RSS Выход Мой профиль
 
Джованни Джакомо Казанова. Мемуары | Глава VII


Глава VII
Краткое мое пребывание в крепости Сант-Андреа.— Мое первое раскаяние в делах любви.— Сладость мести и превосходное доказательство алиби.— Арест графа Бонафеде.— Мое освобождение.— Прибытие епископа.— Я покидаю Венецию



Ферт, в котором Республика обычно держала гарнизон, состоявший из сотни инвалидов-славян, в то время насчитывал до двух тысяч албанских солдат, называвшихся чи-мариотами.
Военный министр, носивший, как уже было сказано, официальный титул «Мудрого от грамоты», призвал их с Востока с целью повышения их по службе. Признано было желательным, чтобы офицеры видели свои заслуги оцененными и вознагражденными. Все они были уроженцами той части Эпира, которая носит название Албании и принадлежит Республике. За двадцать пять лет перед тем они отличились в последней войне Республики с турками. Для меня были новым и захватывающим зрелищем эти восемнадцать, двадцать офицеров, старые и крепкие,с изрубцованными лицами и грудью, которую из военного щегольства они выставляли напоказ. Особенно выдвигался своими ранами подполковник, ибо, без преувеличения, у него недоставало четверти головы. У него был всего один глаз, одно ухо, и хотя у него не было никаких следов челюсти, он великолепно ел и говорил и отличался весьма веселым нравом. При нем находилась вся его семья, состоявшая из двух миловидных дочерей, наряд которых делал их особенно интересными, и из семи сыновей-солдат. Ростом он был в шесть футов, имел великолепную осанку и вместе с тем до того безобразное лицо, по причине ужасных своих ран, что жутко было смотреть. Несмотря на это, в нем было для меня нечто столь привлекательное, что я полюбил его с первого раза и продолжал бы искать беседы с ним, если бы не резкий запах чеснока, выдыхаемый им при разговоре. Им всегда были набиты карманы албанцев, для которых зубок чесноку значит приблизительно то же, что обсахаренный миндаль для нас. Можно ли после этого считать сию овощь ядовитою? Единственное ее лекарственное свойство — это возбуждать аппетит, усиливая напряжение ослабевшего желудка.
Человек этот был неграмотен, но не стыдился этого; ибо, за исключением священника и хирурга, никто из них не владел этим искусством. Офицеры и солдаты все имели кошельки, туго набитые золотом, и добрая половина их были женаты. Поэтому в крепости проживало пятьсот или шестьсот женщин, и имелся целый рассадник детей. Это новое для меня зрелище весьма меня занимало. Счастливая пора юности! Я горюю о тебе, ибо ты часто баловала меня новинками; и по той же причине я ненавижу старость, которая предлагает мне одно лишь давно известное, за исключением разве только газет, до которых в былое время мне не было никакого дела.
Я бродил по казармам в поисках какого-нибудь развлечения; квартира майора для отвода души, квартира албанца для легкого ухаживания — были моим единственным прибежищем. Сей последний, ожидая, что его полковник будет произведен в бригадиры, добивался командования полком; но он имел конкурента и боялся, как бы тот не опередил его. Мне пришло в голову составить для него прошение, краткое, но столь убедительное, что Мудрый, спросив, кто его ему сочинил, удовлетворил его просьбу. Вернувшись, ликуя, в форт, доблестный воин прижал меня к своей груди, говоря, что он всем мне обязан, и, пригласив меня к семейному своему обеду, за которым его кушанья, приправленные чесноком, сожгли мне всю душу, подарил мне дюжину ботарг 1 и два фунта восхитительного турецкого табаку.
В результате успешности моего прошения все офицеры решили, что без помощи моего пера ничего нельзя достигнуть, и я не счел нужным никому отказывать, чем только нажил себе врагов, ибо одновременно я оказывал услуги соперникам тех, кому я уже услужил и которые уже меня вознаградили; видя себя обладателем состояния в сорок цехинов, я смеялся надо всем, не боясь более нищеты. Однако вскоре случилось происшествие, которое заставило меня провести шесть чрезвычайно неприятных недель.
Второго числа апреля месяца, в роховую годовщину моего появления на свет, только что я поднялся с постели, в
____________
1 Ботарг, бутарг или путарг — нечто вроде паюсной икоы барбуна, популярное кушанье на юге Европы.

