ОБРЕЧЕННЫЙ ОТРЯД
ВСТУПЛЕНИЕ
Несколько тысяч лет люди спорят о свободе воли, изредка находя ответ и снова тревожась. Некоторые мы.слители утверждали, рискуя впасть в ересь, что если «все от бога», то и грех, преступление — тоже от него. Другие настаивали, что «высшие силы» предоставляют человеку свободу выбора, право самому вступить на тропу добродетели или погибели.
В любом случае выбравший часто бывал убежден, что только так и должно было случиться, а иначе — невозможно: «Судьба меня уж обрекла»,— восклицает Рылеев...
Прочитавшие первую часть этой книги, повесть о Лунине, надеемся, не забыли, сколь часто звучал на процессе 1825/26 года термин — Cohorte perdue, обреченный отряд: подразумевался союз смертников, который должен был нанести решающий удар и погибнуть...
Следствию по делу декабристов так и не удалось доказать, что Лунин действительно должен был возглавить тот отряд...
В широком же, самом широком смысле слова, осужденные давно уже считали себя обреченными — на бунт, на погибель, на судьбу; вспомним слова Ивана Якушкина: «В этом деле мы решительно были застрельщиками или, как говорят французы, пропалыми ребятами»... Рассказы взаимно независимы, но связаны временем и судьбами...
Вслед за повестью об одном застрельщике читатель волен познакомиться со второй частью книги — еще с несколькими рассказами о декабристах и других так или иначе обреченных попасть в историю российского освободительного движения.
Некоторые персонажи книги старше Лунина и его товарищей, другие — пережили их на несколько десятилетий; одни Из них — революционеры (Радищев, декабристы, Герцен), дру-
283
гие, просто хорошие люди — очень нелегкая, историчеЯ важная «профессия»; наконец, третьи— враги, вчеращнКн мятежники, перебежавшие в неприятельский лагерь и сменившие высокую обреченность на низкую...
Почти каждый из очерков автор начинает как историк, 0т правляющийся в архив, отыскивающий документы, доказатель ства... Однако обидно было бы ставить точку там, где живой раЯ говор только начинается; странно было бы сухим и строгим изложением ограждать мысль от чувства, героев от потомков, науку от словесности.
Да и вообще, наверное, нет смысла прикидываться, будто, толкуя о прадедах, мы умеем не задумываться о нас самих...
ДВАДЦАТЬ ДВА СЛОВА
На титульном листе книги — двадцать два слова.
Путешествие из Петербурга в Москву.
«Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй». Тилемахи-д3? том II, кн. XVIII, стих 514. 1790. В Санктпетербурге.
Внимательно разглядите, многоуважаемый читатель, этот текст, но не торопитесь восклицать: «Знаем, знаем, все ясно!»
Попытайтесь хоть на несколько минут перевоплотиться в любителя, который июньским днем 1790 года перелистывает эту книгу в петербургской книжной лавке купца Зотова, размышляя, стоит или не стоит отдать за нее два рубля (а в переплете—два рубля 35 копеек).
Путешествие
Заглавие как будто самое обыкновенное — путешествия подлинные и литературные в ту пору в большой моде: «Путешествие Гулливера» и «Сентиментальное путешествие», «Путешествия» капитана Кука и Бугенвиля; «Письма русского путешественника», Путешествия в «страну мертвых»... и «страну любви».
- Один юморист подсчитал в ту пору 506 мотивов, побуждений, целей, поводов для странствия...
Но «Путешествие из Петербурга в Москву» — помилуйте! Что за название, что за тема? Любой из возможных читателей либо совершал это путешествие, либо может совершить: если не хочешь медленно волочиться «на долгих», то есть на своих лошадях, надо рано утром выехать и путешествовать, останавливаясь на ночлег попозже, чтобы к вечеру третьего дня достигнуть «другой столицы»: по дороге леса, болота, деревушки, всего два крупных города — Новгород и Тверь; двадцать пять почтовых станций...
