RSS Выход Мой профиль
 
Мемориал. Гюнтер Вайзенборн |

Если б не существовало на свете боли,
мы бы еще обитали в пещерах.
Боль — это жало,
она движет нашим развитием,
она гонит человечество
от открытия к открытию.


1
В
Национальном музее в Неаполе я видел ломоть хлеба не больше ладони, обуглившийся и окаменелый. Его нашли в Помпе-ях. Две тысячи лет этому ломтю. И кружку, и в ней, будто кусок янтаря, только чуть белее и с трещинками, поблескивало двух-тысячелетнее вино.
Хлеб и вино — вот чем они жили, рядившиеся в туники во времена Сенеки и Тибулла. Хлеб был надломлен, вино недопито — Везувий прервал тогда трапезу. И по сей день она прервана, помпейская трапеза, и перед нами все, что осталось от тех дней, когда здесь гибли люди. Хлеб и вино — дрожь двухтысячелетней давности исходит от них и передается нам, далеким внукам Помпей, тем, что едят хлеб и пьют вино, как тогда...
2
X
., несколько недель тщательно проверявший меня, однажды вечером сказал, чтобы я зашел к нему. «Хорошо, посмотрим»,— согласился я. У него сидел незнакомый человек маленького роста, темноволосый, в очках, с интеллигентным лицом рурского горняка, назвавший себя Вальтером. И еще — Курт, молодой скульптор, блондин, с выражением какой-то благородной одержимости в глазах.
Это и была наша первая явка, первая нелегальная встреча. Говорили сперва о чем попало, затем о режиме. Шел 1937 год. «Если вы против, разве вы не чувствуете, что надо и делать что-то против?» — спросил тот, кого называли Куртом. X. внимательно посмотрел на меня, как будто я был его сыном и сдавал школьный экзамен. Я нерешительно кивнул. Мы заговорили о том, стоит ли делать что-нибудь против. Ведь это почти безнадежно, а риск чудовищный. Но еслп встанет не один, а тысячи и тысячи людей, разве и тогда ничто не изменится?
За столом сидели четверо молодых людей, они пили чай. Потом пожали друг другу руки. А когда я собрался уходить, мы уже были на «ты». Мужественные это были люди, они и мне придали мужества.
3
Б
. пригласил к себе нескольких человек, и мы пили до двух ночи. Девушки танцевали, было накурено, голова трещала от вина. Я рвался домой, но за окном разразилась гроза, отблески молний освещали комнату, где группками сидели пирующие и устало кружились пары. Б. спросил, не пойдет ли кто купаться? Вызвались две девушки и я.
Мы бежали по ночному парку, почти не видя друг друга. Ливень серой стеной обрушивался на фонари. Добежав до берега, мы разделись, спрятали одежду под опрокинутую лодку. И сразу попрыгали в воду. Темень стояла непроглядная. Только молнии озаряли озеро. И тогда я видел три головы, слышал звонкий смех, фырканье. Ни с чем не сравнимое, какое-то животное чувство охватывает тебя, когда ты, отдавшись на волю стихии, лежишь голый в воде, а над тобой небо раскалывается от грохота, вспыхивают зеленоватые снопы молний и все трещит и сотрясается от электрических сполохов. Поистине это изумительное юношеское дерзание, и его можно еще усилить, нырнув в таинственную темень. Там ты уже совсем потерян, голый и беззащитный. Отдуваясь, ты выныриваешь и думаешь, что спасен, но нет — кромешный ад по-прежнему бушует вокруг тебя. Потом мы все вылезаем на мостки, с нас течет; возбужденные, мы хохочем под аккомпанемент грома. В призрачном свете молний блестят и переливаются извивающиеся тела амазонок. Дождь барабанит по ним. Смех, сверкают зубы.
Мы одеваемся и убегаем.
4
Ч
етырех недель не прошло с тех пор, как меня приняли в группу, и вдруг я узнаю: гестапо арестовало Гизелу.
Лихорадочно трудимся: ночыо надо перевезти по разным адресам пачки листовок. На своей машине еду за машиной X. — он более опытный и должен предупредить меня: троекратные вспышки стоп-сигнала означают: немедленно остановись! Если стоп-сигнал вспыхнет более трех раз — мне надо развернуться или свернуть в боковую улицу. Но все обошлось.
Весь день мы укладывались. Хотели бежать в Голландию. Там был у нас друг. Но тут X. дали знать, что опасность миновала. В гестапо ему сделали предупреждение, и он понял, что они ничего не знают о наших настоящих делах. Мы вздохнули с облегчением, и я несколько дней подряд просидел у Кранцлера на по-летнему светлом Кур-фюрстендамме — мимо меня фланировал весь напомаженный мир: болтливая беспечность, многословная элегантность, блондинистое хихиканье, кичливое остроумие и обыденная фривольность всех тех, кто чувствует себя как рыба в воде в этом самом мире.
5
П
одъехала машина, и толпа заорала. Сын, сидевший сзади, снял с него шапку и напялил каску с шишаком. Теперь могучего старца подняли, повернули и вынесли из автомобиля. Установили. Оркестр грянул туш. Студенты кричат. Бонн празднует свое тысячелетие. Гинденбург — почетный гость университета. Вот он идет прямо на нас. Мы — представители студенчества, и каждому из нас он подает дряблую, старческую маршальскую руку и дергает ее при этом эдаким военным рывком.
— Не угодно ли будет Вашему превосходительству проследовать вдоль почетного строя...— визгливым от волнения голосом восклицает ректор в пурпурном облачении с золотой цепью на груди.
— Хорошо, хорошо, раз уж это нужно...— буркает фельдмаршал в ответ.
Вместе со Штреземаном он шагает вдоль строя тщеславно сверкающих на солнце эспадронов, которые гордо подняты представителями студенческих корпораций.
Престарелого маршала ведут, направляют, дергают, тянут. Десять минут он поднимается по лестнице в большой Актовый зал. Когда он останавливается, чтобы передохнуть, замирает вся подобострастная свита. Оркестр без передышки наяривает воинственные марши.
6
X
. подходил по мосткам, стройный, красивый. Его профиль четко выделялся на вечернем небосводе над Ванзее. В тот день мы вышли на ялике. Дул крепкий, часто менявший направление ветер. X. сидел за рулем, я устроился впереди, на самом носу.
— Сегодня ночью он двинется на Польшу,— сказал X. Это было в самый канун войны.— До сих пор он мог маневрировать; начиная с завтрашнего дня свобода действий его будет все более ограничиваться.— X. говорил о диктаторе. Говорил сухо и строго, почти научным языком.— Потом он нападет на Россию.— Слова эти были произнесены 31 августа 1939 года; в тот же самый день три года спустя его арестовали.— Теперь действительно делается история, но только теперь ее делает уже не он один. Все мы в той или иной мере примем участие, весь мир вокруг нас п... мы сами! Каждый народ и каждый человек в отдельности должен теперь доказать, на какой стороне он стоит.— X. говорил, как бы размышляя вслух, но очень решительно, в то время как лодка неслась сквозь ночную мглу. Порой вода хлестала через борт. Я лишь смутно различал X. Да, это говорил немец, человек и друг, говорил в ночь перед началом войны,— И это будет самая большая война во всей истории человечества,— снова заговорил X.— Но он не переживет ее.
Ветер свистел над озером, с шумом убегала назад вода. Стало совсем темно. Я уже. не видел X., только слышал его ясный голос, стальной и юный голос борца немецкого Сопротивления, сознававшего, что настал исторический час.
Волк, засевший в имперской канцелярии, не пережил этой войны, но не пережил ее и его враг и мой друг.
7
Ч
то такое чистая духовность, я впервые ощутил в библиотеке бенедиктинского монастыря Марии JIaax, где в годы моего студенчества провел несколько дней.

