RSS Выход Мой профиль
 
Андрей Белый/Собрание сочинений том 1 | Серебряный дождь

Глава четвертая. НАВАЖДЕНИЕ

ЖИТЬЕ-БЫТЬЕ

– Дай, – скажет сожитель Матрены Семеновны, столяр, – дай, – скажет, бывало, – пройдемся по местности земли: погулям... – так скажет, бывало, в праздничный день и с красного своего угла закряхтит, опрокидывая чашку с росписью розовых розанов, на которую всенепременно положит огрызок колотого сахарку, уже усеянный мухами: скажет, – и Матрена Семеновна ковровым заколется платком: пошли... Так и ходили вместе по нашей улице, поплевывали дынными семечками.

Это он, столяр, напялит поверх красной рубахи зипун на одно на свое плечо; тоже это с кряхтеньем натянет скрипучие свои сапоги, просушенные на печи: и очень даже достойно знатный поставит супротив себя нос – зашагает; а за ним Матрена в полуботинках да в канареечного цвета баске и с аграмантовым украшеньем (подарок богатой свойственницы). Так и гуляли – муж да жена! Щелкали семечками; достойные, совершенно достойные люди; будто бы и не крестьяне они, а к сословию приписанные мещанскому; пройдет ли тут кто, сейчас это картуз долой да им быстрый поклон, так что вихры подпрыгнут:

– Здрасте, Митрий Мироныч... С праздником, Матрена Семеновна! – пройдет ли дьячок, тоже это сейчас: – Столяру Кудеярову! – кланяется. А вокруг белые избы, красные избы, зеленые, с масляной краскою выбеленными окошечками, изукрашенными резьбою и с третьим чердачным под крышей окном, бьющим тебя по глазам солнечным отражением; а вокруг же благорастворения сладостные а р о м а т ы : то у ног прохладно озерце синим поплескивает студенцом, аером манит, и в него по скату стекают, будто из живой слюды, желтые гремучки-струйки, а рыболов у самой воды остановит полет и с рыбкой в когтях бьется на одном месте белоснежным острым крылом! А то это будто из самого синя неба красный свесит свой дерево блекнущий лист, а в том листе синичья осенняя сладкая пискотня: так по осени, по прошествии всех уже трех Спасов, пара гуляла – из года в год: столяриха да столяр; до лесу доходила та пара и поворачивала обратно: уходящие в высокую голубизну там стояли острые гребни нежно-розового цвета и всяких отливов, и рыжие трепетали живо березки ржавчиной и парчою, точно в первопрестольный праздник облаченное духовенство; белочки из орешника красная протягивалась мордашка; и среди такого всего выдавался, ежели стать сбоку, Митрия Мироновича суздальский лик иконописный.

Погляди-ка ты, погляди-ка на столяра – да с лица: там ничего нет, и есть все же что-то, какое-то такое достоинство, а с чего бы? Субъект незначащий, вещество самого мелкого качества; и явный факт: хоть неказиста собой Матрена, а краля; оно будто бы так по-писаному выходило, и в жизни крестьянской, паршивой столярихи побаивался столяр, долу клонился, закашливался, и не то выходило, чтобы, значит, прибрала к рукам столяра столяриха, а выходило, значит, то, что кой-почему и очень даже в бабе своей была у нашего столяра нужда; а ту его она, выходило, нужду к себе и запримечала: ну, и само собой разумеется – факт явный...

Но ежели б ты, скажем, смекнул, что оно – т о г о , ну и вышло бы, милый человек, все иное: то-то вот – не т о г о : а сама столяриха до последнего души иждивения с Кудеяровым жизнью, значит, сплелась, так что и не расплести их вовек: где кончался столяр, где начиналась Матрена Семеновна, понять тут у нас никто не мог; так и махнули рукой – да: в те тоись дни, как работников отошлют да отведают лучку, тюрьки или еще кой-чего, ложки оближут, посудины приберут, рядышком станут – покланяются вместе иконам; а потом покланяются они и друг дружке с особыми со словами; Матрена ему: "Государь мой", а он ей: "Духиня ты у меня", будто г р а ф и н я или даже г у с ы н я у него это выходит: лепота! А то сядут за стол на закате; желтый солнечный луч из окна густо пересыпается пылью; посиживает столяр у окошка да книжку читает; у самого-то очки на носу.

