ПОВЕСТИ
 
 БРОНЕПОЕЗД 14-69
ПАРТИЗАНЫ У РЕЛЬС! 
 I 
 Цифры блестели перед глазами: 85, 64 и еще 0000... как снежные четки... На дверях купе, на рамах окна, на ремне, на кобуре револьвера. Везде. Точно огромная мясистая цифра 8, на койке, упадая коротко стриженной головой в огромные, как степные дороги, плечи,— прапорщик Обаб, помощник капитана Неэеласова. 
 Даже на сигаретах, которые одну за другой испепелял капитан и пепел которых мягко таял в животе расколотого чугунного китайского божка, тоже цифры и английские поджарые, словно галеты, буквы. 
 — Что ж?.. Стекаем, как гной из раны... на окраины... Мы!.. Все — и беженцы, и утонувшие в снегу правительства... Но-о! Я ж говорю вам, прапорщик. Потом куда?.. В море? 
 Обаб наискось оглядел искривившиеся лицевые мускулы капитана. Узловато ответил: 
 — Вам лечиться. Надо. Да! 
 Был прапорщик Обаб из выслужившихся добровольцев колчаковской армии. О всех кадровых офицерах говорил: «Сплошь болезня». 
 Капитана Незеласова уважал, потому повторил: 
 — Без леченья плохо. Вам. 
 Незеласов торопливо выдернул сигаретку: 
 — Заклепаны вы наглухо, Обаб... ничего до вас яе дойдет!.. 
 И, быстро отряхивая пепел, визгливо заговорил: 
 — Как нам стронуться хоть немного... Ведь тоска, Обаб, тоска! Родина нас... вышвырнула! Думали всё — нужны, очень нужны, до зарезу нужны, а вдруг ра-а-с-чет получайте... И не расчет даже» а в шею... в шею!., в ш е ю 
И капитан, кашляя, брызгая слюной и дымом, возвышал голос: 
 — О, рабы нерадивые и глупые! 
 Обаб протянул длинную руку навстречу сгибающемуся капитану. Точно поддерживая валящееся дерево, сказал с усилием: 
 --Сволочь бунтует. А ее стрелять надо. А которая 
 глупее — пороть. 
 — Нельзя так, Обаб, нельзя... 
 — Болезнь. У нас. Вот атаман Семенов. Не мозгует. Вьет. 
 — Внутри высохло... водка не катится, не идет... От табаку — слякоть, вонь... В голове, как наседка, да у ней триста яиц... Высиживает. Э-эх!.. Теплынь, пар!.. Копошится теплое, склизкое, того гляди... вылезет. Преодолеть что-то надо, а что — не знаю и не могу... 
 — Женщину вам надо. Давно женщину имели? 
 Обаб тупо посмотрел на капитана. 
 — Непременно женщину. В такой работе — каждый месяц. Я здоровый,— каждые две недели. Лучше хины. 
 — Может быть, может быть... попробую. Почему мне не попробовать... 
 — Можно быстро, здесь беженок много... Цветки! 
 Незеласов поднял окно. 
 Запахло каменным углем и горячей землей. Как банка с червяками, потела плотно набитая людьми станция. Мокро блестели ее стены и близ дверей маленький колокол. 
 На людях клеймо бегства. 
 Шел похожий на новое стальное перо чистенький учитель, и на плече у него трепалась грязная тряпица. Барышни нечесаные, и одна щека измятая, розовато-серая : должно быть, жестки подушки, а может быть, и нет подушек — мешок под головой. 
 «Портятся люди»,— подумал Обаб. Ему захотелось жениться. «В семью бы хорошо...» 
 Он сплюнул в платок и сказал: 
 — Ерунда! 
 Незеласов теребил серую рыхлую бумагу телеграммы. Как везде, на телеграмме — цифры. Как всегда, мутнеют зрачки Обаба. Слюняв хлопающий голос: 
 — Опять? 
 -Что опять?.. В чем дело? 
 II 
 Обаб и Незеласов взглянули в окно. 
 Беженцы смущенно рассматривали стальную броню вагонов. На платформах орудия, казалось, рассматривают его, голого. Голый Незеласов костляв, похож на смятую жестянку из-под консервов: углы и серая гладкая кожа. 
 Он едко сказал в плечо Обабу: 
 — За спасителей нас считают... Ерусланы! В телеграмме пишут: у рельс вершининский отряд показался... в городе... 
