7
Исси-Нисси уселся за стол: с дикой скромностью; он приналадился к слову и с завизгом им говорил про Японию; в звуке словесном был прогнус; сидел, наготове вскочить перед каждым, а был знаменитым: гремел на весь мир.
– Вы скажите нам – что, как: какие там люди?
– Жапаны.
– Какие там моды?
– С Амелики.
– Что вы!
– И с Лондон…
– Какие дома?
– В Жапан… – длил он словами, ища выраженья. И – прытко запрыгал словами, найдя выраженье:
– Нелься констлуил, как в Москва…
– Констлуил – что такое?
– Да строить, маман, – конструир: совершенно же ясно.
– Ну да – почему же? Искал выраженья:
– Там элда: тлясётся.
– Что?
– Элда: на цто все стояйт, – сказал с задержью, свесив беспомощно руки (на сгибени пальцев – предлинные, желтые, свежепромытые ногти, не наши, а – дальневосточные).
– Что эта «элда»? – мизюрилась Наденька, щелкая праздно фисташками.
– А, да – поняла: «элда» значит – земля: это он о земле…
Азиат!
– Да, вы – бедный народ!
– Ну-с, – поднялся профессор, – сидите, а я пойду, в корне взять, перед прогулкой соснуть – минут на десять…
Нет-с, вы сидите, – почти что прикрикнул на Нисси, увидев, что тот поднялся. – Я вас, батюшка, не отпущу: покажу вам Москву-с…
Бедный: эти последние дни так замучили мысли, что он за японца схватился, чтоб с ним подрассеяться; он – заслуженный профессор, «пшеспольный» там член, академик, почетный член общества, прочая, прочая, прочая, – он был подпуган; гремел на весь мир, а боялся – Мандро.
Где закон, охраняющий ценную жизнь замечательной этой машинки природы? И есть ли закон, если жизнь этой личности определяется сетью ничтожных по ценности, страшных по цели интриг: ведь Ивана Иваныча, как национальную, даже как сверхнациональную ценность должны б заключить в семибашенный замок из кости слоновой, таскать на слонах, окружив самураями: математический богдыхан, далай-лама, микадо!
Так думаем вовсе не мы, – Исси-Нисси…
А он, между нами сказать, – под оглоблями бегал: де-ла-с!
..........
Василиса Сергевна скрылась.
– Хотите, пройдемте-с по садику?
Наденька с Нисси – прошли; над просохом серебряным встали:
– Здесь Томочка-песик наш: похоронили его… Колебались причудливым вычертнем тени от сучьев; и
первая, желто-зеленая бабочка перемелькнулась к другою – под солнцем: приподпере-подпере-пере – пошли пе-ремельками; быстрым винтом опустились, листом свои крылья сложили.
И листьями стали средь листьев.
– Вам папочка нравится? – Надя спросила.
Японец, добряш, – просиял:
– Оссень, оссень!
Профессор Коробкин был идолом для Исси-Нисси; приехал устроить ему превосходное капище он; в этом капище видел Ивана Иваныча твердо на камне сидящим, на корточках, твердо литые два пальца поставившим перед литой, златой мордой: в халате златом!
Азиат!
Щебетливые скворчики вдруг обозначились: в кустиках: а сквозь орнамент суков прогрустило апрельское небо: в распёрушках белых.
8
Профессор схватил плоскополую шляпу и в шубу медвежью впихнулся (зачем не в пальто?) с рукавом перепродранным (что ж не подшили?): под руку подцапнул японца; из двери с ним выскочил взбочь; тартарыкнув по скользким ступенькам, почти что свалился с японцем на полупроталый ледок.
Здесь опять отвлекусь рассужденьем.
Касаются эти ученые, точно кубарики, пущенные пятилетним младенцем, под цоканье очень опасных копыт, – как-то зря: в заседаньях, на кафедрах, – рыба в воде: все движенья – ловки, своевременны, стильны, изящны: а здесь, средь прохожих, кубарики эти – нелепейше вертятся: только одно поврежденье – себе и другим.