Почитает книжку столяр, на сторону отложит да руку положит Матрене Семеновне на грудь, а от руки невидимо, будто и видимо, колкие, жуткие в грудь проливаются струи, и нити от пальцев райским теплом и лаской переливаются в ее груди и подкатываются к горлу; и глаза ее после того еще а г р а м а д н е й ; без тех положений рук на себя жить она не могла. И выходило: те положения рук, а не плотское соитие крепко их переплетали друг с дружкой; силу свою в нее столяр изливал, а и после сам той своей перелитой силой питался, будто в "банку" положенным капиталом; и оттого-то вокруг столярихи Матрены Семеновны (даром что собой пренеказиста) всякое сладостное и такое приятное разливалось волненье и щемилось, щемилось сердце; и оттого-то – войди в Столярову избу: всякая тебя там встретит дрянь: лавки, посудины, тряпки; но и эту ты дрянь на примете удержишь, ей-ей; кочерга – и та уставится тебе в душу, и, пожалуй, возмнишь, что темный иконы лик из злаченых риз на тебя уставлялся неспроста, и неспроста темнотою перст на тебя иконный подымался из-за лампад; и неспроста кипел самовар, и невесть почему тут забегал света ясненький зайчик по красным скатерти петушкам, если праздничный день и хозяева чайничали; будто бы ничего такого у других хозяев и нет, да будто бы и сами хозяева вовсе не те, и не то у них тут убранство.

А какое такое у них убранство? Все как есть на своем месте: войди-ка на двор – ноги твои зачмокают на соломе, кое-где из-под ног навозная на тебя побрызгает жижа, лошадь фыркнет, и в помоями-то облитом углу будет рыться щетинистый хряк, и с сеновала-то все то же шуршанье да стрекотанье, что и у всякого обзаведенного хозяйством; а войдешь в избу – наверняка грянешься со всего размаху лбом о косяк, и только после такого вступления очутишься ты в горнице рабочей со столами да лавками: и тут ты увидишь двух босоногих работников (космача да безноску) среди деревянных обрубков, досок, долот, пилочек, пил и стамесок; на обрубках увидишь ты сверла, напилки, рубанки, огромных размеров фуганок, нескладывающийся аршин, да ватерпас среди стружек, древесных опилок, щепок, будет тут баночка с лаком, кисти, в ведерце разведенный столярный клей и около синего цвета тряпица; у стены же увидишь ты оконные рамы, наставленные друг окол дружки, сиденья без ножек и без плетенья, далее увидишь уже оплетенные сиденья без ножек и о двух ножках, кресельные задки, опять-таки с ножками, самые ножки – многих фасонов ножки и медные колесики; космач и не посмотрит на тебя, а веселый безноска заведет охрипшие с тобой речи, и ты увидишь, что от него разит вином; а надо всем в углу – Спасов лик, благословляющий хлебы. А ступи-ка ты за порог этой горницы – опять-таки стукнешься лбом до искр: ты увидишь опрятную, чисто выметенную горницу с перегородкой, и даже оклеенную хотя жалкого цвета, но все же обоями; а в этой горнице, к изумлению, увидишь ты даже на окнах гардины, даже венские стулья и прочий комфорт; тут же будут и лавки, и образница со многими прицепленными лампадами; будет и русская печь, и на деревянных козлах постель с одеялом из ситцевых лоскутов; а если сюда войдешь ночью, ты услышишь еще беспокоящий шелест, и усы прусаков будут тебе угрожать изо всех щелей, и из-за хромолитографий, развешанных вдоль стены и изображающих то парчовый лик Богоматери "Р а й с к и й Ц в е т ", то лик суровый св. Григория Богослова, стоящего за мозаичным ободком в митре, с крестом, в омофоре, в голубой ризе и с как снег блещущей белой бородою; среди этих хромолитографий отметишь ты фотографический портрет, изображающий сгруппированных соблазнительного вида девиц – подарок богатой свойственницы, давно содержащей публичный дом в городе Овчинникове для молодых человеков.v Все это ты увидишь, но где ты этого не видал?

Все то, виданное тобою не раз, поразит тебя снова, и долго будешь ты думать про столяровское житье-бытье: и вздохнешь.

ИВАН СТЕПАНОВ И СТЕПАН ИВАНОВ

Ну и что же? Да ничего: как есть ничего более. Был себе в Гуголеве Дарьяльский – и на вот: полюбуйтесь, добрые люди: оказался он в нашем селе. Славное наше село: есть здесь где разгуляться, закатиться запоем да и пропить с себя все – деньгу, сапоги, душу; не пить – так не пить: вольному воля; ну, а пить – так уж пить; ну и пропивали: сначала деньгу, потом пропивали одежду; пропивали сбрую, избенку, жену; а потом пропивали и самую душу; а уж как душу пропьешь, иди себе на все четыре стороны: без души человек что порожняя склянка; шваркнешь о камень – дзынь, и нет ничего.

Ну, а Дарьяльский?