комнату мою входит красавица-гречанка и говорит мне, что ее муж, прапорщик, имеет все права на производство в поручики, которое и должно было состояться; но только капитан озлоблен на него за то, что она отказывает ему в ласках, которые она обязана расточать лишь собственному супругу. Она представила мне ряд удостоверений и просила составить ей прошение, которое она лично передаст Мудрому; в заключение же прибавила, что по бедности своей она может вознаградить мои труды лишь одной признательностью сердца. Я отвечал, что сердце ее должно быть наградою лишь за любовь, вследствие чего обошелся с ней соответственным образом, не встретив с ее стороны иного сопротивления, кроме того, какое всякая красивая женщина считает нужным оказать для очистки совести. Отпустив ее затем, я предложил ей прийти в полдень за прошением, которое к тому времени будет готово. Она была аккуратна и не сочла лишним вознаградить меня вторично; наконец вечером, под предлогом кое-каких поправок, она дала мне повод получить вознаграждение и в третий раз.
Но, увы! не одними розами усыпан путь наслаждений, ибо в утро третьего дня я с ужасом обнаружил, что под цветами таилась змея. Через шесть недель лишений и забот мое здоровье было совершенно восстановлено.
Однажды, встретившись вновь с моей гречанкою, я имел глупость упрекнуть ее; но она меня совершенно смутила, ответив со смехом, что дала мне лишь то, что имела, и что я сам виноват, не приняв предосторожностей. Читателю трудно представить горе и стыд, причиненные мне сим несчастием. Я взирал на себя как на человека опозоренного.
В половине июня месяца чимариоты возвратились на Восток, и в крепости остался только обычный гарнизон. В том состоянии покинутости, в каком я находился, мною овладела скука, доводившая меня до припадков жесточайшей ярости.
Жара стояла нестерпимая и причиняла мне немало страданий, что побудило меня письменно обратиться к синьору Гримани с просьбой о присылке мне двух смен летнего платья, причем я указывал ему место, где оно должно было находиться, ежели Рацетта его не продал. Неделю спустя я как-то сидел у майора, как вдруг в комнату входит недостойная эта личность в сопровождении типа, коего он представил под именем Петрилло знаменитого фаворита
_________
1 Пьетро Мирз (Петрилло), скрипач. Подвизался при дворе Анны Иоанновны в качестве шута и, скопив приличное состояние, вернулся в Венецию, где открыл харчевню.

русской императрицы, прибывшего из Санкт-Петербурга. Он должен был бы назвать его бесстыдным, а не знаменитым, и шутом, а не фаворитом.
Майор пригласил их садиться, и Рацетта, взяв сверток, который нес за ним гондольер синьора Гримани, передал его мне, говоря:
— Вот, я доставил тебе твои тряпки.
Я отвечал: «Придет день, когда я доставлю тебе твое ригано» 1. При этих словах негодяй осмелился поднять палку, но возмущенный майор приказал ему сбавить тон, спросив, не желает ли он провести ночь в кордегардии. Молчавший до сих пор Петрилло обратился ко мне, выражая свое сожаление, что не застал меня в Венеции, так как надеялся, что я провожу его в места, которые должен хорошо знать.
— Вероятно, мы встретились бы там с твоей женой,— отвечал я ему.
— Я сведущ в физиогномике,— возразил он,— и тебе не миновать виселицы.
Я дрожал от гнева, а майор, который, разумеется, разделял отвращение, вызываемое во мне этим разговором, поднялся, заявив им, что у него есть неотложные дела, и они ушли. При прощании майор сказал мне, что завтра же пожалуется лично Мудрому, и тот не оставит безнаказанной дерзость Рацетты.
Оставшись один, я предался чувству глубочайшего негодования и весь был поглощен одним только желанием мести.
Форт был со всех сторон окружен водою, и ни один часовой не мог видеть моих окон. Итак, если бы к ним подплыла лодка, она могла бы в течение ночи отвезти меня в Венецию и привезти назад еще до света. Оставалось только найти лодочника, который за денежное вознаграждение согласился бы подвергнуть себя опасности отправиться на галеры, в случае если бы его накрыли. Среди лодочников, доставлявших провизию в форт, я приметил одного, лицо которого мне понравилось. Я посулил ему цехин, и он обещал на следующий день дать мне ответ. Он явился в срок и ответил согласием. Он не утаил от меня, что, прежде чем услужить мне, должен был разузнать, насколько серьезны причины моего заключения в крепости, но что супруга майора рассказала ему, что я задержан только за легкомысленное поведение, и потому я могу рассчитывать на
_____________
1 Арестантский халат.

него. Мы сговорились, что с наступлением темноты он причалит к моему окну, поставив к своей лодке мачту, достаточно высокую, чтобы я мог по ней спуститься.