И еще скажу: вид знаменитых ученых на улице, если не тащит их слон на спине, – примененье предметов, полезнейших в сфере одной, – бесполезное к сфере, ну, скажем, гулянья: такой точно вид, как, опять-таки скажем, термометра, употребленного при ковырянии носа орудием расковы-рянья: термометр – сломается; нос – окровавится колким осколком стекла; ртуть – просыплется: ни – ковыряния носа, ни – температуры!
А, впрочем, коль нос ковырять с осторожностью, можно, пожалуй, для этого взять и термометр.
Можно с большой осторожностью, – даже с ученым пойти: прогуляться.
Профессор тащил с горяченьем японца; бедняга едва поспевал; в его жестах была непонятная задержь: наверное, двигался так манекен.
За забориком – издали – пели:
На улице нашей
Живет карлик Яша.
Над крышами быстро летели сквозные раздымки: и вдруг просочилося солнце сияющим и крупнокапельным дождиком; и обозначился: мокрый булыжник.
– Арбат-с!
– По Арбату проехался Наполеон, да – бежал, чорт дери…
– Мы Москву ему в нос подпалили! – показывал он на свое своеумие русского духа.
Таким разгуляем шагал, молодяся всем видом.
– Артур бы не сдали-с : изволите видеть, – тут Стес-сель … Один Кондратенко русак, да его разорвали гранатой… А то бы – он вас…
– У нас тозе золдат: холосо…
Но профессор нахмурился: не понимает японец! Последний поглядывал с задержью, мучаясь чем-то своим.
Постояли под Гоголем: свесился носом; прошлись по Воздвиженке; тут, подмахнув рукавом (на нем задрань висела), профессор сказал с наслаждением:
– Кремль-с!
– Кремлевские стены…
Не видя, что Нисси оливковым стал и давно уже пот отирал, он тащил его дальше:
– Музей исторический: великолепное зданье! Японец чеснул загогулиной тросточки в Думу:
– Не это-с, а – то-с… Не туда-с… Как же это вы, батюшка: это же – Дума: Музей исторический – то-с!
Но японцу не нравился стиль: и профессор сердился:
– Япошка!
– Завидует!
Был Исси-Нисси в Париже, в Берлине, в Нью-Йорке; готический стиль ему нравился: русский – не нравился. Встала слепительность, в синеполосую твердь:
– Храм Спаситель
Не видел он в местах умеренных поползновенье на что-то японца:
– Зайдем? И – зашли.
– Это вот богоматерь, – с младенцем: картина прекрасная, очень…
– Видал Лафаэль…
– Верещагин писал…
И, не давши опомниться, – в купол: перстом:
– Саваоф!… Потрясающий нос – в три аршина, а кажется маленьким…
; Головы оба задрали: и долго смотрели – молчком:
– Нос – с профессора Усова списан: не с Павла Сергеича списан, а – дело ясное: списан с Сергей Алексеича, втора – да-с – монографии «Единорог: носорог»…
А на скверике кустики вспучились, бледные, – добелу: перепушилися чуть желтизною: там – зелени из бледно-розовых, бледно-сиреневых почек.
Прошлись вдоль реки.
На реке появились весной рыболовы с закинутой удочкой: вот проюркнет рыботек, – поплавок сребродрогнет, взлетит: только червь извивается: отлепетнула струей среб-робокая рыба; юркнула и – взвесилась темной спиною в зеленой водице; а наискось, над рыбо-розово-серой, зубчатой стеною Кремлевскою – башни: прохожее облако, белый главач, зацепилось за цапкую башню; и, став брадачом, отцепилось, теряясь краями.
Профессор увидел: вот – Федор Иванович Пяткин сидит, как и в прошлом году, – тот, который простуживает, тот, который, с Надюшею встретясь, поставил ее на сквозняк и рассказывал что-то, предлинное очень, до… флюса, – тот самый, который зимой позапрошлой с Иваном Иванычем встретившись, за руки взял, с ним уселся на лавочку, в снег, и рассказывал что-то, предлинное очень; и после подвел его под лошадиную морду, взмахнул в разговор: лошадь – вскинулась: в глаз просверкала подкова: и все – испугались; а Федор Иванович, – тот еще более: Федор Иванович Пяткин, дендролог, профессор в отставке, – у Храма Спасителя жил: и – под мост ходил рыбу удить. Надо правду сказать, что профессор забыл про японца; устал, призамолк: отбратался!