Да ничего: спросонья вскочил он на сеновале; его замутило и от душного запаха сена, и от того, что муха ему попала в рот, и от того, как навозом чавкал под ним порося; голова с перепоя кружилась, трещала, сеновал прямо-таки под ним заходил колесом, а распухший язык сухо так поворачивался в точно кислотой ободранном рту. "Лимончику бы!" – вздохнул он и заснул... – Где я? – подумал он, просыпаясь снова, но, должно быть, подумал вслух, и, должно быть, солнце стояло уже высоко, потому что из сена над ним опустилась чумазая голова Степки, лавочникина парнишки, чумазая голова, опустилась и дохнула пьяным перегаром: – Эвона, не помните, барин, как давеча малость повыпивали? Еще я вам признавался, чтобы не сумлевались вы, что я за народное дело и насчет того, что стихосложением занимаюсь, и прочее насчет женщин.

– Ну и что ж?

– А насчет Матренки-с... Тогда же вас свел, к избе-то ихней... А вы посвистали в окошечко; ну, бабенка, иетта, из окошка высовывалась, на вас поглядывала, посмеивалась... Да пьяны вы были, и запужалась... Я и увел вас на сеновал... Али не помните?.. Только батьке ни слова: он у меня стервец.

Всего этого Дарьяльский не помнил: он помнил одно оскорбление и схватился за щеку, встала перед ним его Катя жалобой тихой да укоризною, но головная тупая боль не давала развиться воспоминанью; да что вспоминать: не сама ли судьба привела его в Це-лебеево? Ну, а там будь что будет!

Вышли они на улицу; проезжая телега скрипела медленно; целебеевские лужи еще медленнее подсыхали в лучах солнца; медленнее всего супротив них целебеевский старик, сидя на пне, чинил старую свою шлею; медленно свивался и развивался лоскут из разбитого окна покосившейся избы, дырявая крыша которой обнажала коряги да палки, а хозяин которой уже с год пропал без вести. Дарьяльский тупо окинул Целебеево; на щеке его красовался лиловый синяк, рубаха была замарана Бог знает чем, волосы спутались. – "Лимончику бы!" – сказал он.

– Ну, пойдем, барин, в папанькину лавку, – потянул его за рукав Степан. – В едаком виде вам небось совестно возвращаться; куда ни шло, просидите у нас.

Но Дарьяльский вовсе не думал о возвращении; он уже решил переехать к своему другу, Шмидту, каждое лето снимавшему избу в Целебееве; только сейчас, с перепою, другу ему не хотелось на глаза попадаться; было, правда, еще одно обстоятельство, почему... – ну, да что там! – Степа, голубчик, а нельзя ли свести знакомство с той бабой-то – а? – Вы, иетта, про Матренку?.. Ээх! – Степа жалобно тряхнул волосами. – Расскажи про нее что знаешь. – Что знаю? Ничего не знаю, и рассказывать нечего... А только вы, иетта, насчет баловства? – и строго покачаа головой. – Не балуется баба, чудная баба: водку пить – пьет; иной раз случится и загуляет (со мной гуляла), особливо ежели в отлучке столяр; гуляет – да так оно только: для видимости, а чтобы еще что-нибудь – ни-ни: не дается!

– Ээх! – крякнул Степан после продолжительного молчанья. – Хотите, свожу вас (столяр-то в отлучке)?.. Ладно?

Степан Иванов был буйного нрава; наоборот: родитель его, Иван Степанов, был нрава крутого; на восток и на запад от Целебеева он палил, и гноил, и поганил раззором наши места: так себе – деньгу сколачивал; Степан же Иванов просаживал ту деньгу, бабился и все прочее; Иван Степанов с левого с клыроса церкви подтягивал дьячку; Степан же Иванов в церкви громко икал и попу грубиянил. Иван Степанова богомазы, как расписывали храм, изобразили некоторым образом в омофоре; Степана же Иванова обработали они ловко под с и ц и л и з м : вольнодумцем стал Степан Иванов. Бывало, по вечерам Иван Степанов как защелкает, как защелкает на обгрызанных своих счетах! Степан же Иванов по вечерам, если не бабится, не пьет, то сочинительствует. Иван Степанов выезжал из села разве что в Лихов; Степан Иванов и в Москве побывал: из Москвы он прибыл пехтурою, без картуза, без сапогов и часов, с одною только обтрепанной книжицей, купленной на толкучке; книжица оказалась стихотворным творением господина Г е й н и ; и Степан Иванов полюбил "Г е й н ю "...

– Едакая голова: поди – и по-русски, и по-немецки одинаково стихом режет! – говорил он, принимаясь угощать дьячка собственным творчеством; более других дьячок полюбил Степана Иванова стишки "П е т я г р у с т и т "; стишки начинались:

Осень. Сердце ноет –
Все-то занывает:
Само не откроет –
Меня вынуждает.
Все-то я в бедности,
Все-то я в тоске!
Скрылся б сам в бездности,
В земле и песке...