Нет, на фоне островов Полинезии, государства лилипутов или «царства мертвых» — путешествие слишком обыкновенное, и если автор все же рискует своим успехом у читателей и называет книгу столь тускло, то, надо думать, это неспроста: он либо иронизирует, нарочито подчеркивая обыкновенность своего маршрута; либо избирает столь невинное название для маскировки, прикрытия своих истинных целей...
Автор
Но кто же автор? Никакого имени ни на титульном листе, Ни в каком-либо другом месте книги не выставлено.
Нет Автора!
К тому же наметанный глаз петербургского книгочея сразу заметит, что на титульном листе отсутствует обычная отметка: «С дозволения управы благочиния» (то есть с дозволения
285
полиции; с дозволения цензуры). Впрочем, эта отметка есть самом конце, на 453-й странице книги. Но это странно, «не цЩ правилам». Любопытство покупателя возбуждено, он спрацД вает, кто же все-таки автор, и купец шепнет, что это — чиновнщЗ с таможни господин Радищев, что книга особенная, о ней «много говорят». И уж двадцать пять взятых на пробу экземпляров скоро разойдутся — пора посылать за новыми...
Подобный же вопрос — кто автор? — задала 25 июня] 1790 года императрица Екатерина II, когда экземпляр «Путешествия» положили ей на стол.
До сих пор спорят, кто поторопился поднести и донести, так что царица стала одним из самых первых читателей..,
Екатерина вникает, ужасается, приказывает схватить автора и весь тираж: автор нашелся — экземпляры же (всего их было 640 или 650) за вычетом проданных и кое-кому отосланных в подар'ок — все экземпляры, по уверению Радищева, были сожжены вместе с корректурой и другими подготовительными материалами.
Сожжены, и вот почему на всей земле найдено за два прошедших века не больше 15 штук.
Но опять тайна, над которой бьются специалисты: правда ли, что все сожжены? Ленинградский исследователь В. А. Запа-дов и ряд других филологов нашли за последние годы любопытные доказательства, что многое, возможно, было припрятано, зарыто или увезено верными людьми: со спасенных корректурных или рукописных листов Радищева снимали копии и списки пускали по рукам...
Списков, кстати, ходило по России много: значительно больше, чем печатных экземпляров: на сегодня их отыскали около сотни; самое любопытное, что некоторые довольно существенно отличались по тексту (сейчас известно шесть «редакций», основных вариантов «Путешествия»).
Как это объяснить?
Писатель Г. П. Шторм, ныне покойный, выпустил книгу «Потаенный Радищев», где старался доказать: разные списки возникли потому, что Радищев после, вернувшись из ссылки, продолжил работу над своим главным трудом и затем дал его переписчику.
Сенсационная гипотеза писателя была решительно отвергнута специалистами.
Сейчас наибольшее признание имеет точка зрения В. А. За-падова, что Радищев, желая уберечь свой труд от уничтожения, своевременно, еще до выхода его в свет, принял «меры к спасению» (разные же редакции происходят от более ранних текстов «Путешествия», от того «вида», который оно имело еще до выхода в печать).
И, если так, значит, был тайник рукописей и корректур «Путешествия», лаборатория взрывчатого труда; и нужно
286
говорить, сколько бы отдали историки и филологи, чтобы тот тайник отыскать...
T?v Но мы» кажется, увлеклись чтением одного заглавия (да еще выходными данными — «1790. В Санкт-Петербурге»): восемь слов. Но на титульном листе есть еще цетырнадцать...
Эпиграф
Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй.
Даже не понимая смысла, не вникая — нечто страшное, зловещее; слова понятные, хотя и странные: чудище, стозевно, лаяй соседствует с таинственным обло, озорно... Прочитайте эпиграф (про себя, а лучше вслух) быстро, как будто это одно слово: заклинающие, воющие, унылые гласные, особенно следующие одно за другим десять «о» (так и вспоминается пушкинское «домового ли хоронят...») и резкое финальное — лаяй!
Не очень понятно, и, может быть, тем эффектнее... «Цитата не есть выписка. Цитата есть цикада. Неумолкаемость ей свойственна. Вцепившись в воздух, она его не отпускает» (О. Мандельштам, «Разговор о Данте»).