– Ну – вот-с и Москва: город древний…
– Мое вам почтенье…
– Пожалуйста, как-нибудь запросто к нам…
И пошел себе прочь: с помаханием рук. И стремительно прочь от профессора ноги несли самодергом японца – в «Отель-Националь», чтоб пасть замертво: в сон.
Вот мораль: не ходите осматривать с крупным ученым достопримечательностей городских; Москва – древний, весьма замечательный город.
А – что же в итоге? Кубарики…
..........
Вечер стеклил.
И по небу неслися ветрянки: разорвинки облак; и – чуть прокололись звездинки, чтоб к ночи разинуться; был на реке – светоход; воды – дернулись ветром; на них испорхалося вдруг отражение месяца; после мелькач иссиявшихся бабочек ясно сбежался.
И вот: отражением месяца сделался вновь.
9
Василиса Сергеевна барышней долго страдала припадками, криком и корчею, после которых она повторяла без смысла такие пустые слова; а вокруг становилось все мнимо и мляво.
И вот повторился припадок.
Узоры обой остриями спирались, можжили висок: растиралася уксусом – все оттого, что за твердой стеной она слышала:
– Хо!
Собственно – ророро-ро: грохотала пролетка.
& Сидела она у себя, выяснясь в бледнявое поле узоров лимонного цвета; такая же мебель из репса; такой туалет; сверху, с зеркала, – кружево, кружева – много: везде; и везде – несессерики; все здесь казалось весьма «несессер», – все, что нужно для дамы культурной, себя уважающей: том Задопятова с вышитой гладью закладкою; можно сказать, что и комната есть несессер; «несессер» и сама Василиса Сергеевна с тем, что она представляла собой – для себя и для зрения, вкуса и слуха: до… до обоняния (если принять во внимание сухость и запах изо рта, то – таранью ее было б можно назвать).
Нет, откуда ж «волнения», «страсти».
– Хо!
И не «хо», а «роро»: грохотала пролетка. Робея, глядела в окно; подойдя к подоконнику: станька ты взбочь; и – увидишь: стоит!
Кто?
Идем к подоконнику, станем-ка взбочь; и – увидим мы: дворик; стоит мокрорукая прачка; мужик с жиловатой рукою засученной моет колеса; и – более нет: никого; из окна кабинетика видно другое: дома и заборы; и мимо – пролетки и люди; иной человек, проходя, невзначай заглядится в окно; и, пожалуй, покажется, что это взгляд, полный смысла, такой проницательный, вещий, – к тебе относился; напрасно так думать; прошел этот «кто-то» с особенной думой, не видя ни домика, ни занавесок, ни тех, кто за ними отнес к себе то, что совсем не относится к ним.
Но, взглянув на все это, стремительно шла к себе в спальню (здесь окна – на дворик и в сад); на все доводы разума, – только:
– Мерзавка какая!
Иван же Иваныч наставился:
– Что с тобой, Вассочка?
– Как-то мне…
– Ты бы на воздух пошла: все сидишь: так – нельзя же; без солнца – бактерии всякие, Василисёнок, заводятся: ползают, – знаешь ли.
– Что вы за вздор говорите; я моюсь, – на мне нет бактерий.
– Ан нет: состояние духа, мой друг, – от бактерии; если неможется, значит – бактерии. Ты бы откушала вечером, друг мой, – «лактобациллин»: убивает бактерии.