Была у Степана Иванова еще и баллада "Ненила": хорошо писал – сочинителем вышел; отец не его ли в младые годы таскал за вихры, таскал? Это правда, что волосы на голове у Степана Иванова потеряли не один клок; в голове же Степана Иванова все осталось по-прежнему – дурь опочила на нем и пребыла; так и махнул отец на сына рукой; молчал (сын огрызался): только выручку прятал.

Входя в лавку, столкнулись они с Евстигнеевым Яковом, с кровопивцем; тот сухо рукою тронул картуз и отвязывать принялся лошадь; сел в дрожки, да и был таков. В лавочке была духота; за прилавком Иван Степанов, с очками на носу, пощелкивал на счетах; примостившись к прилавку, дьячок да урядник похлебывали с блюдечка чай и дулись в засаленные картишки; при входе Дарьяльского дьячок поклонился, но фыркнул, урядник же, не глядя ни на кого, многозначительно протянул в нос: "Нде-с!.. Так как же? Виннового моего валета вы да хрестями?" – А хрести – козыри! – фыркнул опять ни к селу ни к городу дьячок. Дарьяльский понял, что только что перед тем речь шла о злополучной пощечине, что Евстигнеев Яков уже все рассказал: пойдет теперь гулять по селу пощечина; назло вот еще синяк вскочил; густо, густо он покраснел: они примостились к окну, и Степа нажаривал теперь ему в ухо, потягивая из бутылочки:

Увы, скучно, увы, грустно,
Увы, радости нигде!
Куда взор мой ни мчится,
Вижу слезы везде.

Дарьяльский решил претерпеть все, чтобы Степа свел его к той, к рябой бабе: голова у него трещала, и сосало под ложечкой; он думал: "Лимончика бы теперь".

– Нде, бубе – козыри! – раздавалось сбоку, и опять фырканье, шепот, промеж себя восклицанья: поделом... Не мути народ! А Степа в уши зажаривал:


По полу катался,
По дивану ерзал,
По печи метался,
По постели ползал...

– Существуют ли козыри сами по себе? – глубокомысленно провздыхал дьячок, сдерживая зевоту; Иван Степанов продолжал щелкать на счетах; в окне жужжал шмель.

В лесу меж древ охотник отдыхает,
А мысль его блуждает вдалеке, –

запузыривал Степа, опоражнивая бутылочку. Вошли три мужика: ражий, рыжий и с сипотцою (с сипотцой, впрочем, все трое); когда ражий издал звук, напоминающий "кха", рыжий – "тьфу" и с сипотцою "хрплю", тогда ражий просипел: "Гвоздочков"; рыжий просипел: "Табачку"; просипел и третий мужик – "Сахарку бы!" – "Гвозди, сахар, табак..." – отщелкал на счетах Иван Степанов.

Собирая гвозди, почесался ражий: "Столяр-то в городе". "Аграмадные, батя, у него дела!" – почесался рыжий, забирая табак; а третий, почесываясь, просипел: "Сехтанты, вот оно что!" – и схватился за мешок сахарного песку.

– Кха! Тьфу! Хплю! – и мужики вышли. Дарьяльский взглянул в окно: в коноплю была протоптана тропочка. Увлекая Степу из лавки, он умолял: "Степа, сейчас бы да к ней"... В голове его делалось Бог знает что; с перепоя оба шатались из стороны в сторону. – Нельзя, милый человек, – заверял его Степа, совершенно пьяный. – Да ты што? Да я што? Опохмелиться бы... Ну? Да ничего; опохмелялись до вечера: а Катя, а Феокрит, а душевная его глубина? Какая там Катя и какой Феокрит, когда голову ломит и там, в голове, когда заработали по крайней мере двадцать вербных трещоток?

Как вышел из чайной, так и засел в коноплю; проходила тут попадьиха:

– Что это вы, Петр Петрович, не в Гуголеве? – плутовато она посмотрела на него. – Заходили бы к нам; мой поп нынче с утра в Лихове... Ай, ай, ай, что это у вас, на щеке – синячок?.. До свадьбы заживет! – И пошла.

И он не помнил, как на небо взошел месяц; и то не месяц: спьяну казалось ему, что это там кусочек лимона какой-то. Ангелочки, резные оконца и крыши домов уже серебряным отливали блеском, и отливали блеском лужи, и густая роса уже налилась в коноплянике; с ведрами красная баба издали проходила на пруд, черпала воду и уже шла обратно, когда с ведрами ей навстречу проходила синяя баба; черпала воду и уже шла обратно, когда ей навстречу пошла с коромыслом желтая девка с засученной юбкой; но ту нельзя уже было во тьме никак различать; будто канула в пруд; только прибрежные кустики долго еще качались потом и оттуда по росе раздавался и смех, и звонкие поцелуи.