 Обаб грузно отодвинулся от окна: 
 — Жиды, капитан. И в городе жиды, и у Вершинина жиды. Дайте сигарету. 
 — Придут японцы... Прикажите воду набирать... непременно... сейчас. 
 — В появлении? Опять! Неймется. 
 Обаб ударил себя по ляжкам длинными и ровными, как веревка, руками. 
 — Люблю. 
 Заметив на себе рыхлый зрачок Незеласова, прапорщик сказал: 
 — Не насчет смерти. А чтоб двигалось. Спокойно когда — мясо ржавеет... 
 Обаб степенно вздохнул. Вздохнули потные острые скулы, похожие на обломки ржавого сухаря, вздохом медленным, крестьянским. 
 — У нас сейчас, в Барнаульском... уезде, уборка. Рука по вожже зудится... 
 Незеласов, вскакивая, торопливо спросил: 
 — Прапорщик... Кто наше начальство?.. Кто непосредственное начальство? 
 — Генерал Смирнов. 
 — Ага? А где он?.. 
 — Партизаны повесили. 
 — Ага?.. Так. Значит, следующий. Кто? 
 — Следующий? 
 — Вас спрашивают... 
 —- Генерал-лейтенант Сахаров. 
 — Ага?.. Он где, где?.. 
 — Не могу знать. 
 — А... где командующий армией? 
 — Не могу знать. 
 Капитан затянул ремень и хотел резко прокричать: «Ну, и не рассуждать — исполняйте приказания»,— а вместо этого отвернулся и, скучно царапая пальцем краску рамы, спросил тихонько: 
 — Кого вам, прапорщик, слушаться?.. Ага? Кого мы с вами .по телеграмме... Постойте. 
 Обаб шлепнул по животу чугунного кумирчика, попытался поймать в мозгу какую-то мысль, но соскользнул. 
 — Не знаю... Воду так воду... Стрелять, будем стрелять — очень просто. 
 И, как гусь неотросшими крыльями, колыхая галифе, Обаб шел по коридору вагона и бормотал: 
 — Не моя обязанность... думать... я что... лента, обойма... Очень нужно... Где? 
 II 
 Торопливо отдал честь тщедушный солдатик в голубых французских обмотках и больших бутсах. 
 Незеласову не хотелось толкаться по перрону, и, обогнув обшитые стальными щитами вагоны бронепоезда, он брел среди теплушек с эвакуируемыми беженцами. 
 «Ненужная Россия,— подумал он со стыдом и покраснел, вспомнив: — И ты в этой России». 
 Нарумяненная женщина с толстым задом всколыхнула в теле предложение Обаба. Капитан сказал громко: 
 — Дурак! 
 . Жешцина оглянулась: печальные, потускневшие глаза и маленький лоб в глубоких морщинах. 
 Незеласов отвернулся. 
 Теплушки обиты побуревшим тесом. В пазах торчал выцветший мох. Хлопали двери с ремнями, заменявшими ручки. На гвоздях у дверей в плетеных мешках — мясо, битая птица, рыба. Над некоторыми дверьми — пихтовые ветки, и в таких вагонах слышался молодой женский голос. А в одном вагоне играли на рояле. 
 Пахло из теплушек потом, пеленками, и подле рельс пахли аммиаком растоптанные испражнения. Еще у одной теплушки на корточках дрожал солдат и сквозь желтые зубы выл: 
 — О-о-о-е-е-е. 
 «Дизентерия,— подумал, закуривая, капитан.— Значит, капут». 
 Ощущение стыда и далекой, где-то в ногах таящейся злости не остывало. 
 Плоскоепинный старик, утомленно подымая тяжелый колун, рубил полусгнившую шпалу. -.. Издалека? — спросил Незеласов. 
 Старик ответил: 
 — А из Сызрани. 
 — Куда едешь? 
 Он опустил колун и, шаркая босой ногою с серыми потрескавшимися ногтями, уныло ответил: 
 — Куда повезут. 
 Кадык у него, покрытый дряблыми морщинами, большой, с детский кулак, и при разговоре расправлялись и видны были чистые, белые полоски кожи. 
 Редко, видно... говорить-то приходится»,— подумал Незеласов. 
 — У меня в Сызрани-то земля,— любовно проговорил старик,— отличнейший чернозем. Прямо золото, а не земля,— чекань монету... А вот, поди ж ты, бросил. 