– Всякую дрянь выливают на улицу дворники! Дней уже десять назад, приблизительно в дни появленья японца, профессорша вышла себе за перчатками – в центр: что ж такого? В иных бы условиях, если б во все не вмешалась бактерия, – встреча, в обычном порядке, как в прошлом году у Лоньони. У тумбы, с угла, средь претыка прохожих, ждала ее дама, в пушащейся шапке, подвязанной под подбородком, в очках, стекляневших двумя черно-синими дисками; тут Василиса Сергеевна стала бледнухою, похолодев, засмирнев; все ж сказала она:
– Анна Павловна, здравствуйте! Думала: случай с ее псевдонимом, открывшимся, с «Сильфой», весьма неприятен; но к случаю надо иметь отношенье такое же, какое имел ее муж лет шестнадцать; анализ конкретностей «данного случая», очень мучительный, производил Никита Васильевич с Анной Павловной дома: «ан де»; «ан труа» этот случай – предмет игнорации:
– Здравствуйте?
– Здравствуйте! Или:
– Прощайте?
– Прощайте!
Она, руководствуясь мыслью такою, хотя и робея, но все ж подошла:
– Анна Павловна, – здравствуйте!
Анна же Павловна, – ей не откликнулась; и Василиса Сергеевна со взвешенной в воздух рукою, потупясь, – прошла: и казалось, что будет крутое падение тела ей в спину:
Ударилось в спину ей:
– Хо!
Препротивное «хо» (ну бы «ха»); это «хо» будто мазало грязью; она – быстро за угол в жимы локтей и в пропихи плечей под пестрявою лентою вывесок: -
– Каж. Трикотаж. Покупайте у Каша; по черному – красное с золотом; «Все офицерам. Магазин военных вещей Солиграбова-Пенского»; «Улкин.Чулочно-вязательное» – синим: под ним: «Заведене». «Здесь покупаю случайные вещи: фарфоры и бронзы». –
– Она – обернулась: старуха хромала за нею; и – за угол, чтобы не видеть и чтобы не слышать (осмыс-лится – после); теперь же – в давёж и в раскрику из букв: -
– «Билиарды. Шары». «Зонты, трости». «Тюль. Кружево» - рыже-ореховым. – «Павла Негросова» – темно-зеленое. – «С. Самаварчик. Друг школ (бывший Тюшина)».
– «С миру по нитке. Редакция. Еженедельник». –
– И бегала здесь задыхаяся, – в сопровождении толстой старухи в очках, припадавшей на трость; наконец она бросилась в грохи пролетов, авто и трамваев, чтоб в смене прохожих укрыться на той стороне; и уж с той стороны промаячило: -
– «Колчан Амура. Подвал» – темно-синее с белыми гроздьями; «Виноторговля Левкова». – «Матвеева. Прачка». И – Бар-Пеар. С неграми». –
– Двигались мысли в недвижимом мире; и двигались ноги – в недвижимой мысли;
– Извозчик, скорей! -
Замаячили издали, бредом сплошным догорая в закат. -
– «Золотых дел …Щупак!» –
– Табачихинский, шесть! И – с пролеткою: за угол!
Пусто: вразрядку пошли; зарябили заборики, домики, домы, литые решеточки с кустиком, вскрывшим распуколки в зелень вечера; зрел уж разрывчатый лист.
И – стучало разрывчато сердце; за ней – никого; обернулась с второго угла – убедиться, что пуст переулок; но там прогрохотывать стала пролеточка; точно свалилась в подъезд, бросив Дарьюшке:
– Если звонить будут, – дома нет.
В спину же грохало; но – не звонили.
С тех пор и болела; лечилась декоктами; званый обед с математиками, с Исси-Нисси, с квасами, с двумя кулебяками и с поросятами с кашей – пришлось отменить.
10
Неприятно почувствовать, что ты – мишень отливаемой пули; «та женщина» лет двадцать пять разрешалась в сознанье удобнейшим способом; «та» – Анна Павловна; долго ли думать – известна была: у Ключевских бывала, у Усовых, у Звенифазовых: Павел Сергеич, Сергей Алек-сеич, и кто еще там – про нее; и стишок был, известный в Москве: «Анна Павловна» – как это
Анна Павловна – строга:
Кто наставит ей рога?