О ТОМ, ЧТО ГОВОРИЛИ ЛЮДИ, И О ТОМ, КТО ЕЗДИЛ НА ВЕЛОСИПЕДЕ

О том, как героя моего изгнали из Гуголева, долго еще покалякали в Целебееве, а он будто в воду канул; правда, что вокруг села вился да вился след его болотных сапог; правда и то, что вещи его тут же Игнат перетащил из Гуголева на буренке к Шмидтиной избе, да у самого барина Шмидта носу Петр не показывал, а расположился себе, как восвояси, в деревне К о б ы л ь я Л у ж а , где у него довольно-таки паршивое завелось кумовство и где к нему таскалась всякая шваль. Только вот уж доброю молвью теперь мой герой не блистал на целебеевской улице. За днями сменялись дни, что ни день – на селе толки; в день голубой, июньский, над далеким ельником дымный выкидывался столб: то пожар; в этот день под самым под Дондюковом обшаривали окрестность; арестовали студента; все у него поразрыли, да только всего и нашли что кулечек испанского лука, редкостного в наших местах; лук съели, студента же засадили на хлеб и воду; и в этот же памятный день Евсеич, нахлобучив картузик, поплелся из усадьбы в наше село – с письмом; здесь у нас все кого-то искал, да так и ушел ни с чем; с Шмидтиным барином все перешушукивался: ну, и за ним дозирали: тот, другой, третий приваливал к лавочке; потому – как же, лавочка у нас, можно заметить, – что к л у п : кто же, зайдя в Целебеево, хотя бы всего на мгновение, не забежит в лавочку? В лавочке, где Степа только что запрятал между товара пук полученных прокламаций, хрыч посидел, пожевал колбаски и, снявши картузик, покрякивал, что вот, мол, то-то у них и так-то, а барышня убивается, плачет; и всего час уже спустя говорили все, что вот, мол, в Гуголеве то-то и так-то, а барышня-де убивается, плачет; попадья же решила, что в Гуголеве не была она давно и что сию же минуту туда поедет. "Брось ты это, голубка", – урезонивал ее поп. Вот что произошло в голубой день июньский.

Потом был облачный день – громный, пятнистый; в этот день опять замелькал между изб картузик Евсеича; в этот день Степа бегал в К о б ы л ь ю Л у ж у со странными снюхиваться людьми, и они ему расписывали про то, что "аслабаждение" народа приходит через Дух Свят и что есть-де люди такие, которые тайно того ожидают пришествия Духа на землю; чрез то же лицо он узнал, что уже вся что ни есть округа судачит про то, что в Гуголеве происходило то-то и так-то, а барышня-де себя сама чуть было не порешила, да добрые люди еще пока что отсоветывают ей такой шаг.

Что твоя раскаленная печь, – и такой выдался день: в этот день попадьиха, во всем в розовом, с нацепленной шляпкой, с продетыми сквозь уши сережками зашуршала юбкою в Гуголево, да ее, знать, не приняли там; в пику же ей в тот же самый день туда заходила учительша, и будто бы ее приняли: захлебываясь, рассказывала по возвращении, как всякими ее там угощали сластями, Катерина же Васильевна как плакала у нее на груди, потому-де извергу человеческого рода она свою вверяла судьбу; в этот день на учительшу попик с досады плевался и чесал нос, да что: только доносик бы ее поприжал, потому что – факт явный: учительша и вралиха, и вредный субъект. Что твоя раскаленная печь, – был еще такой день: в этот день ахнуло Целебеево, да так, что когда уже вызвездилось небо, все стояли и тарабарили кучки: о том, что у Граабеной баронессы похищены "приллианты", но что следствия не возбуждают, потому – явный факт: похититель Дарьяльский; другие же крестились на том, что все, что ни есть происшествий, тайный имеет смысл – и вот какой: Чижиков-де генерал шутки изволит шутить; но и в этот день Евсеич таскался по селу, мотал головой, все кого-то выслеживал: так и убрался с шишом. Зеленый же луг той порой отжелтел курослепом; выкинулась, забагрянилась липкая на лугу гвоздика, забелела ромашка, и из овсов на дорогу просунулся розовый куколь...

Вот и все, что было памятного в эти дни – да: что ж это я про самое главное приключение ни слова? Пардон-с: запамятовал! Это, конечно, про велосипед: ах, что бы это значило, чтобы такое случилось с попом? Но прежде всего про велосипед (это у попа был велосипед); не у этого попа, а у того, который – ну, да вы уже сами догадываетесь, о ком идет речь, а велосипед, я вам доложу, прекрасный: молодец поп, что у него есть такая машина: игрушечка велосипед – новенький, аккуратный, с тормозом, отличнейшая резина и весьма успешный руль-с! Выскочил поп из-под навеса без шапки, в одном подряснике – прыг: да и был таков: только пыль столбом на дороге: маленький-маленький попик, будто сморчок! Очки это съехали на самый носа кончик-с (очки золотые), шапка черных волос копной, крест на сторону, черная борода, почитай, на самый легла руль, а спинка – дугой... Ну-ну!.. Смотрят люди, как зажаривает себе поп на велосипеде по проезжей дороге с рулем и в ветрилом надутой рясе, из-под которой взлетают рыжие голенищи болтающихся с подвернутыми полосатого цвета штиблетами ног на забаву прохожим: только попыхивает пыль в их разинутые от удивленья рты, а верстовые столбы да деревни мимо попа, мимо – так и летят: сама большая дорога тронулась с места и понеслась под велосипед, как будто она была большой белой лентой, быстро разматываемой на одной стороне горизонта и сматываемой на другой. Так-то промчался поп на велосипеде к Целебееву к самому с трезвоном, срамом и перцем; соскочил у домика отца Вукола, да прямо к нему.