Под древними сводами хранились тысячи бесценных изданий, фолианты в кожаных переплетах. Здесь покоилось сознание человечества, здесь дремали века. В этих томах, романах, грамотах и трактатах, историях и летописях бился пульс столетий. Стоило раскрыть любую книгу, и через филигранную вязь из двадцати шести букв, прозрачную, словно апрельский воздух, с тобой начинали шептаться предки. Любовь и ненависть, гнев и мольба, рассуждения, сама юность и сама мудрость слышались в этом шепоте. Но и тысячи убитых вставали перед твоим внутренним взором, миллионы голодающих и страждущих, благоговение и созерцание. II читал и видел все это в волшебном зеркале тысячелетий обыкновенный студент из Бонна. Библиотеки, думал он, драгоценнейшие монументы человечества, воздвигнутые всего из двух дюжин знаков. Что знали бы мы без них о Гомере, об Афинах, о Христе, Палестрине, Бетховене и Монтесуме? Да ничего!
Библиотеки — это память человечества. Они } формируют наше сознание.
8
К
огда я сообщил X., что, возможно, меня возьмут на радио, в отдел известий имперского вещания, он сказал: «Обязательно поступай».
Шел ноябрь 1941 года. До этого я жил па гонорары от своих писательских трудов. На радио для нашей группы открывались немалые возможности. Меня приняли. Постепенно я привык к эсэсовскому контролю, но пришел в ужас, когда спустя несколько недель разобрался в изощренной, чудовищной технике национал-социалистской пропаганды. Именно здесь, в самом пекле информационной службы, все нити которой были в руках Геббельса и Фриче, я убедился в совершеннейшей гнуспости нацистского режима. Секретные директивы с их пеприкрытой жестокостью, синие бюллетени Германской информационной службы, секретные сводки СС, кипящий навар лжи, экстракт которого через 16 миллионов радиоприемников вливался ежедневно и ежечасно в уши нашего беззащитного парода, заглушая всякое оппозиционное чувство и разжигая низменные инстинкты.
9
С
ижу на берегу Закровского озера и кожей ощущаю тот теплый мир в воздухе, ту шмелиным гулом напоенную синь лета, которая так счастливо успокаивает пас. Порхают бабочки, горят свечи медвежьего ушка, шуршит осока. Вечерний ветерок с усталой царственностью о чем-то шепчет себе под нос в сосняке. Пахнет водорослями, соснами, сеном, и грибами. Ах, этот великий и таинственный июль, чей каменисто-белый полуденный свет так ослепляет нас! Но слепит и золотая рифленая дорожка заходящего солнца; длинная-предлинная, она тянется от моего зрачка до самого светила, прежде чем, словно покраснев от увиденного на земле, проститься со мной. Проститься навсегда. До завтра.