 — Жалко? 
 — Известно, жалко. А бросил. Придется обратно. 
 — Обратно идти далеко... очень... 
 Старик, не опуская колуна, чуть-чуть покачал головой. Как-то плечами остро и со свистом вздохнул: 
 — Далеко... Говорят, на путях-то, вашблаго, Вершинин явился. 
 — Неправда. Никого нет. 
 — Ну? Значит, врут! — Старик оживленно взмахнул колуном.— А говорят, идет и режет. Беспощадно, даже скот. Одна, говорят, надежда на бронипоезду. Только. Ишь ты... Значит, нету? 
 — Никого нет... 
 — Совсем, вашблаго, прекрасно. Може, и до Владивостоку доберешься... Проживем. Куды я Обратно попрусь, скажи-ка ты мне? 
 — Не выдержишь... Ты не беспокойся... Да. 
 — И то говорю — умрешь еще дорогой. 
 — Не нравится здесь? 
 — Народ не наш. У нас народ все ласковый, а здесь и говорить не умеют. Китаец — так тот совсем языка русского не понимает. И как живет, бог его знает! Фальшиво живет. Зачервиветь тут. А коли лучше обратно пойти? Бросить все и пойти? Чать, и большевики люди, а? 
 — Не знаю,— ответил капитан. 
 III 
 ... Вечером на станцию нанесло дым. 
 Горел лес. 
 Дым был легкий, теплый, и кругом запахло смолой. 
 Кирпичные домики станции, похожая на глиняную кружку водокачка, китайские фанзы и желтые поля гаоляна закурились голубоватой пеной, и люди сразу побледнели. 
 Прапорщик Обаб хохотал: 
 — Чревовещатели-и!.. Не трусь!.. 
 И, точно ловя смех, жадно прыгали в воздухе его длинные руки. 
 _ Чахоточная беженка с землистым лицом, в каштановом манто, подпоясанном бечевкой, которой перевязывают сахарные головы, мелкими шажками бегала по станции и шепотом говорила: 
 — Партизаны... партизаны... тайгу подожгли... и расстреливают... Вершинин подходит... 
 Ее видели сразу во всех двенадцати эшелонах. Бархатное манто покрылось пеплом, вдавленные виски вспотели. Все чувствовали тоскливое томление, похожее на голод. 
 Комендант станции — солдаты звали его «четырехэтажным» — большеголовый, с седыми, прозрачными, как ледяные сосульки, усами, успокаивал: 
 — А вы целомудрие наблюдайте душевное. Не волнуйтесь. 
 — Чита взята!.. Во Владивостоке большевики! 
 — Ничего подобного. Уши у вас чрезмернейпше. Сообщение с Читой имеем. Сейчас по телеграфу няньку генерала Нокса разыскивали. 
 И, втыкая в глотку непочтительный смешок, четко говорил : 
 W— Няньку английский генерал Нокс потерял. Ищет. Награду обещали. Дипломатическая нянька, черт подери, и вдруг какой-нибудь партизан изнасилует. 
 Белокурый курчавый парень, похожий на цветущую черемуху, расклеил по теплушкам плакаты и оперативные сводки штабверха. И хотя никто не знал, где этот штабверх и кто бьется с большевиками, но все ободрились. 
 Теплые струи воды тороплива потекли на землю. Ударил гром. Зашумела тайга. 
 Дым ушел. Но когда ливень кончился и поднялась радуга, снова нахлынули клубы голубоватого дыма, и снова стало жарко и тяжело дышать. Липкая грязь приклеивала ноги к земле. 
 Пахло сырыми пашнями, и за фанзами с тихим звоном шумели мокрые гаоляны. 
 Вдруг на платформу двое казаков принесли из-за водокачки труп фельдфебеля. Лоб был разбит, и на носу и на рыжеватых усах со свернувшимися темно-красными сгустками крови тряслось, похожее на густой студень, серое вещество мозга. 
 — Партизаны его...— зашептала беженка в манто, подпоясанная бечевкой.— Вершинин... Они... 
 В коричневых теплушках эшелонов зашевелились и зашептали: 
 — Партизаны... Партизаны... 
 Капитан Незеласов прошел по своему поезду. 
 У площадки одного вагона стояла беженка в каштановом манто и поспешно спрашивала у солдат: 
 — Ваш поезд нас не бросит? 