Нечего пояснять, что то был грачихинский отец Николай из академистов, почему-то свивший в Грачихе свое гнездо и безвыездно два уже года в этом гнезде сидевший; сидел там – и о нем ни слуху ни духу: сами грачихинцы, как в стороне от большой проживали дороги, так о них не было слуха, и как они были малы, не славны то есть, да темны, так вот Бог наградил их маленьким темным попом: жгучим брюнетом был отец Николай. Прежде о нем не было ни слуху ни духу: а в самое последнее время темный про него прошел слух, и темный от его от проповедей исходил дух; как бы то ни было, в один прекрасный день взял да примчался к нам сюда на велосипеде. В самое угодил к попу поп неурочное время: отец Вукол сидел в одном исподнем платьишке и ловил мух, а попадьиха, как она в те дни отпускала работницу, в высоко поднятой заварызганной юбке топотала босыми ногами по их гостиной, гремела лоханью и шаркала грязным мочалом; но о. Николай тут же перед ней заскрипел сапожищами, ораторствуя без удержу и соря папиросой, причем его добрые глазки наполнялись слезами, а голос дрожал, несмотря на то, что застигнутая врасплох попадьиха от него бежала переодеться, а рассудительный отец Вукол все больше следил, как бы грачихинский попик не задел сапожищем свернутого холста, как бы не опрокинул плетеную он корзинку с чахоточной пальмой или красного ломберного столика на трех ногах, на вязаной скатерти которого лежала четвертая ножка; видя отца Николая, разорались ревом попята. А отец Вукол на все волнение грачихинекого попа – молчок: рассудительный был отец Вукол; он думал, глядя на черного попика: "Не ходи на митинги к крестьянам да не знайся со сволочью, – живи, как другие живут, и не будешь ты плакаться на то, что будешь ты скоро и расстригой, и арестантом". Уже поданы были самовар, постный сахар и мед, уже мухи, нажравшись меду, по краям липли тарелки, барахтаясь ножками и напоминая золотистые и искристые камушки, а все еще плакался да пугался вслух отец Николай, не слушая увещеваний, так и уехал, не облегчив душу.

ДУПЛО

Обо всех происшествиях Степа передавал моему герою: и герой мой дивился толкам и слухам и наезду грачихинского попа. Ежели звезда этого героя закатилась в Гуголеве и Целебееве, то она безгеройственно осветила ему его дни в Луже: так-таки к нему и шли с речами об а с л а б а ж д е н ь е : уже от тех он речей себе ободрал язык, а к нему перли, все перли окрестные вольнодумцы: проезжая, наведывался к нему земский врач; старый николаевский солдат приковылял к нему на деревяшке с четырьмя Георгиями на груди: это был "а р а р а т о р " митинговых зеленых дач: там, на зеленых дачах лесных, он стучал на пне деревяшкой, призывая к восстанью: старый солдат нюхал свой табачок у моего героя и показывал ему четыре Георгиевских креста; наконец, студент, проживающий в Лихове, его честную собирался пожать руку. Чего же более!

Однажды забежал Степа и сообщил, что он уже не с и ц и л и с т , а важная птица, что свел он знакомство с семейкой голубей и что он тоже – голубь; слухи о голубях пересекали теперь все пути моего героя, и к слухам этим прислушивался он жадно; но как же был он удивлен, когда Степа ему зашептал в ухо, что голуби о герое моем осведомлены весьма, и что его нынче они призывают к дуба дуплу на солнечном на закате, и что после уже, глухою ночью, с ним повстречается там добрый один человек. – Тут не без Матренки-с, смею уверить вас! – подмигивал Степа, но когда посторонние вошли в избу, он тряхнул волосами и заорал вовсе неведомую для тех ушей песнь:

Ах ты, слон, слон, слон –
Хоботарь, хоботарь:
Клыка Клыкович –
Тромба Тромбович
Трембове-еель-ский...