В условленный час все было готово, я соскользнул в лодку, и мы поплыли. Я высадился на Рива дельи Скьявони, приказав лодочнику поджидать меня; затем, завернувшись в морской плащ, отправился напрямик к Сан-Сальваторе и с помощью человека из кофейни добрался до дверей Рацетты.
Уверенный, что в этот час его нет дома, я позвонил и услышал за дверью голос моей сестры, говорившей, что ежели я желаю видеть Рацетту, то должен прийти поутру. Удовлетворенный таким ответом, я присел на ступенях моста, чтобы выследить, с какого конца улицы появится мой враг, и незадолго до полуночи увидал его идущим со стороны площади Сан-Паоло. Больше мне ничего и не требовалось знать, и я вернулся к поджидавшей меня лодке. Мы благополучно достигли форта, и в пять часов утра весь гарнизон уже мог видеть меня прогуливающимся за крепостной стеной.
Имея полный досуг для размышлений, я построил следующий план, как с безопасностью для себя утолить мою жажду мести и доказать свое алиби, в случае если бы мне удалось убить моего палача, к чему я и стремился.
В день, предшествовавший ночи, назначенной для моей экспедиции, я прогуливался с сыном адъютанта, двенадцатилетним Дзеном, который, несмотря на свой юный возраст, очень занимал меня тонкостью своего ума. Во время нашей прогулки, спрыгнув вниз с бастиона, я притворился, что повредил себе ногу. Двое солдат должны были отнести меня в мою комнату, а крепостной хирург, предположив у меня вывих, наложил мне на щиколотку компресс из камфорного спирта и запретил подыматься с постели. Все явились осведомиться о моем здоровье, а я потребовал, чтобы услуживающий мне солдат дежурил у меня и ночевал в моей комнате. Я хорошо его знал и не раз убеждался, что достаточно стакана водки, чтобы он охмелел и погрузился в глубочайший сон. Чуть только он заснул, я отпустил хирурга и крепостного священника, жившего над моей комнатой, и в половине одиннадцатого был уже в лодке.
Прибывши в Венецию, я купил в лавке крепкую палку и сел в засаду на пороге двери одного из домов при входе на улицу со стороны площади Сан-Паоло. Узкий канал в конце улицы мне показался устроенным словно нарочно для того, чтобы сбросить туда моего врага. Ныне канал сей больше не существует.
Без четверти двенадцать я вижу, что жертва моя приближается медленным и размеренным шагом. Быстро я выбегаю из-за угла, держась у стены, дабы заставить его посторониться, и наношу ему первый удар по голове, второй выше кисти, третий же,нанесенный с оттяжкой, опрокидывает его в канал, куда он падает, крича и называя меня по имени.
В ту же минуту из дома слева, я вижу, появляется форлан (уроженец Форли) с фонарем в руке. Удар палкой в руку выбивает у него фонарь, и страх заставляет его удирать со всех ног. Я кидаю прочь палку, как стрела проношусь через площадь, перебегаю мост и, покуда люди собираются на шум, достигаю лодки, прыгаю в нее, и вот уже сильный, но попутный ветер, надувая парус, который мы успеваем поднять, мчит нас по направлению к форту. Било полночь, когда я влезал в окно своей комнаты. На скорую руку я раздеваюсь и, улегшись в постель, пронзительными криками бужу солдата и требую хирурга, так как я умираю от колик.
Священник, разбуженный моими криками, спускается ко мне и застает меня в конвульсиях. Надеясь, что диаскордий принесет мне облегчение, добрый сей человек бежит раздобыть его и приносит; но, покуда он ищет воды, вместо того чтобы принять лекарство, я его прячу. Покривлявшись с полчаса, я говорю, что чувствую себя гораздо лучше, и, поблагодарив всех окружающих, прошу оставить меня одного; все удаляются, пожелав мне спокойной ночи.
Наутро, оставшись лежать в постели по причине моего мнимого повреждения ноги, хотя спал я великолепно, я принял у себя майора, который был так добр навестить меня перед отъездом своим в Венецию, и он высказал мнение, что мои колики вызваны были съеденной накануне дыней.
В час пополудни майор возвратился.
— У меня хорошие новости для вас,— сказал он.— Нынешней ночью Рацетта был жестоко избит и брошен в канал.
— Он не убит?
— Нет, к счастью для вас, ибо это сильно повредило бы вашему делу: ходят настойчивые слухи, что вы виновны в этом преступлении.
— Я очень рад, что так думают; я хоть частично отомщен; но вину мою трудно будет доказать.