Звук эпиграфа воздействует сильнее прямого смысла, как музыка!
Нужен ли после того еще разбор отдельных слов?
Осторожно попробуем «алгеброй частного» не разбить гармонии цельного.
Чудище. Казалось бы, то же самое, что чудовище — и все-таки не совсем то... Хотя бы потому, что реже встречается.
«Дьявольский хохот загремел со всех сторон, безобразные чудища стаями скакали перед ним» (Гоголь).
Словно злое чудище Город зарождается.
( Полонский )
Сегодня чудище, пожалуй, чуть-чуть смешнее, домашнее, чем чудовище, но в XVIII веке, кажется, нет...'
г Обло. «Это был человек весьма обширный, или говоря старинным словом, уцелевшим в наших краях, облый, с большим лицом, с большими глазами и губами».
Выходит, уже во времена Ивана Сергеевича Тургенева (цитируется его повесть «Два приятеля») облый, обло — слова старинные, хотя еще и у советского писателя Всеволода Иванова встречается «Фекла, облая, туго поворотливая, как Дрофа».
Озорно. Вспоминается озорник, озорничать. Но, во-первых, прежде слово бывало и не столь добродушным: мужика наводят с разбитым черепом, под баржой: «Ой, озорство*,— причитал староста» (Горький, «Мои университеты»)'.
287
А во-вторых, кажется, чудище и не в этом смысле озорно Словари русского языка сообщают о существовании старинного слова «озор», родственного зоркому: «лазутчик, соглядатай! сторожевой пес»; а ведь наше чудище — «лаяй»!
Огромно. Знакомое слово, не требующее как будто объяснен ния: но часто ли мы слышим в нем корень гром, угадываем ли вымерший древний глагол огромить («слово огромит тебя» написано в одном древнем тексте, то есть будешь поражен, подавлен словом)? Так что чудище огромно, значит — очень большое и как громом поражающее...
Стозевно. Такого слова не удалось найти в словарях; его сочинил автор (впрочем, и тут небольшая тайна, о которой — чуть после). Красиво сочинил: сто зевов, сто глоток; стозевно — по аналогии с такими словами, как стозвучно, стократно или осточертеть...
Наконец, лаяй. Знающие древнерусский язык понимают, что это прича'стный оборот от «лаять» — лаять же можно и сегодня не только по-собачьи, но и «по-человечьи» («лаяться» — ру-гаться).
Итак, если буквально перевести эпиграф к «Путешествию из Петербурга в Москву» на современный литературный язык, выйдет примерно следующее:
Чудовище толстое, зоркое, огромное, лающее ста пастями.
Тоже нечто жуткое, но, согласитесь, куда менее складное и страшное, чем «Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй».
Мы наконец дочитали эпиграф. Но автор, Радищев, явно апеллирует к читателю, хорошо знающему, помнящему эту строку: он называет произведение, откуда взято «чудище...», указывает том, книгу, стих... но без имени автора! (Это как мы иногда поступаем, давая ссылку: «Мертвые души», страница такая-то, или «Евгений Онегин», глава... строфа...). Одновременно читателя приглашают вспомнить, а если понадобится, заглянуть в «Тилемахиду», том II, книгу XVIII, стих 514.
Тилемахида
Огромная старинная книга. Ее заглавие много длиннее радищевского:
Тилемахида, или
Странствования Тилемаха, Сына Одиссеева, описанные в составе ироические пиимы Василием Тредиаковским, надворным советником, членом
Санктпетербургской • императорской Академии наук С французския
288
нестихословныя речи, сочинения
Франциском де Салиньяком де ла Мотом Фенелоном Архиепископом дюком Камбрейским
принцем священныя империи. В Санктпетербурге 1766.
Иначе говоря, поэт Василий Тредиаковский превратил прозу («нестихословныя речи») французского писателя Фенелона в русскую «ироическую пииму» (то есть героическую поэму). Поэма вышла в 1766 году, когда Александр Радищев был еще i семнадцатилетним пажом императрицы Екатерины II.