И уже герой мой вот – у старого дуба: сердце его замирает; тут он соображает, что перепутались его и ночи, и дни; но уже вспять нет возврата; и уже ему сладко жить в лихорадочном сне; лучше о Кате не вспоминать: ведь то прошлое умерло; крепко задумался он у опушки лесной; вдруг захотелось еловую сорвать ветвь, завязать концы да надеть на себя вместо шапки; так и сделал; и, увенчанный этим зеленым колючим венцом, с вставшим лапчатым рогом над лбом, с протянувшимся вдоль спины зеленым пером, он имел дикий, гордый и себе самому чуждый вид; так и полез в дупло; долго ли, мало ли ждал – не помнит; и не знает, чего он ждал. Смотрит – а она, Матрена Семеновна, и выходит с пустым лукошком да с цветами из лесу; тут понял он, что сама она его через Степу звала; собрался с духом, прыг из дупла перед ней на дорогу; будто даже ее напугал углем испачканным лицом (видно, в дупле пастухи разводили огонь).

– Ох, испужали!

Она – рябая, пренеказистая из себя: с большим животом; не понимает он, что это все его тянет, потягивает к ней; а она и не вспыхнет румянцем: уставилась в ноги; под ногами кочка, желтеющая перепеченным листом; под листом ползающий мурашик. – Вы – по грибы? Вы звали меня?

– Я-то? Ох, чтой-то: кака така у нас натапность в табе?

– Значит, цветы собирали; а вы цветы любите?

– Абнакнавенна, любим...

– Дайте же мне цветок!..

– На, бери, выбирай кветы...

И прошлась по нем взглядом, да каким! Синие в ее глазах из-за рябого лица заходили моря; пучина вырвалась в ее взгляде, и уже он в холодном водовороте страсти.

– Позволите с вами, Матрена Семеновна, пройтись?

– Иди, коли ндравится: праселак опчий...

А сама себе улыбается, – глазами посверкивает, а глаза-то – косые: один – на тебя, другой – в сторону; и так-то она улепетывает к деревне; только мелькают пятки; а изъезженная дорога вся из тончайшей пыли; из-под пяток своих в нос ему Матрена закидывает пыль; он же думает про то, что она косая и как это хорошо.

– Я давно искал случая с вами поговорить.

– Ну, и сыскал случай...

– Я и вчера, как вас видел, хотел подойти...

– Что ж даве убёк?..

Усмехается, будто на смех хочет поднять; передернула грудью и опустила глаза, а у губ складочка такая прошлась, что одна срамота; а он думает, как хорошо, что у нее вот такая есть складочка; ей же и горя мало: улепетывает от него, и уже вот – деревня: а из деревни куда-то вкось Степа проходит с гармоникой, делает вид, что не видит, и дерет глотку:

Ах ты,слон,слон, слон –
Хоботарь:
Тромба Тромбович
Трембове-еель-ский...

– Таперича, – вдруг обернулась Матрена, – вертай ты к своему дуплу; поди, соседи увидят, французенке твоей донесуть, Катерине Васильевне донесуть, – усмехнулась нагло она, – твому писаному ангелочку.

– Ишь ты – какая!

Как она фыркнет, как фыркнет – лицом в передник да от него издали: еще у деревенского у плетня на него обернулась: – Заходи, коли ндравлюсь табе...

И перелезла плетень...

Пятисотлетний трехглавый дуб, весь состоящий из одного только дупла, свои три простирал венца в отгорающий вечер; в этом дупле вот уже с час попризадумался наш герой; и ему думалось много: о Матрене Семеновне вовсе ему и не думалось, а сладко так пелось; думы же были скользящие, легкие – о своей судьбе да о дубе...

Еще неизвестно, что знал этот дуб и о каком прошедшем теперь лепетал он всею листвой; может – о славной дружине Иоанна Васильевича Грозного; может быть, спешивался здесь от Москвы заехавший в глушь одинокий опричник, сидел тут под дубом в золототканой мурмолке с парчовыми кистями, бьющими прямо в плечо, в красных сафьянных сапогах, опершись на шестопер, а его белый скакун мирно без привязи пасся у дуба, и у малинового чепрака под седлом торчали – метла да на дорогу оскаленная собачья голова; и долго, долго глядел тот опричник в бархатный облак, проплывающий мимо, а потом вскочил на коня, да и был таков на много сот лет – все может быть; а может быть, в этом дупле после спасался беглый расстрига, чтобы закончить свои дни в каменном застенке на Соловках; и еще пройдет сотня лет – свободное племя тогда посетит эти из земли торчащие корни; подслушает стон расстриги, грусть опричника, улетевшего на коне в неизмеримость времен; и вздохнет это племя о прошлом.