— Разумеется. Покуда же Рацетта заявил, что узнал вас, так же как и форлан, которому, по его словам, вы повредили руку ударом палки, чтобы выбить у него фонарь. У Ра-цетты сломан нос, выбиты три зуба и ушиблена правая рука. На вас донесли авогадору (генеральному прокурору), а синьор Гримани обратился с письмом к Мудрому, жалуясь на то, что он, не предупредив его, выпустил вас на свободу. Я был в военной канцелярии как раз в тот момент, когда Мудрый читал его письмо, и уверил его превосходительство в лживости сего подозрения, ибо я только что оставил вас, лежащим в постели, к которой вы прикованы вследствие вывиха. Я доложил ему также, что в полночь вы смертельно страдали от колик.
— Значит, Рацетта был избит в полночь?
— Так показано в заявлении. Мудрый тут же написал синьору Гримани, удостоверяя, что вы не покидали форта, находитесь там до сих пор и что потерпевшая сторона, ежели желает, может послать комиссаров для проверки дела на месте. Итак, дорогой мой аббат, ждите допроса.
— Жду и отвечу, что очень досадую на свою невиновность.
Три дня спустя в форт прибыл комиссар в сопровождении скриба (секретаря) авогарии, и вся процедура была скоро окончена; ибо так как весь форт был осведомлен о моей болезни, то и капелан, и хирург, и мой денщик, и многие другие лица, которые фактически ничего не знали, поклялись, что в полночь я лежал в своей постели, изнемогая от ужасных колик. Как только мое алиби было доподлинно доказано, авогадор присудил Рацетту и носильщика оплатить судебные издержки, без всяких для меня последствий.
После сего приговора майор посоветовал мне обратиться к Мудрому с прошением о моем освобождении, причем он вызвался передать его ему лично. Я предупредил о своем ходатайстве синьора Гримани, и спустя неделю майор возвестил мне, что я свободен и что он лично будет сопровождать меня к аббату. Новость эту он сообщил мне, когда мы весело сидели за столом. Не придавая ей веры, но желая прикинуться, что поверил, я галантно ответил, что дом его предпочитаю Венеции и, в доказательство сего, останусь здесь еще на неделю, ежели он соблаговолит мне дать на то разрешение. Меня поймали на слове с радостными восклицаниями. Но два часа спустя, когда новость сия подтвердилась и не оставила во мне никаких сомнений, я раскаялся в том, что по глупости подарил ему целую неделю своей свободы; однако у меня не хватило смелости отказаться от своего слова, ибо выражения радости, особенно со стороны его супруги, были столь живы, что я навлек бы на себя презрение своим отказом. Добрая сия женщина знала, что я всем ей обязан, и боялась, как бы я не догадался об этом.
Вот последнее событие, происшедшее со мною в форте, и я полагаю, что оно не должно быть предано забвению.
На следующий день к майору явился офицер в национальной форме, сопровождаемый человеком лет шестидесяти, при шпаге; передав майору письмо с печатью военной канцелярии и получив от него ответ, он удалился.
По уходе офицера майор обратился к старому синьору, коего он титуловал графом, и сказал, что по приказу свыше он его обязан задержать и предоставляет ему весь форт в качестве тюрьмы. Граф предложил ему свою шпагу, но майор благородным жестом отстранил ее и проводил его в назначенную ему комнату. Час спустя ливрейный лакей принес его постель и сундук, а на следующее утро тот же лакей явился ко мне просить от имени своего хозяина оказать ему честь пожаловать к его завтраку. Я последовал его приглашению, и вот какими словами он меня встретил:
— Синьор аббат, в Венеции столько говорили о смелости, с которой вы доказали свое невероятное алиби, что я не мог устоять против удовольствия познакомиться с вами.
— Но, граф, мое алиби есть факт, и для доказательства его не требовалось никакой смелости. Разрешите сказать, что те, кто сомневаются в нем, делают дурной комплимент, ибо...
— Ну, не будем говорить об этом, и простите меня. Но, раз нам пришлось оказаться товарищами по несчастью, надеюсь, что вы подарите меня своей дружбой. Давайте завтракать.
Во время завтрака, выслушав мой рассказ, граф, когда мы откушали, захотел отплатить мне доверием за доверие и сказал:
— Меня зовут граф Бонафеде В молодости я служил под начальством принца Евгения, но, покинув военную службу, стал делать гражданскую карьеру в Австрии, откуда, из-за дуэли, переехал в Баварию. В Мюнхене, познакомившись с девушкой хорошего рода, я похитил ее и увез
_______________
1 Граф Джузеппе Бонафеде (1682—1762) принадлежал к богатой семье, но разорился на длительных процессах о наследстве. Он был поочередно журналистом, поставщиком оружия, торговцем картин, алхимиком, шпионом инквизиции и нередко прибегал также и к мошенничествам. В Баварии он похитил девицу фон Ланг, на которой впоследствии женился, прижив с ней многочисленное потомство. Заключение графа в форте Сант-Андре.а, о котором говорит Казанова, имело местом согласно архивным данным,20 июля 1743 года. Его выпустили 31 мая.

