Один человек не в состоянии додумать мысль до конца.
Ибо нет предела человеческой мысли!
Неуловимы, непостижимы ее пути.
Мыслить может лишь все человечество.
Каждый человек в, отдельности рождает лишь часть этой мысли.
21
Ах, эти улицы, бурлящие пропасти городов, хорошо бродить по ним среди людей! Калъе Флорида в Буэнос-Айресе, где в пять часов пополудни происходит большое гулянье, парад элегантных креолок, десятки тысяч сверкающих бриллиантов на шеях и плечах цвета корицы, или Вацлавская площадь в Праге, Эспланати Кату в Хельсинки, где в вечерние часы в павильоне играет оркестр. Прекрасная улица Марии-Терезии в Инсбруке, на которую сверху взирают сцежные пики, или великолепная площадь Виктора-Эммануила во Флоренции, Юнгфернштиг в Гамбурге летним днем, Прайя в Лиссабоне, элегантная Кернтнер-гитрассе в Вене, Лимма-кэ в Цюрихе, незабываемая Копакабана в Рио, берлинский Курфюрстендамм, мюнхенский Одеон-плац, Хоэштрассе в Кёльне и, наконец, самая длинная улица в мире — тянущийся от Бэттери до Синг-Синга Бродвей, большой Пассаж в Неаполе, Рынок в Кракове с его полотняными балаганчиками, набережная в Лондоне... И по всем я ходил, и на всех люди смеются, любят, просят милостыню, спорят и умирают. И катится по ним на не гнущихся уже ногах постаревшая элегантность, и чопорный упадок, и дешевый соблазн, и пепельно-серая нищета! В эту самую минуту, когда я сижу тут, внизу, в своей одиночке, сверкающие взгляды, словно тучи стрел, проносятся в воздухе. Люди улыбаются, отворачиваются, кивают. О, эти молящие взгляды нищеты, застывшего отчаяния, сытые взгляды самовлюбленности, взгляды ненависти, отвращения, злобы! Миллионы сверкающих взглядов мечутся сейчас па улицах всего мира, а я сижу здесь, внизу, и никого и ничего не вижу.
22
Было ужасно холодно, и за депь я прошел не меньше двадцати километров по своей камере. В месяц это составит шестьсот километров, а за девять месяцев — пять тысяч четыреста километров, расстояние примерно как от Парижа до Москвы — километры ожидания, зябкого ожидания судьбы, смерти. Да, я зиал это, и комиссар сказал мне: «Не сносить вам головы».
Второе показание было им добыто, и ничего тут не изменишь, не поправишь. Оставалась только одна надежда: К. откажется от своего показания.
Ночью я вызвал его стуком: «Возьми свое показание обратно...»
— Почему?
— Это второе показание против меня... мой смертный приговор.
— Не... не знал...
— Нас бросили сюда не для того, чтобы мы говорили правду...
— Беру... свое... показание... обратно...
— Спасибо...
— Завтра.
— Что тебе передать?
— Карандаш...
— Завтра... на прогулке...
Неожиданно зажегся свет. Показался глаз эсэсовца. Я так и застыл под своим тюремным одеялом.
Снова стало темно. Слезы набежали на глаза. «Беру свое показание обратно...» Никогда мне этого не забыть. Тихо-тихо его стук донесся через стенку, едва слышно доходили до меня этп удары, удары, означавшие спасение. Правда, спасение это существовало покамест только в голове смертника. Наутро там, наверху, оно превратится в слова, а потом в протокол допроса, и в один прекрасный день всё это ляжет на стол судьи. Навеки тебе благодарен, К.
23
В Апостолесе я увидел в окно влюбленных. Они целовались.
Тоненькая девушка-креолка и кабальеро, которого едва можно было различить в тени. Чутье опытного мужчины заставило его выбрать менее освещенную сторону кушетки, на которой они миловались. Я видел, как девушка, страстно дыша, искала его ласк.
А он, должно быть играя в привычную игру, лишь терпел ее. Пет, и он, конечно, лениво отвечал на ее поцелуи, но, должно быть, это был неискренний, высокомерный человек, спрятавшийся там, у стены, человек холодный, который сам не горел, а лишь следил, как сгорали другие. Возможно, он был красавцем, а она — некрасива, этого я не мог разглядеть.
А они, целиком занятые собой, и не замечали стороннего наблюдателя, фланирующего мимо окна. Обнявшись, они сидели в низенькой каморке под Южным Крестом, как на всех широтах, не замечая ничего вокруг, тяжело дыша, сидят влюбленные всего мира.
24
От своего карандаша я отломил кусочек графита и захватил с собой па прогулку. По узкому гестаповскому двору ходили шесть человек, все те же незнакомые мне шесть заключенных ходили во дворе по кругу.