Все может быть – и вернулся в мыслях к Матрене Семеновне, и поймал себя, что уже он не в дупле, а почти в Целебееве самом: как это ноги его сами собой туда привели; уже темный вечер, а все еще к пруду тянулись с ведрами: подойдет красная баба, на кусты обернется, ведра поставит; и уже – смотри: она – белая; в одной сорочке сидит у воды; вот взлетела над ее головою сорочка, а она-то – в воде; тянется к пруду синяя баба, на кусты обернется, ведра поставит, а из осоки – гляди: баба к ней длинноногая лезет, в сумерках будто мужик; а вдали... с коромыслом маячит и желтая девка; непеременная идет на пруду хохотня, брызготня; кряканье селезня, утопатыванье в ночное сельских скакунов, пыль, лай да далекие, ясные по росе слова. И уже светятся тихие звезды и бледно качает их животрепещущая вода... Ночь слетела на лес; но в пузатом дупле каленая горсть жара потрескивает, переливается первым пепла пушком, а синий огневый лепесток подскакивает над ней; дупло-то с расщепом; красный его оскал глядит в густоствольную темь, а из оскала того возвышается голос, кудластая голова Абрама, снаружи просунутая в расщеп, кивает спрятанному в дупле моему герою; нищий палку прижал к волосатой груди; а с палки голубь оловянным крылом тяжело опрокинулся на огонь, бледные свысока в отверстие дупла глянули звезды; и на них-то уставился нищий; одни огнем освещенные бельма смотрят в душу Дарьяльскому.

Вот он кто – человек добрый; кого здесь Петр ждал и не час, и не два; нищий тот человек – и вот он с глазу на глаз с Петром; и из нищенской груди тяжелое вырвалось, душу мутнящее слово; тянет да тянет нараспев соблазнительные слова:

– Вот ошшо прибаутки песельные у нас сладки; а службы – тех песен слаще; с поцелуями, с красными причитаньями; вот ошшо у нас женки с хрудями сахарными; а тая одежа служебная снегов белей; все друх с дружкою разговаривам про врата адамантовы да про край слаботный. – Вот ошшо величат холубями нас; и по всей-то краине мы разлетамся, друх; вот ошшо середь нас живет набольший: матерый сам, холубь сизокрылый; оттого пошел по Руси бунт-свят, шта бунтарствует вольно казачество под синим под небушком.

– Вот ошшо те казаки слаботные – перво-наперво; то касаточки-пташечки, разнесут они по Руси Свят Дух; как пройдут по землице-то ропотом, так за ними холуби вылетят.

– Вот ошшо...

– Довольно: я – ваш.

– За тем вольным, значить, казачеством, сама Святодухова строитца церква; вот ошшо с нами-то, коли будешь, брат, будет тебе Матрена Семеновна; а посему без нас тебе – злая похибель.

– Довольно: я – с вами.

Петр сидит в уголочке дупла, положив лицо на колени, – и будто ему какой снится сон; а его еловый венок, сдвинутый набок, как оленьи зеленые рога, являет рогатую в дупле тень, убегающую в вышину. Вспышки красного света высоко подбрасывают с вершины дупла упадающий сумрак – и расплясывается тень, как какой-то адский крылатый житель, чтоб собой задушить человека, огражденного кругом огня. – Абрам, почему вы доверились мне?

– По хлазам.

Ночь темнее присела на лес; не один зрячий небось теперь плакался: "Лопни глаза мои – на что они мне!" А слепцы, верно, уж вот усмехались на зрячих.

ПРОИСШЕСТВИЯ

В днях, и в зари лучах, и в цветах скитался Дарьяльский вокруг нашего села, выделяясь оттопыренной ветвью на себя воздетого елового венка и на зелени алого цвета рубахой; а за ним по следам скитался нищий Абрам: настигал моего героя.

В днях, и в зари лучах, и в цветах скиталась без делу Матрена Семеновна вокруг нашего села; и к ней выходил из кустов Дарьяльский – загорелый, небритый: стоял, переминался, теребил ус, боязно сперва на нее поглядывал: разговаривал мало – и все только почему-то ее выслеживал для себя; выйдет ли она за плетень, пройдется ли малость по дороге, в дубнячок ли захаживает по грибы, за ней – нет-нет и затрещит хворост, веточка закачается, хотя и нет ветру; Матрене же вовсе не страшно; коли захочет сама, барин даст от нее здорового стрекача; и уже ей ее барин люб: сродственность духа рождается между ними, а говорят – мало; однажды только она почти напугалась; как в лес пошла – ну, само собой веточка закачалась за ней; ну, и пожелала его накрыть: будто бы грибы ищет, а сама незаметно к ветке; подол подобрала, нагнулась, раздвинула куст, а от нее кто-то – бегом; ей показалось, что узнала она подглядывателя – не милого барина вовсе: борода у этого подглядывателя лопатой, сам в высоких сапогах и при медных часах, а тут выскочи из кустов Степка да к ней:

<<< - - - >>>

Мои сайты
Форма входа
Электроника
Невский Ювелирный Дом
Развлекательный
LiveInternet
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0