 — Не мешайте,— сказал ей Незеласов, вдруг возненавидев эту тонконосую женщину.— Нельзя разговаривать! 
 — Они нас вырежут, капитан!.. Вы же знаете!.. 
 Капитан Незеласов, хлопнув дверью, закричал: 
 —- Убирайтесь вы к черту! 
 Опять принесли телеграмму. Кто-то неразборчиво, и непременно припутывая цифры, приказывал разогнать банды Вершинина, собирающиеся по линии железной дороги. И в конце говорилось о каких-то японцах, итальянцах... 
 — Телеграмма номер двенадцать тысяч пятьсот сорок один, видите!.. Приказ, прапорщик, приказ, говорю... А кто там, кто смеет приказывать? Кто есть? 
 Добродушный толстый паровоз, облегченно вздыхая, подтащил к перрону шесть вагонов японских солдат. За ним другой. Маленькие чистенькие люди, похожие на желтоголовых птичек, порхали по перрону. 
 Капитана Незеласова нашел японский офицер в паровозе бронепоезда. Поглаживая кобуру револьвера и чуть шевеля локтями, японец мягко говорил по-русски, стараясь ясно выговаривать букву р: 
 — Я... есть пол-рр-лючик Танако Муццо... Тя. Я есть коман-н-тил-л-рр-лован вместе. 
 И, внезапно повышая голос, выкрикнул, очевидно, твердо заученное: 
 — Уничтожит!.. Уничтожит!.. 
 Рядом с ним стоял американский корреспондент — во френче с блестящими зелеными пуговицами и в полосатых чулках. Он быстро, тоже заученно, оглядывал станцию и, торопливо чиркая карандашом, спрашивал: 
 — А этта?.. А этта?.. Ш-ш-то?.. 
 Обаб и еще какой-то офицер, потея и кашляя, объясняли. 
 — Хорошо,— сказал Незеласов.— Прикажите, Оба б, прицепить вагоны... с японцами. 
 Он захлопнул тяжелую стальную дверь. 
 — Пошёл, пошел!..— визгливо кричал, матерной руганью обвертывая приказания. И где-то внутри росло желание увидеть, ощупать руками тоску, переходящую с эшелонов беженцев на бронепоезд № 14-69. 
 Капитан Незеласов бегал внутри поезда, грозил револьвером, и ему хотелось закричать громче, чтобы крик прорвал обитые кошмой и сталью стенки вагонов... Дальше он не понимал, для чего понадобился бы ему тогда его крик. 
 Грязные солдаты вытягивались, морозили в лед четырехугольные лица. Ненужные тряпки одежд стесняли движения. Около стальных орудий хотелось их видеть голыми и не хотелось чувствовать тлеющих в страхе душ. 
 Прапорщик Обаб быстро и молчаливо шагал вслед за капитаном. 
 Лязгнули буфера. Коротко свистнул кондуктор, загрохотало с лавки железное ведро, и, пригибая рельсы к земле, разбрасывая позади себя станции, избушки стрелочников, прикрытый дымом лес и граниты сопок, облитые теплым и влажным ветром, падали и не могли упасть, летели в тьму тяжелые стальные коробки вагонов, несущих в себе сотни человеческих тел, наполненных тоской и злобой. 
 IV 
 А в это время китаец Сии Бин-у лежал в траве в тени пробкового дерева и, закрыв раскосые глаза, пел о том, как красный Дракон напал на девушку Чен Хуа. 
 Лицо у девушки было цвета корня женьшеня, и пища ее была у-вей-цзы, петушьи гребешки, ма-жу, грибы величиною со зрачок, чжен-цзай-цай. Весьма было много всего этого, и весьма все это было вкусно. 
 Но красный Дракон взял у девушки Чен Хуа ворота жизни, и тогда родился бунтующий русский. 
 Партизаны сидели поодаль, и Пентефлий Знобов, радостно прорывая чрез подпрыгивающие зубы налитые незыблемою верою слова, кричал: 
 — Бегут, братцы мои, бегут. В недуг души ударило, оземь бьются, трепыхаются. А наше дело — не уснуть, а город-то, он у-ух!.. силен. Все возьмет! 
 Пахло камнем, морем.
13 --->>>
 Cтарый 4емодан
 Cтарый 4емодан