Вдруг же: стала – «энигмом», хромым и седым, – там, на улице, с палкою.
У Василисы Сергеевны сознания не было: Анна-то Павловна с правом могла то же самое думать о ней: что – вот двадцать пять лет Василиса Сергеевна, дама известная, всюду была принята; у Ключевских, у Усовых, у Звенифазовых: Павел Сергеич, Сергей Алексеич, кто еще там – про нее…
И в стихах, кем-то писанных в восьмидесятых годах, где шел перечень, что у кого, между прочим, о ней говорилось:
У Николай Ильича Стороженко –Все ясно: у этого – то; у той – это; но Василиса Сергеевна, «Василисёнок ученый», отмеченный, как принадлежность Ивана Иваныча, вдруг оказался чужой принадлежностью: можно бы было ведь в стиле отрывочка восьмидесятых годов написать, что
У Василисы Сергевны Коробкиной
Нет уж Ивана Иваныча!
Или же:
У Анны Павловны –
Нет принадлежности!
Словом: хочу я сказать, что разыгрывалося одно содержанье душевное в двух оболочках; и – стало миазменно как-то; на улице ж встал сплошной бред: «Золотых дел… Щупак», или «Бар-Пеар – с неграми», в грохоте пролеток сплошное: «хо-хо».
Ядовитая женщина проядовитила стены; и многоголовчатою представлялась: одной головою торчала в дверях, головою другой караулила с улицы; третьей – вставала в окошке (кивать там насмешливо).
Вечером, в садик пройдясь, из ворот, проглядела она в переулок; пропятилось там очертание женщины, – с палкой, под рыжею тучей: на фоне глухой, желто-сизой стены; и ворона кружилась над ней, как над падалью.
Вдруг дерева забессмыслились в шопотах: завертопрашило в окна. Порыв налетел.
Десять дней уж прошло: написала Никите Васильевичу обо всем: от него она знала о «краже со взломом» в столе; он ей плакался, что уж три месяца с Анной Павловной совсе не видится (кушает, трудится и отдыхает один), что она, оградившись стеной от него, за стеною сидит; и сопит хам ужасно; ночами его настигает порой в коридоре,со свечкой в руках.
Погрозится; и – скроется.
Да, Василиса Сергеевна в длинном письме в первый раз от Никиты Васильевича в резкой форме потребовала: угомонить Анну Павловну!
Странно: сперва промолчал; и молчанием этим предательски он поступил с беззащитною женщиной; после уже получила письмо от него; написал – невпрочет, невразгреб: темновато и витиевато.
И – рожилось: дни с подмиганцами! Шторы в гостиной ложились лилово-атласными складками.
Из-за гардин, ставши взбочь, поглядела: с угла переулка старуха, сжав трость, упиралась к ним в окна двумя темно-синими стеклами, чтоб, став в дверях, наградить их ударами; темные горькие тени от тучи прошли.
Василиса Сергеевна, ахнув, – к себе: запереться; смирнела в тенях, потрясухою дергаясь; там, из окна, – вид на дворик: росла молодятина, сохло белье на веревках: и желто -песочный просох исклокочился травкой под блестки дождя, в косом солнышке; разворошился людьми этот дворик: просунуться б, воздушек нюхать.
Она же, – смирнела в тенях, уже зная, что… что…: как река льет струи свои в море, так точно со всех направлений лилась Анна Павловна к ним в переулок: с Телячьей Площадки.
А дни подсыхали; и радостно так дроботали пролетки: уже обозначалась леторосль отпрысков, веточек, жердочек; щелкнуло в воздухе птицею; даже был раз теплооблачный, голубо-пепельный день.
И потом все свернулось в дожди; и дожди обернулись в снежинки.
..........
«Она», – не сошла ли с ума?
Потому что, – стояла литым изваяньем в угле переулка, застынув составом весьма разнородных веществ; подойдя к подоконнику, – в окна просунется; выйти из двери, – и следом пойдет: исковеркать ей жизнь.