Итак, ссылка Радищева на «Тилемахиду» отправляла читателя «Путешествия» к двум знаменитым авторам.
Фенелон (1651 — 1715)
Ныне редко читаемый, этот аристократ, архиепископ, воспитатель внука Людовика XIV и, одновременно, смелый, просвещенный философ был одним из властителей дум XVIII столетий. Жан-Жак Руссо готов был идти к Фенелону в лакеи, будь тот жив, «чтобы со временем быть у него камердинером». Философ и математик Д'Аламбер считал несчастными тех, кто остается равнодушным при чтении Фенелона, врага деспотизма и временщиков, кровавых войн и религиозной нетерпимости. Главный труд «архиепископа, дюка и принца» — «Приключения Телемака» — имел феноменальный успех и за один 1699 год выдержал двадцать изданий!
Некоторые правители гневались, справедливо находя 'себя и свое царствование в отрицательных персонажах Телемака; другие были поумнее: Екатерина II читала, цитировала, искала в Фенелоне «просвещенного союзника»; поэтому весьма поощрялись переводы, переложения его «нестихословных ре-ней»...
Заглянем в XVIII книгу Фенелона.
Телемак (или Тилемах), безуспешно отыскивая своего отца Одиссея, в конце концов отправляется в Тартар, царство мертвых, рассчитывая, может быть, повидаться там с любимой [тенью. После ряда ужасных встреч «наконец Телемак достиг того места, где заключены цари, осужденные за злоупотребление властью».
Мы цитируем один из точных русских переводов Фенелона...
А вот стихи:
Там, наконец, Тнлемах усмотрел царей увенчанных. Употребивших во зло свои на престолах могутства.
Читатель, конечно, догадался, что мы процитировали «Тилемахиду» Василия Кирилловича Тредиаковского.
289
Один из самых ранних русских поэтов, над ним при ,жизцц и после смерти часто насмехались, сочиняли анекдоты, упрекал] в недостатке вкуса, бездарности... Но вот отзыв весьма авторц! тетного критика, Александра Сергеевича Пушкина: «Тредьяков. ский был, конечно, почтенный и порядочный человек. Его филологические и грамматические изыскания очень замечательны] Он имел о русском стихосложении обширнейшее понятие, нежели Ломоносов и Сумароков. Любовь его к Фенелонову эпосу делает ему честь, а мысль перевести его стихами и самый выбор] стиха доказывают необыкновенное чувство изящного. В «Тиле-махиде» находится много хороших стихов и счастливых оборотов. Радищев написал о нем целую статью... Дельвиг приводил часто следующий стих в пример прекрасного гекзаметра:
...корабль Одиссеев,
Бегом, волны деля, из очей ушел и сокрылся.
Гекзаметр, древний гекзаметр, которым Гомер писал свою «Одиссею», и возвращение этого размера переводу французской прозы!
Древня размера стихом пою отцелюбного сына...
Свою оригинальную идею — превратить роман в поэму — Тредиаковский обосновывал тем, что русский поэтический язык богаче, нежели французский.
Следуя за героем Фенелона и Тредиаковского, читатель наблюдает былых могучих тиранов, которым «Эвменида-фурия» подносит зеркало, и они видят в нем все свои грехи и пороки: тщеславие, жестокость, боязнь истины, стремление к лести, пышности; пороки —
...основанных всех на людёй разорении крайнем, Приобретаемы кровию многих своих подчинённых.. 1
В том зеркале цари казались сами себе гнуснее и страшнее,
Нежели химера та, побеждённая Веллерофонтом, Нёжели йдра лернёйска, самим,
Ираклйем сражённа, И, напослёдок, нёжели тот,
преужасный пес Кёрвер, Чудище, обло, озорно, огромно,
с тризёвной и — лаёй, Из челюстёй что свойх кровь блюёт ядовйту и смольну. Коя могла б заразить, живущих всех земнородных...