в Венецию, где женился на ней. Я уже двадцать лет живу в Венеции, у меня шестеро детей, и меня знает весь город. Неделю тому назад я послал лакея на почту, куда приходит корреспонденция из Фландрии, чтобы получить мои письма, но ему отказали в их выдаче, так как у него не было денег на оплату портовых. Я отправился лично, но я напрасно говорил, что заплачу портовые при следующей почте,— мне не выдали моих писем. Оскорбленный, я подымаюсь к барону Таксису, директору почты, и заявляю ему жалобу; но он отвечал, что таково было его распоряжение и что письма мои мне отдадут, лишь когда я заплачу портовые, отвечал так грубо, что я остолбенел от негодования. Не забывая, где я нахожусь, я имел достаточно силы сдержать себя, но четверть часа спустя я написал ему записку, требуя сатисфакции и предупреждая, что отныне я не расстанусь со своей шпагой и заставлю его дать мне удовлетворение, где бы мы с ним ни встретились. Я не мог найти его нигде; но вчера ко мне подошел секретарь инквизиции, который заявил, что я должен забыть невежливость барона и последовать за офицером, которому он приказал препроводить меня для заключения в этот форт, причем заверил меня, что я останусь здесь всего лишь на одну неделю. Итак, синьор аббат, я буду иметь удовольствие провести ее вместе с вами.
Я отвечал ему, что свободен уже целые сутки, но что, желая дать ему доказательство моей признательности за оказанное мне доверие, я буду иметь честь составить ему компанию. Связав себя уже обещанием, данным майору, я допустил здесь официозную ложь, оправдываемую законами вежливости.
После полудня, находясь с графом на крепостном бастионе, я показал ему вдали двухвесельную гондолу, направлявшуюся к форту; наведя на нее подзорную трубку, он сообщил мне, что это его жена и дочь, едущие его навестить. Мы спустились навстречу дамам, из коих старшая в свое время, вероятно, была достойна похищения; другая же, молодая особа лет четырнадцати—шестнадцати, поразила меня еще невиданным мною типом красоты У нее были прекрасные белокурые волосы, чудесные голубые глаза, орлиный нос, изящный полуоткрытый и смеющийся ротик, являвший взорам два ряда зубов, с которыми могла бы соперничать белизна ее кожи, если бы она не алела розами румянца. Ее талия, вследствие чрезмерной своей тонкости,
_________
' Лоренца Мадалена Бонафеде.

казалась искусственной, но совершенно сформированная грудь представлялась алтарем, на коем Любовь должна упиться вдыханием сладчайших фимиамов. Впрочем, то была нового рода пышность, оттеняемая худобою; но, восхищенные ее видом, ненасытные глаза мои не могли от нее оторваться, и воображение мое наделяло ее всей полнотою тела, какую можно было желать. Наконец, переведя взгляд на ее очи, я, казалось, прочел в их смеющемся выражении: «Самое большое через два года вы найдете во мне все, что рисует вам ваше воображение».
Одета она была с модным щегольством, в больших фижмах и в платье, какое носили тогда дочери благородных семейств, еще не достигшие совершеннолетия, хотя молодая графиня была уже девицей на выданье. Мне никогда еще не случалось с меньшей скромностью взирать на грудь девушки из хорошей семьи; но мне казалось, что не может быть запрещено обозревать местность, которая пребывала вся только в области надежд.
Синьор и синьора обменялись несколькими немецкими фразами, после чего граф представил меня в самых лестных выражениях, и я был осыпан изысканнейшими любезностями. Подошедший майор почел своим долгом предложить графине показать ей форт, я же сумел извлечь выгоду из более скромного моего общественного положения. Итак, я предложил свою руку синьорине, граф же вернулся в свою комнату.
В то время я умел обходиться с дамами только по старомодной венецианской манере, и синьорина не замедлила найти меня неуклюжим; я мнил, что поступаю весьма галантно, беря ее под руку, но она отдернула ее, расхохотавшись.
Ее мать обернулась, желая знать о причине ее смеха, и я был крайне смущен, когда она заявила, что я ее щекочу.
— Вот,— сказала она,— как следует предлагать руку барышне.— И с этими словами она сама просунула свою руку под мою, которую я отставил и закруглил, вероятно, весьма неловко, так как лишь с трудом оправился от своего смущения.