То – часами бродила кругом переулка; но день изо дня уменьшались круги; приближались; и – снова: часами стояла там, наискось, и – было странно стояние толстой старухи в очках с перевязанной черным платком головою, с увесистой палкой, которую твердо держала она, на которую твердо она опиралась; ее – заносили снежинки; и – перегревали лучи; но – стояла.
Стояла все ближе.
Профессорша чувствовала, что – пойдет: станет прямо под окнами; будет кивать им оттуда и будет стучать им оттуда, – обславит; старуху и так уже видели.
Первой увидела Наденька:
– Я Анну Павловну видела…
И через день повторила – с тревожным вопросом во взгляде:
– Стоит Анна Павловна там?
В тот же день за обедом с дрожащим и с тихим мяуканьем, точно пожаловалась над тарелкою супу:
– Он а… еще там. И – как вспыхнет!
Иван же Иваныч, – представьте, – взмигнул; и – отрезал:
– И я – ее видел уже.
Вопросительно обе взглянули, но он будоражил буфет перепрыгом под стулом; он знал, кто – «она»: тарарахал по скатерти, очень значительно чмыхнувши носом; что думал о «казусе» он? Ведь – слепец, ведь – ребенок, а – высмотрел. Может, он там, на углу, объяснялся?
Всем стало тут вдвое стыднее.
Иван же Иваныч с подгрохотом встал: Василису Сергеевну похлопывать:
– Обойдется, дружочек мой, Вассочка…
Сел, и – рука заходила мясистой ладонью, которую крался он к мухе: схватить; Василиса Сергеевна, перемогая себя, заминала «вмешательство»:
– Вам, говорят, бенефис приготовили?
Схватил муху; и пойманной мухою – шваркнул о стол: – И не мне, в корне взять: двадцатипятилетие празднует «Математический Сборник»… Я тут ни при чем…
Наступило молчание: снова уткнулись носами в тарелки; и будто в ответ на все то, что сейчас проходило меж ними, в пустом кабинетике встал мелодический звук, – еле слышный и жалобный:
– Дзан.
Кто-то сделал тут вид, что не слышит.
– В Москву возвратился Млипазов…
Тогда совершенно отчетливо, нетерпеливо, настойчиво – дзакнуло; бросив ножи, повернулись; профессор разинулся ухом.
И – грянуло громко в окне.
– Анна Павловна!
Страшно!
Иван же Иваныч, как впрыгнет, да как кубариком – в дверь: в кабинетик!
11
И в сумерках синих оконного выреза видел – отчетливо: рожа прилипла; казалось, что – желтая. Рожа в окошке исчезла.
Иван же Иваныч, шарахнувшись, влип – в желто-сизые стены; и – замер: подъюрк под окно несомненный! Схвативши фонарик, случайно (случайно ль?) просунутый между томами ван-Агнуса и Карла Вранца («Гешихте дер Математик» и «Проблемен») – вприсядку: к окну: заседать и молчать, чтобы – высмотреть.
Сел там орлом; осторожно подъерзывал носом; и ждал, как с фундамента выглянет; да – очевидно, что кто-то там влез на фундамент, таяся в застенном простенке, стененный, прилипнув руками, ногами и телом к стене; представлялся удобнейший случай поймать: того самого; или – то самое, что не давало покою, решив навсегда…
Потому что, – мелькания, тени и рожа в окне (оставалась такая возможность) могли оказаться «пепешками», «пшишками», то есть приливом кровей к голове.
Но звук «дзан», всеми ими услышанный, – вовсе не призрак!
Сидел на карачках, выерзывал носом; и слышал, что там, за дверями, сначала шушукались, плакались и, наконец, закричали, – Надюша и Вассочка:
– Папочка…
– Ах, да пусти меня… В дверь застучали.
Иван же Иваныч – дверь запер; теперь, из засады своей он не мог подать голоса.
– Вот еще дура – кричит: – эдак можно спугнуть!
И в засаде засев, видел: небо; вдруг – ти-ти-ти-ти-ти. И с ти-ти-ти-ти-ти (подшептывал в миг напряженья он) – подкарабкался.