Вот в каком контексте, в каком «окружении» — будущий радищевский эпиграф: цари-тираны, хуже химеры (побежден-
290
доЙ Беллерофонтом); хуже лернейской гидры (идры), сраженной Ираклием (Гераклом); ужаснее, чем пес Кервер (трехгла-ый сторож подземного царства Цербер)... Заметим, что у Тредиаковского он «с тризевной», а у Радищева — стозевный!
К Трудно допустить, что Радищеву изменила память,— он ведь дает точную ссылку на главу и стих, а для этого уж, конечно, ему следовало еще раз взглянуть на знакомую 514-ю строку. Да к тому же кто не ведает, что пес Цербер — «трехглавый»? Радищев, как видно, сгущает строку, делает чудище еще страшнее — ему надо.
К Бросим последний взгляд на XVIII главу «Тилемахиды»: в то Ьремя, как первая Эвменида-фурия заставляет царей видеть самих себя в «натуральном виде», хуже чудища, вторая Эвме-шида принуждает их глядеться в другое зеркало, где видят себя в том, лестном виде, как превозносились при жизни:
...из царей сих с&мые злые Были теми, которым припйсаиы
превелелёпны В житие их похвалй...
в Несходство двух зеркал было, оказывается, самой жестокой пыткой; цари стонут, рыдают, «превесьма мерзятся собою», но пытка вечная...
Снова 1790 год
Итак, дурные цари — вот кто хуже, чем «чудище... стозевно и лаяй».
Фенелону, Тред ваковскому простили — цари «не узнали» себя в поэтическом зеркале. Екатерина II в 1769 году в Ёвоем журнале «Всякая всячина» настоятельно советовала подданным читать «Тилемахиду»...
Идиллия до поры до времени; пока Екатерина II не поймет ьсмысла того эпиграфа, что на титульном листе «Путешествия»; гПока не узнает, что «Телемак» — среди любимых книг одного из главных противников монархии Максимилиана Робеспьера. [ Радищев, как видно, боялся, что его вызов «не заметят»... Г Не потому ли в книге, в главе «Тверь», он между прочим [снова вспомнил «своего» Тредиаковского. В прежних главах (между Петербургом и Тверью) уже было немало страшных Страниц, невиданных по силе разоблачения. И вдруг в «Твери» автор пускается в рассуждения о стихах, рифмах, ямбах, дакти-лях; заявляет, что когда явятся русский Мильтон, Шекспир, Вольтер, «тогда и Тредиаковского выроют из поросшей мхом забвения могилы, в «Тилемахиде» найдут добрые стихи и будут в пример поставляемы».
Неужели Радищев «забылся»; и хотя душа его «страданиями [человечества уязвлена стала», неужто в самом деле углубился в чистую теорию стихосложения?
291
Но вот выдуманный собеседник автора, выслушав его рассуждения о стихах, признается, что и сам сочиняет: «Если вам не в тягость будет прочесть некоторые строфы,— сказал он мне, подавая бумагу. Я ее развернул и читал следующее: — Вольность... Ода...— За одно название отказали мне издание сих стихов».
Далее идут такие строки, что даже внуки Радищева, чтившие память деда, в своем экземпляре «Путешествия» зашили эти листы и запечатали сургучной печатью!
Вольность:
О! дар небес благословенный.
Источник всех великих дел;
О вольность, вольность, дар бесценный!
Позволь, чтоб раб тебя воспел.
Вот образ тирании, неволи:
И се чудовище ужасно,
Как гидра, сто имея глав.
Умильно и в слезах всечасно,
Но полны челюсти отрав.
И в таком духе — еще строфы, страницы...
Но, не правда ли, «чудовище ужасно, как гидра, сто имея глав» — это ведь наше знакомое «чудище обло... стозевно»? И вот откуда у него сто глав — от лернейской гидры, соседки (в пятьсот двенадцатом стихе «Тилемахиды»): это ей отрубили «сто глав». ,
Радищев скрестил гидру с Цербером — и все ему мало для тирании...
Кстати, и челюсти с отравой — тоже из «Тилемахиды», пятьсот пятнадцатого стиха:
Из челюстёй что своих кровь
блюёт ядовйту и смбльну...
