котором я тебе говорил...
— Больше тебе нравится, чем простая истина?.. Вот то-то и есть: вы, господа -поэты, только что сказочки рас-
290
сказываете; вам жить легко, а мы, труженики, из одной любви к истине разбираем рукописи, копаемся в старых архивах, перечитываем столбцы.
— И все это для того,—прервал я,—чтобы доказать, что Адам был Славянин и говорил сербским наречием?
— Шути себе, шути,— прошептал Соликамский, взглянув на меня почти с презрением: — я за это не рассержусь; ведь безграмотные всегда смеются над теми, которым грамота далась!
Соликамский замолчал. Через несколько минут мы выехали на Покровский бульвар и остановились у подъезда большого дома, не очень затейливой, однако ж, вовсе не безобразной архитектуры. Соликамский сказал правду: княгиня Зорина меня только и дожидалась. Мы поместились все, то есть хозяйка с дочерью, Прилуцкий, Соликамский и я, в большой линейке, заложенной шестериком. Красивые заводские лошади тронулись с места крупной рысью и мы, переехав Яузу, стали подниматься в гору. Полюбовавшись мимоездом на великолепный дом Шепелева, мы повернули мимо Таганского рынка, оставили в правой руке Ново-Спасский монастырь и доехали, наконец, до Крутиц.
— Постой! — закричал Соликамский в ту минуту, как кучер повернул налево, чтобы выехать к городскому валу.
Мы остановились.
— Не угодно ли вам, княгиня, — продолжал Соликамский,— взглянуть на этот клочок стены и ворота, принадлежавшие некогда знаменитому Крутицкому монастырю, которым управляли епархиальные епископы крутицкие и можайские. Это уничтоженная епархия была учреждена князем Александром Ярославичем Невским и называлась при нем Сарскою и Подонскою. Рассмотрите хорошенько эти ворота, не правда ли, что они прекрасны?
— В самом деле,—сказала' княгиня,—это что-то очень недурно. C'est tout a fait rococo1.
— Ах, как они хороши! — вскричала княжна.— Вот истинно русская архитектура!.. Бе нельзя никак назвать ни готической, ни византийской. Нет!.. В ней есть свой собственный, особый характер... Как хороши эти окна... А эти покрытые резьбою столбики, как они легки и красивы!.. Посмотрите, Богдан Ильич, на эти карнизы и простенки, выложенные изразцами; может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что в древней архитектуре
1 Все это настоящее рококо (фр.).— Ред. 7*10*
291
мавров есть что-то похожее 'на этот изразцовый мозаик?
— Да, вы точно правы,— сказал я.— Так вам нравятся эти ворота?
— Очень! Все это вместе и странно и пестро, а прелесть как хорошо. Да что ж ты, Александр, не смотришь? — продолжала княжна, обращаясь к своему двоюродному брату.— Посмотри!
Прилуцкий вынул из жилетного кармана лорнетку, воткнул ее в правый глаз, взглянул на ворота и сказал с улыбкою:
— Подлинно прелесть: тяжело, уродливо и безвкусно! Ты правду говоришь, кузина: это истинно русская архитектура!
— Уродливо! — повторил Соликамский.
— Знаете ли,— продолжал Александр Васильевич,— что мне напоминает этот закопченный домишко с воротами, изразцовыми стенами и столбиками? Не правда ли, та tante, что он очень походит на эти безобразные кафельные печи, которые казались так красивы нашим почтенным предкам.
— Ах, в самом деле! — вскричала княгиня.— Я помню за Москвой-рекой, в одном барском доме, где мы так часто с вами встречались, Богдан Ильич, во многих комнатах были огромные печи и с такими же столбиками... Что, этот дом существует или нет?
— Нет, он давно сломан, — отвечал я.
— И слава Богу! — сказал Прилуцкий.— Я всегда радуюсь, когда истребляют эти памятники варварства и невежества наших предков.
— Есть чему радоваться,— подхватил Соликамский.— Ах, вы, господа русские чужестранцы!.. Да если не из любви к своему родному, так, по крайней мере, из подражания вашему Западу, перед которым вы стоите на коленях,— не разрушайте древних памятников, а берегите их так же, как их берегут и поддерживают немцы, англичане, итальянцы...
— Да это совсем другое дело! — прервал Прилуцкий.— Им как не беречь своих памятников: у них есть развалины римских зданий, феодальные замки, старинные аббатства...
— Да чем же наши церкви и монастыри уступают вашим западным аббатствам? — вскричал Соликамский, задыхаясь от негодования.
— И, полноте спорить,—сказала княгиня: —мы этак век не доедем до Симонова монастыря!.. Ступай, Никифор!
292
Проехав версты полторы вдоль городского вала, потом мимо пороховых магазинов, мы подъехали, наконец, к Симонову монастырю, оставили за оградою нашу линейку и вошли главными воротами в монастырь. Сначала мы осмотрели соборную церковь, а потом огромную колокольню, построенную по плацу архитектора Тона. Эта монастырская звонница, не говоря уже о ее прекрасной архитектуре, замечательна тем, что она выше всех московских колоколен. В ней, не полагая в счет основание или фундамент, с лишком сорок семь сажен, следовательно, она гораздо выше Ивана Великого, в котором с небольшим тридцать восемь сажен вышины. Разумеется, мы зашли так же посмотреть палату, в которой живал по постам царь Федор Алексеевич, особенно любивший Симонов монастырь. Эта палата обращена теперь в братскую зимнюю трапезу. Над папертью, или сенями этой трапезы, возвышается красивая четвероугольная башня с открытой площадкой или террасой. Послушник, который показывал нам монастырские здания, предложил княгине взойти на башню, чтоб взглянуть оттуда на окрестности монастыря.
— Не ходите, ma tante! — шепнул Прилуцкий.
— Отчего же мне не идти? — спросила княгиня.— Я хочу сверху полюбоваться на Москву.
— Ну, смотрите, чтоб у вас - голова не закружилась!
— В самом деле,— промолвила княгиня, остановись на первой ступени: — какая крутая лестница!
— Лестница! И это называют у вас лестницей?
— А что,— прервал Соликамский,— чай в ваших-то западных аббатствах все лестницы парадные, мраморные...
— По крайней мере, такие,— возразил Прилуцкий,— по которым можно ходить и молодым и старым людям, а по этой стремянке...
— Таким старухам, как я, ходить не можно? — подхватила княгиня.—А вот я тебе докажу, Александр, что я вовсе не так стара, как ты думаешь!
Княгиня начала довольно бодро подниматься по узенькой лестнице, а вслед за нею и мы все, исключая Прилуцкого: он остался внизу. Взойдя на площадку башни, мы долго не могли налюбоваться разнообразием и красотою монастырских окрестностей. Прямо по реке, от самой подошвы Симоновской горы, начинается обширный зеленый луг с небольшими прудами; посреди его, в песчаных берегах, извивается Москва-река; за нею тянется, вплоть до Данилова монастыря, Серпуховская
293
часть Замоскворечья, со своими садами и огромными фабриками. Направо поднимается амфитеатром вся Заяузская сторона Москвы, со своими каменными палатами и великолепными церквами. Вы обернетесь назад, и вот перед вами, вместо высоких холмов, усыпанных домами, широкие луга, темный сосновый лес, засеянные поля, живописные перелески, рощи, несколько деревень. Перервинский монастырь и вдали, на самом краю небосклона, знаменитое село Коломенское.