Там же в стекле стал картузик, – подвыюркнув: перепривыюркнул с молниеносною скоростью; и, убедившись, что нет никого, – ну и к стеклу прилипать: чуткий пес за юлящего мышкою носом юлит – вверх-вниз-наискось – так, чтоб уткнувшися в норку, где скрылась она, присмиреть, выжидая.
Профессор Коробкин таким неожиданным, прытким и вертким, упругим, как мячик, летком быстрей молньи: с карачек – на стол; и оттуда (одной ногой – на столе, а другой – на окне) он двудырчатым носом – к окошку; и выстрелил наискось сверху в окно электрическим белым лучом потайного фонарика. В белом луче оказалась накрытая рожа – без носа: бульдожья, в картузике!
– Есть! – вскричал громко, слетевши (оттуда – сюда) с подоконника.
В то же мгновенье, с ним вместе отсюда туда (разделяло стекло), чье-то тельце, присосанное к камню стен, – отвалилось: и – шмякнуло наземь. Профессор Коробкин бежал от окна: заоконное тельце бежало в противную сторону, вот перебросилось через литую решеточку, дом отделявшую от тротуара; и вот перебросилось – вдоль переулка; профессор же, дверь распахнув, мимо плачущих Наденьки и Василисы Сергеевны, – в переднюю; цепи сорвавши, на улицу – с криком:
– Ловите, держите! – за юрким мальчишкою, улепетнувшим в пустой переулок: бесследно!
За ним же, стремительно выскочив с черной метлой из ворот, бежал Попакин:
– Да – барин, да – что вы? Забороздили заборики – мимо.
Неслись из соседних дворов, кто без шапки, кто в туфлях: бежал генерал Ореал (отставной, опустившийся) – за проживателями домов Янцева и Шукеракина; все собрались под кривым фонарем, окружив запыхавшихся и растаращами друг перед другом стоящих – Ивана Иваныча и Тимофея Попакина.
– Видел-с!
– А я говорю – никовошеньки!
– Вор в окно лез! Так кричали они.
Генерал Ореал и все прочие – слушали; кто-то, одетый в пестрявые брюки и пестрый пиджак, проходя, обернулся; и – дальше пошел.
– Говорю вам, что видел!
– Помилуйте, я по сию пору тут в приворотне сидел!
– Он уж видел бы, – Шохин сказал.
– Да-с, морщинистый, – да-с – с черным носом, – упорствовал громко профессор.
– Морщинистый!…
– Слышь?…
– Говорит – с черным носом он… Не удивился один генерал Ореал:
– Я всегда говорил… С этим людом… Позвольте пожать… Генерал Ореал…
Возвращалися кучей к подъезду, откуда выглядывали уже Дарьюшка с Марьей, кухаркою. Шохин сказал:
– А я знаю – кто…
– Кто?
– Это – Яша.
– Как-с?
– Так, очень просто, – настаивал Шохин.
– Я – не понимаю вас, – остановился профессор: и очень тревожно моргал.
– В Телепухинском доме живет карлик Яша: блажной и безносый: так – он.
Раскрывались окошечки: слушали: и – соглашались.
– Он… он… Он и четь!
Обозначалась новая стека людей; и тут Дарьюшка, вспыхнувши, – носом в передничек: фырк!
Потому что раздался из стеки насмешливый голос:
– Он ефта за Дарьей, курчонкин сын, лазат: надысь в саду лапались!
Марьюшка, Дарья, профессор – стояли в передней; все прочие же гоготали на улице; лишь генерал Ореал собирался, да Марьюшка – дверь затворила: ему прямо под носом:
– Яша и есть.
– Просто, барин, нет мочи: таскаться стал в кухню: его я – взашей; а все Дарья… Вы не сумлевайтесь… Какой это вор… Лез за Дарьей: подглядывать… Как тебе, право, не стыдно… Нашла обважателя!
Фырк!
Успокоились: все разъяснилося.
– Энтот же самый карлишка, – вполне безобидный: с амуром в мозгах!