Несомненно, она сразу решила, что имеет дело с самым глупым новичком и может позабавиться на мой счет. Продолжая меня наставлять, она заметила мне, что,закругляя руку таким манером, я отдаляю ее от моей талии и нарушаю весь рисунок. Я признался ей, что не умею рисовать, и спросил, не обладает ли она этим талантом.
— Я учусь живописи,— отвечала она,— и когда вы придете к нам, я покажу вам мою копию Адама и Евы кавалера Либери, которую знатоки нашли превосходной, не зная, что она принадлежит мне.
— Почему же вы это скрываете?
— Потому что фигуры слишком обнажены.
— Ваш Адам меня мало интересует, но Еву я посмотрел бы с удовольствием, и обещаю вам не выдавать вашей тайны.
Она опять залилась смехом, и мать ее снова обернулась. Я прикинулся простачком; ибо, видя всю выгоду, какую могу извлечь из такого ее на мой счет заблуждения, я построил этот план уже в тот момент, когда она решила обучить меня, как следует предлагать руку даме.
Воображая меня идиотом, она не постеснялась мне сказать, что находит своего Адама гораздо красивее Евы, ибо в изображении его она не упустила ни одной детали: у него видны все мускулы, чего нельзя сказать про Еву.
— На ее теле, в сущности говоря, ничего такого не видно,— добавила она.
— Но как раз это-то мне и интересно.
— О нет, поверьте мне, Адам вам гораздо больше понравится.
Беседа наша возбудила меня до крайности. Я был в легких панталонах, по причине сильнейшей жары... я боялся, как бы графиня и майор, которых отделяло от нас всего несколько шагов, не вздумали обернуться... я был как на иголках. И в довершение моего затруднительного положения, молодая особа, оступившись, теряет башмачок и, вытянув свою очаровательную ножку, просит меня обуть ее. Я опускаюсь на одно колено, а она, конечно, без дурного умысла, чуточку приподняла свое платье... у нее были пышные фижмы, но не было нижней юбки... этого было достаточно, чтобы довести меня до обморока. Принужденная помочь мне встать, она осведомилась, не чувствую ли я себя дурно.
Минуту спустя, когда мы выходили из каземата, у нее растрепалась прическа, и она попросила меня поправить ее; но так как ей пришлось при этом наклонить голову, мое состояние не могло от нее укрыться. Желая вывести меня из затруднения, она спрашивает, кто подарил мне шнурок для часов; я отвечаю, что это подарок сестры. Она просит показать его поближе; но, говорю я, он прикреплен к поясному кармашку, и, когда она не верит, предлагаю ей самой в том убедиться. Она дотрагивается до него рукой, и непроизвольным, но естественным движением я преступаю правила скромности. Она не могла не рассердиться на меня, ибо теперь удостоверилась в своем заблуждении; сразу она стала робкой, пропал ее смех, и мы присоединились к графине и майору, который показывал ей прах маршала Шуленбурга, помещенный в сторожевой будке, в ожидании, пока ему будет сооружен мавзолей. Что до меня, то я испытывал самый настоящий стыд. Мне казалось, что я первый, кто посягнул на ее добродетель, и я готов был искупить свой проступок любым способом, который бы мне указали.
Такова была в ту пору моя щепетильность, основанная, впрочем, на мнении, какое составилось у меня об оскорбленной мною особе,— мнении, возможно, ошибочном. Должен признать, что время постепенно свело на нет сию щепетильность; и все же я не считаю себя хуже моих ровесников по возрасту и по опыту жизненному.
Мы возвратились к графу, и остальной день прошел не слишком весело. К вечеру дамы уехали; но перед отъездом графиня-мать взяла с меня слово, что я побываю у них в Венеции.
Молодая сия особа, мнимо мной оскорбленная, произвела столь сильное на меня впечатление, что я провел неделю в состоянии величайшего нетерпения; но я стремился с ней повидаться лишь с единственной целью попросить прощения и уверить ее в своем раскаянии.
Утром восьмого дня граф покинул форт, а вечером уехал и я, условившись встретиться с майором в кофейне на площади св. Марка, чтобы вместе отправиться к аббату Гримани. При расставании супруга его, добрую память о которой я сохранил навсегда, сказала мне:
— Благодарю вас за все, что сделали вы, дабы доказать свое алиби; но и вы должны быть мне признательны, что я способна была оценить вас. Мой муж узнал обо всем только после.
Прибыв в Венецию, я направился к синьоре Орио, где меня приняли с распростертыми объятиями; я остался ужинать, а мои очаровательные подруги, от всего сердца желавшие, чтобы епископ умер по дороге, оказали мне самое нежное гостеприимство.