Вернувшись, мы стояли по три человека в своем коридоре, далеко друг от друга, и ждали, пока не подойдет надзиратель. Этими секундами я и воспользовался, чтобы подбежать к камере № 8. Откинув волчок, я бросил кусочек графита, тихо опустил волчок и быстро верпулся на место. Никогда мне не забыть удивленно вскинутые, очень синие глаза на очспь бледном лице и руки, лежавшие в наручниках на столе. Из-за угла показался надзиратель. Сердце мое билось где-то в горле, Нас развели по камерам и заперли.
Чуть позднее раздался знакомый стук в стену:
— Благодарю... Показание взял обратно.
Я был спасен. Может быть.
25
Хорошо ехать верхом ночной порой под сверкающим небосводом тропиков! Чуть различимы голова и прядающие уши Басни. Отфыркиваясь, она вытягивает голову вперед, будто ищет чего-то. Шаги ее осторожны и в то же время уверенны. Высокое кавалерийское седло скрипит подо мной. Дороги я не знаю, да это и не нужно. Лошадь выведет. Когда она поднимается на холм, я это замечаю по седлу — оно поднимается впереди меня. А когда лошадь спускается, седло тоже опускается впереди меня. Бросив поводья, я смотрю в небо. Над нами бледный и такой простой Южный Крест.
26
Вот история заметок, записанных К. кусочком графита от моего карандаша.
Клочки бумаги, на которых был записан его монолог одиночки, К. спрятал в щели пола камеры № 8 гестаповской тюрьмы на Принц-Альбрехт-штрассе. Его казнили. В камеру № 8 поступили новые обитатели, и никто из них не подозревал о существовании записок К. Когда Берлин был освобожден и наступило суровое лето первого года, объявился бывший узнпк, который сообщил о том, о чем сам узнал от казненного товарища по заключению: в развалинах на Принц-Альбрехт-штрассе спрятаны заметки К. И в самом деле, осенью года Освобождения их нашли среди обломков и битого кирпича. То было послание отважного человека из Дома смерти, послание тому миру, в котором люди будут жить после него.
27
Как только наступало полнолуние, мы обязательно отправлялись к замку Лёвенбург, высившемуся на труднодоступной горе в Зибенгебирге, и на самом высоком месте при ярком лунном свете всю ночь напролет сидели у костра, любуясь серебряной лентой Рейна, молочным туманом, и то болтали, то пели, а порой и молчали. В конце концов тут же, у костра, мы засыпали, несколько студентов и студенток, в большинстве медики, праведным сном невинных. Правда, один из нас всегда бодрствовал, подбрасывая в огонь дрова, писал при этом стихи или просто тихо насвистывал. Внизу таинственно мерцали огни Годесберга, а над нами безмолвно совершала свой круговорот вселенная. То были ночи звездной гармонии, причем лишенные сентиментальности, даже чуть трезвые, но говорили мы очень тихо: потрескивал костер, и на рассвете бесшумно выпадал иней.
28
Однажды, это было в первой половине дня, незадолго до обеда, я услышал, как тихо подняли волчок, и на меня уставился глаз эсэсовца, но он тут же исчез. Немного погодя в соседней камере раздался возбужденный крик:
— Оскар! Оскар, иди сюда!
Тут же я услышал, как отперли дверь и, должно быть, в соседнюю камеру вошел надзиратель Оскар. Послышались стоны, перемежаемые злобными выкриками:
— Повеситься захотел, сволочь! Струсил! Стой! Стой, тебе говорят! — Потом посыпались удар за ударом. Моего соседа выволокли в коридор, принесли длинную цепь и привязали его в камере к койке. Долго еще я слышал, как он стонал.
Позднее староста рассказал историю моего соседа. Все допросы его прошли благополучно. Ничего не смогли доказать. И тут он написал записку одному из заключенных. Ее перехватили, она оказалась до того неумно написанной, что комиссар получил теперь достаточно материала для обвинения. А в тот памятный день мой сосед узнал от комиссара, что его ждет смертный приговор.
29
Шумно вошел толстенький прозектор. На лбу блестят капельки пота. Слова бесцеремонно разрывают тишину. Рукава белого халата закатаны, на руках — желтые резиновые перчатки. Теперь он надел приготовленные резиновые галоши. Ассистент раскрыл книгу с записями, студенты выстроились вдоль стены поодаль. Громко шурша резиновым фартуком, прозектор расхаживал перед операционным столом и вещал:
— Итак, дамы и господа! Прежде чем приступить к занятиям этого семестра, я хотел бы дать вам один совет: всегда помните о той ответственности, какую берете на себя как будущие врачи. Помните: перед вами человек, хотя и умерший.