Начальник отдела в Доме радио передал мне одно из обычнейших лживых сообщений, сказав: «Непременно передать. Указание сверху!» В сообщении говорилось, что за последний год в Советском Союзе было расстреляно 32 ООО врачей. Оно должно было, так сказать, документально подтвердить, что в СССР систематически уничтожаются представители интеллигенции.
Я продиктовал информацию машинистке, добавив один нуль, как это иногда случается по рассеянности. Секретарша не обратила внимания. Сообщение записали, затем оно было передано в студию. А вечером имперское радио на шести языках возвестило, что за один год в России было убито не менее 320 ООО врачей.
Тут и дурак должен был заметить, что невозможно каждый день убивать по 800 врачей и что все это сообщение от начала до конца — не что иное, как подлая ложь, то есть что имперское радиовещание распространяет гнусную ложь.
Разумеется, потом меня основательно распекали, но никто не сомневался в том, что это обычная оговорка при диктовке. А сообщение было немедленно подхвачено Москвой и Лондоном и послужило доказательством лживости нацистской пропаганды. Один-единственный нуль вывел всемогущее имперское радиовещание на чистую воду.
Vcrstehe... понимаю...
Счастливый, я лежал под тюремным одеялом. Мы поняли друг друга! Установили связь! Мы могли теперь разговаривать, не ртом, а руками, могли передавать друг другу мысли! Наш разум преодолел толстую стену гестаповского подвала! Я лежал, обливаясь потом. Я установил контакт! Впервые человек отозвался на мой зов. И я выступал:
.g-u-t ...х-о-р-о-ш-о.



--->>>
Мои сайты
Форма входа
Электроника
Невский Ювелирный Дом
Развлекательный
LiveInternet
Статистика

Онлайн всего: 2
Гостей: 2
Пользователей: 0