На следующий день, в двенадцать часов, майор уже был в кофейне, и мы вместе пошли к Гримани. Он принял меня с видом виновного, просящего помилования, и глупость его привела меня в полное смущение, когда он стал меня просить простить Рацетту и его товарища, которые были введены в заблуждение. Он сообщил мне, что прибытия епископа можно ждать со дня на день и что он приказал отвести мне комнату и просить меня кушать за его столом. Затем майор отправился со мною к синьору Валаверо, очень умному человеку, который уже не состоял в должности военного министра, за окончанием своего служебного срока; я принес ему изъявление своей преданности, и мы вели незначащую беседу вплоть до ухода майора. Но чуть только он откланялся, синьор Валаверо потребовал от меня признания, что Рацетту избил я, а никто другой. Отпираться я не счел нужным, и мой рассказ весьма его позабавил. Он рассудил, что дураки просчитались в своем доносе, не учтя, что я не мог нанести свой удар в полночь, хотя, впрочем, я и не нуждался в этом доказательстве своего алиби, ибо достаточно было и мнимого моего вывиха.
Но читатель, верно, не забыл, что на сердце у меня лежала великая тяжесть, и мне, действительно, не терпелось от нее избавиться. Я должен был видеть властительницу моих дум, добиться от нее прощения или умереть у ее ног.
Дом я легко отыскал; граф был в отсутствии. Графиня-мать приняла меня в высшей степени любезно; но вид ее поверг меня в такое изумление, что я не знал, с какими словами к ней обратиться. Я думал посетить ангела в райской обители, а видел вокруг себя только просторную гостиную, всю обстановку коей составляли четыре деревянных стула, источенных червями, и ветхий, засаленный стол. Дневной свет едва проникал сквозь притворенные ставни. Возможно, что это имело целью охранить комнату от жары; но я убедился, что причиной этого были совершенно разбитые оконные стекла, которые хозяева хотели скрыть. Слабый свет не помешал мне заметить, что синьора графиня была одета в лохмотья, а рубашка ее была совсем грязная. Видя меня рассеянным, она покинула меня со словами, что вышлет ко мне дочь свою, которая вошла через минуту, держа себя с благородной непринужденностью и говоря, что ждала меня с нетерпением, но не в этот час дня, когда она обычно никого не принимает.
Я не находил слов для ответа, ибо не узнавал ее. Ее жалкое одеяние почти безобразило ее, и я не понимал, как мог поддаться ее обаянию в крепости. Прочитав на лице моем недоумение, отражавшее то, что происходило в душе моей, она не могла скрыть не столько досаду свою, сколь унижение, возбудившее мое сострадание. Если бы она могла или смела философствовать, она сочла бы себя вправе презирать во мне человека, который увлекся ею только из-за ее наряда или же был введен в заблуждение предположениями о ее знатности и богатстве; но она решила вернуть мне присутствие духа своей искренностью. Она была уверена, что если бы только ей удалось подействовать на мое чувство, оно бы заговорило в ее пользу.
— Вижу ваше недоумение, синьор аббат, и знаю его причину. Вы, несомненно, ожидали найти у нас роскошь и богатство, а встретили нищету. Правительство выплачивает моему отцу самое скудное жалованье, а нас девятеро. Каждый праздничный день мы обязаны бывать в церкви, и, так как наше положение требует соответствующих уборов, мы часто принуждены обходиться без обеда, чтобы иметь возможность выкупить наши платья, заложенные нами по нужде. На следующий день мы возвращаем их под залог. Если же священник не увидит нас за обедней, он вычеркнет наши имена из списка лиц, пользующихся милостынями братства неимущих; а ведь этой милостыней мы живем.
Какая повесть! Она верно рассчитала: я расчувствовался, но был более пристыжен, нежели тронут.
Не будучи богат и больше не чувствуя себя влюбленным, я глубоко вздохнул и стал холоднее льда. Тем не менее, удрученный ее положением, я выразил надежду, что красота ее обеспечит ей счастье.
— Это может случиться,— отвечала она рассудительно,— ежели тот, кто пленится ею, будет сознавать, что она неотделима от чувств моих, и сообразно с сим отдаст мне должную справедливость. Я желаю для себя только брака законного, не стремясь ни к знатности, ни к богатству; первой я уже более не обольщаюсь, а без второго научилась обходиться, ибо как это ни странно, но уже с давних пор привыкла я к бедности и к лишениям. Однако, не хотите ли вы взглянуть на мои рисунки?
— Вы очень любезны, синьорина.
Увы, я уже позабыл о них, и ее Ева меня более не интересовала. Но я последовал за нею.