– С перетрясом!
– Пархуч.
Как-то радостно стало: не вор.
– Это он.
– Он…
– Карлишка!…
Профессор вполне раздобрел: объяснялось, что «это» – не «это», а просто – карлишка!
И, ткнувшись в Марью, кухарку, пожвакал губами, слагая в уме каламбурик:
– Вы, в корне взять, – Маша?
– А как же-с!
– Вы варите кашу нам?
– Кашу варю, – ну?
– Он – Яша?
– Ну, – Яша… А что?
– Он – без каши? Фырк, фырк!
– Ну – так вот-с! И – прочел:
Прекрасная Даша,
Без каши ваш Яша…
А каша-то – наша!
А варит-то – Маша!
Пошел пир горой!
Позабыли: за дверью все ждали, бледнея, не смея просунуться: и, уж услышав стишок, они поняли: нет, – не «она»; Василиса Сергеевна – в слезы; Надюша – салфеточкой в пол:
– Как не стыдно вам, папочка: мамочка – в горе, а вы… Присмирел.
12
День дню – рознь.
И зигзаг от испуга к нечаянной радости, не разрешаясь ничем, разрешился часов через двадцать.
Раздался звоночек.
Просунулась в двери большая толстуха, какая-то вся отверделая, с черно-лиловым лицом и в больших черно-синих очках:
– Вам кого?
– !
– Может, барина?
– !
– Барышню?
– !
– Может, барчонка?
– !
..........
– Кто там?
– Да какая-то барыня – за подаяньем, должно быть: молчит, не в себе.
Все вскочили.
– Пойду!
– Нет, голубчик мой Вассочка… Боже тебя упаси… Предоставь это мне…
– Мама, мамочка, – спрячьтесь.
Но знала: пороги сознания сняты; стоящее надо принять: и, шатаясь, – пошла, меловая, немая; профессор рванул прочь от двери ее; сам же – в дверь: как барбос, защищающий дом свой от вора, к старухе он ринулся; пальца подставивши два под очки, – стрельнул стеклами: в стекла очков.
– Анна Павловна, вы бы оставили, знаете, да-с, – эти штуки…
Зажутил!
– ! – ударило кровищей в голову.
– Письма, которые, в корне взять, – он загремел, – вы прислали, они-с адресованы вовсе не мне-с, в корне взять, а – Никите Васильи… – вскричал оглушительно, -… чу.
– !
Пуще злился: стояла пепешкой: два круга очковых – не двинулись:
– !
– Я Никите Васильевичу возвратил, – дело ясное их!
– !
У него за спиной с громким плачем пошла; оказались «они» друг пред другом; казалось – один только миг, и – повалятся друг перед другом: в глубокую падину.
– Анн… Анна Павловна!
– !
– Анн…Хоть бы что!
Василисе Сергеевне осталось одно: простоять под ударом стеклянного синего выблеска – в тысячелетьях.
– Никита Васильевич…
– !!
И старуха схватилась рукою за шею: и – голову – набок, скривив все лицо:
– !?!?!.
Протопыривши руки вперед, уронила тяжелую трость с перегрохотом; грянула склянка о пол из руки, пырснув едкою жидкостью, звоном и градом осколочков – в стену, одна только капля попала на Надино платьице.
– Что?
– Кислота!…
– Помогите ей, разве не видите вы, что она…
– Анна Павловна!…
– Что с вами?
Анна же Павловна, толстой рукою схватяся за толстую шею, дрожала и силилась высвистнуть что-то, как автомобильная шина, когда ее палкой проткнут:
– Пшш… Высссс… Вд… Догадались:
– Воды!
– Пшш… Пшш… Пшш!…
Неожиданно села на корточки, с грохотом вправо и влево колена расставив и свесив меж ними живот; все сказали б – пустилась вприсядку (на миг обнаружились толстые икры в суровых кастровых носках); и потом это все грохнуло, – лиловым лицом о косяк, от губы протянувши слюну – промычало; и – пало стремительно.
Разорвалася артерия!