Служитель сорвал бумажную простыню. На столе лежал труп женщины; бледно-желтая кожа, голова с темными волосами низко свешивалась. Оттянув кожу живота, прозектор проверил плотность жирового слоя и поднял скальпель. Но тут же остановился и проговорил:
— Прежде чем приступить к вскрытию, вы обязаны удостовериться в факте смерти. Итак, прошу!
Ассистент зачитал: «Катарина Якобе, двадцати двух лет, специальности не имеет, не замужем, скончалась вчера около половины двенадцатого... Пневмония...»
Прозектор пригласил одного из студентов подойти поближе к трупу:
— Каким образом вы устанавливаете exitus?
Студент поднял веко умершей. Ничего не выражавшие глаза оказались голубыми. Голова свешивалась низко, на уровне скамьи. Студент говорит о трупных пятнах, трупном окоченении, и прозектор велит ему сесть.
Затем последовало верхнее поперечное сечение, продольное, после чего прозектор удалил грудину. Теперь все органы были обнажены. Прозектор извлек легкое...
— На правом каверны...
Положив легкое на деревянную тарелку, служитель обносит его для обозрения.
— ...ulcus ventriculi*... На почках мы имеем возможность обнаружить следы начинающегося атеросклероза...
Почки также совершают свой круг для обозрения.
Скальпель вскрывает шею, и прозектор несколькими сильными движениями вырезает гор-
* Язва желудка (лат.). Здесь и далее примечания переводчика.
танъ. При этом нож задевает нёбо, и под сводами анатомички гулко разносится скрежет. Но , лицо фрейлейн Якобе не меняется.
Ассистент записывает. Одно ловкое и быстрое движение следует за другим, прозектор вынимает органы, рассекает их, осматривает...
— Сердце, господа, похоже на французскую булочку, его сецируют поперек, господа...
Все, что происходит с телом фрейлейн Якобе, фрейлейн Якобе теперь не интересует.
Девушка сгорела, сгорела как свеча, она кончилась, как кончается отрывной календарь. Ласки уже не будут приводить ее в неистовство, волнения — вызывать трепет. Ее руки ни к чему уже не притронутся, а тела ее уже никто не будет желать. И колени эти уже никогда не согнутся, и глаза не откроются никогда...
30
Обычный ужас, словно минутное зябкое содрогание, проходит быстро, а вот иногда ужас может тянуться месяцами. Но бывает и такой ужас, который не проходит: будто черной железной судорогой он сводит всего тебя, после того как рухнули последние надежды. Он не щелкает звонко, нет, он, ухмыляясь, протискивается через тяжелую дверь узилища, когда после очередного допроса ты начинаешь понимать, что жизни твоей пришел конец, что тебе, совсем еще молодому человеку, несломленному, любящему, дышащему, полному сил и тепла, что тебе осталось жить всего несколько недель, что настал твой закат, и все это вдруг, нежданно и нежеланно, словно срубили тебя, не дав расцвести.
Бывает и другой ужас — некое бледное оцепенение, поселившееся в твоем сердце под покровом льда. Будь сдержан, не покажи страха, когда откроется дверь. Но что, если она заперта? Что тогда? Тогда беспомощный человечек носится по своему подземелью, топает ногами, барабанит кулаками в стену, бьется об нее головой и вдруг, остановившись, широко раскрыв глаза, бормочет:
«Нет! Нет!» Кругом кромешная тьма, п он, застыв в страхе, время от времени вытирает холодный пот со лба и стонет. Стонет, будто животное. Его обуял страх беззащитной жертвы, ибо беззащитность, сознание того, что ты жертва, жертва бойни, ужасающи.
Они могут войти и поволочь тебя, куда захотят. Они могут сделать с тобой, что захотят. Ты слаб, ты закован, п ты один. А их всегда много, они сила, они вооружены. Они держат тебя здесь про запас, будто в сейфе, будто в несгораемом шкафу закладную. И у них много таких сейфов. И в каждом хранится жертва, жертва для заклания, жертва полная тревоги, страха, жажды жизни. И в каждой камере она мечется, барабанит кулаками по стене, бледная от ужаса, уставилась на дверь и ждет. И вдруг среди мертвенной тишины раздаются шаги. К кому они? Что несут тебе? Мы все — община настороженных, товарищество страха, но у всех у нас разные голоса в этой зловещей симфонии судьбы, партитура которой — протокол гестапо. А сейчас у нас похоронный антракт, предшествующий финалу. Каждый шаг в коридоре — гулкий удар молота в наших ставших столь чувствительными ушах. Когда человеку раз за разом отрезают на допросах все пути, когда он уже сжался от страха, словно в кулак, когда наступает молчание под покровом внешнего безразличия, тогда и начинается ужас, который не проходит никогда, ужас, который замораживает твое сердце и убивает тебя до того, как тебя убили они,— то ужас жертвы, тот, другой, последний ужас.
--->>>