Войдя в комнату, я вижу стол, стул, маленькое зеркало и постель с тюфяком, перевернутым изнанкою наверх, вероятно, с целью предоставить зрителю воображать, что имеются простыни; но что оттолкнуло меня, так это специфический запах, причина коего была совсем недавнего происхождения; я был уничтожен. И если бы я оставался еще влюбленным, сего противоядия было бы достаточно для немедленного моего исцеления.
Бедняжка показала мне свои рисунки; я их нашел прекрасными и похвалил, не задерживаясь на разглядывании Евы и не позволяя себе шутить по поводу Адама. Как бы вскользь, я спросил, почему, обладая талантом, ока не извлечет из него пользу, обучившись живописи пастелью.
— Я бы желала ею заняться,— отвечала она,— но одна коробка пастельных карандашей стоит два цехина.
— Я не обижу вас, осмелясь предложить вам шесть?
— Увы, я приму их с признательностью и буду счастлива почитать себя вам обязанной.
Не в силах сдерживать слезы, она отвернулась, чтобы скрыть их от меня; я воспользовался этим моментом, и, положив деньги на стол как бы в знак вежливости и чтобы избавить ее от сознания своего унижения, поцеловал ее в губы; от нее зависело считать или не считать мой поцелуй нежным, а я желал одного, чтобы она приписала мою умеренность лишь узажению, которое она мне внушила. Засим я откланялся, обещая прийти еще раз, чтобы повидать ее отца. Я не сдержал своего слова.
Сколько мыслей охватило меня при выходе из сего дома! Какая школа! Я сопоставлял действительность и фантазию и не мог не отдать предпочтения последней, ибо от нее всегда зависит действительность. В те минуты я начал предчувствовать ту истину, которая столь ясно обнаружилась для меня впоследствии,— истину, что любовь есть любопытство, более или менее живое, сочетаемое с инстинктом продолжения рода, вложенным в нас натурою. Ведь, в самом деле, женщина есть как бы книга, которая — хороша ли она или плоха — прежде всего пленяет нас своим титульным листом; ежели он не заинтересовывает нас, книга не внушает нам желания прочесть ее, и это желание стоит в прямом отношении к интересу, который он нам внушает. Титульный лист женщины читается сверху вниз, как и книга; и ножки женские, интересующие всех разделяющих мой вкус, все же занимают нас не более, нежели имя издателя. Ежели большая часть воздыхателей немного или вовсе не уделяют внимания ножкам женщин, то и большинство читателей не придают значения изданию. Во всяком случае, правы женщины, заботясь о своем лице, наряде и манерах; ибо только этим могут они вызвать желание их прочесть у тех, кому природа не даровала при рождении преимущества слепоты. И так же, как человек, перечитавший множество книг, в конце концов ищет любой книги, даже плохой, лишь бы она была незнакомой ему, равным образом, мужчина, знавший многих женщин красивых, в конце концов увлекается дурнушками, ежели они представляют для него интерес новизны. Пусть глаз его видит грим, прикрывающий действительность,— его страсть, обратившись в порок, подсказывает ему оглавление, извиняющее лживость титульного листа. Возможно, говорит он, что содержание сочинения лучше его заглавия и действительность лучше грима, ее прикрывающего. Он уже собирается пробежать книгу, но не успел он ее еще перелистать, как встречает сопротивление: живая книга требует, чтобы ее читали как следует, и легоман становится жертвой кокетства, чудовища, преследующего всех тех, кто занимается любовью.
Разумный человек! ты, прочитавший эти строки, позволь сказать тебе, что, ежели они не выведут тебя из заблуждения, ты погиб; иными словами, ты останешься жертвою прекрасного пола до последних минут своей жизни. Если же откровенность моя ничем тебя не оскорбляет, то поздравляю тебя.
Под вечер я посетил синьору Орио, дабы предупредить очаровательных ее племянниц, что, поселившись у Гримани, мне неудобно первую же ночь провести не у себя дома. По-прежнему я застал верного старца Розу, который сообщил мне, что история моего алиби у всех на устах. Но так как эти толки могли быть вызваны только общей уверенностью в его мнимости, то я должен опасаться со стороны Рацетты мести в том же вкусе; и потому адвокат советовал мне быть начеку, особенно ночью. Соглашаясь всецело с мнением мудрого сего старца, отныне я стал выходить из дому лишь с кем-нибудь или же брал гондолу. Синьора Манцони вполне одобряла мое поведение; она говорила, что, ежели правосудие и должно было оправдать меня, общественное мнение судило по-своему, и потому Рацетта, наверное, не простит мне обиды.

--->>>
Мои сайты
Форма входа
Электроника
Невский Ювелирный Дом
Развлекательный
LiveInternet
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0