Подобно древним героям, Радищев вышел один против чудища, бросив первый вызов уже в эпиграфе и затем, повторяя...
Эпилог
Автора книги «Путешествие из Петербурга в Москву» отыскали, приговорили к смерти, помиловали ссылкой.
Все трагически ясно. Наш сюжет как будто завершен. Но все же не будем торопиться. «Еще одно, последнее сказанье...»
В 1801 году Радищев прощен и возвращается в столицу как будто для того, чтобы вскоре своей волею привести в исполнение тот смертный приговор одиннадцатилетней давности. Но перед тем Александр Николаевич вдруг занялся... стихосложением.
292
Он набрасывает сочинение под ироническим заголовком «Памятник дактилохореическому витязю». Витязь — это опять же старый знакомец Тредиаковский, и мы, конечно, вправе насторожиться: где «Тилемахида», там, рядом,— известно, какие речи, обороты...
Радищев: «Для дополнения стихотворного отделения моей библиотеки, вивлиофики, книгохранилища, книгоамбара я недавно купил «Тилемахиду»... Перебирая в ней листы, к удивлению моему, нашел в ней несколько стихов посредственных, множество великое стихов нестерпимо дурных... Нашел — подивитесь теперь и вы нашел стихи хорошие, но мало, очень Шло».
Ну, разумеется, читатель сразу так и поверил, что Радищев прежде «Тилемахиды» не читал и только сейчас, через много лет после появления и запрещения «Путешествия», эту поэму впервые открыл!
Но разговор (в форме диалога двух собеседников, неких господ Б. и П.) идет о стихах, только о стихах...
Господин П. в качестве примера «порядочного стиха» цитирует между прочим две строки, но какие!
Дивище мозгло, мослисто, и глухо, и немо, и слепо;
Чудище обло, озорно, огромно, с тризевной и лаей.
Господин Б. в ответ находит слова «дивище мозгло» нелепыми (о второй строке, записанной на этот раз точно по Тре-диаковскому, а не по Радищеву, как видим, ни звука!). Критик заключает, что «Тредиаковский... не имел вкуса. Он стихотворец, но не пиит, в чем есть великая разница. Знаешь ли верное средство узнать, стихотворен ли стих? Сделай из него предложение, не исключая ни единого слова, то есть сделай из него прозу... Если в предложении твоем останется поэзия, то стих есть истинный стих...»
Непросто разобраться в тексте, а ведь это одна из самых последних работ первого революционера. Разумеется, Радищев сочиняет не иносказание, не аллегорию — его и в самом деле занимают законы стиха, поэзии.
Однако не в меньшей степени его занимают законы жизни, истории, борьбы... А высказаться в открытую опасно: скажут, «опять ты взялся за старое» — и опять, глядишь, схватят.
Мы же не можем избавиться от ощущения, что, рассуждая в последний раз о Тредиаковском, Радищев лукаво подмигивает: он, видите ли, не читал прежде «Тилемахиды»; при этом — цитирует XVIII главу, то самое место... И вот что любопытно: стихотворной строки «дивище мозгло, мослисто...» там нет. Радищев ее присоединил, наверное, чтобы усилить, удвоить эффект, живее представить ужасные образы.
Даже в рассуждении о том, как проверять стихотворность стиха, можно усмотреть намек на эпиграф к «Путешествию»:
293
ведь там строка Тредиаковского была вынута из поэмы и, несколько переиначенная, представлена «нестихотворно».
В общем — доказать не можем, но сохраняем серьезные подозрения, что неспроста и не для одного стихосложения автор «Путешествия» пустился перед смертью в такие рассуждения и обратился к таким цитатам. Уж очень все это похоже на соседство «филологии» и революции в главе «Тверь», из приговоренного к смерти «Путешествия».
Может быть, в 1801 —1802 годах Радищев хотел таким образом напомнить о своей Главной книге, проститься с потаенными читателями...
После того Радищев прожил еще недолго. Устал, принял яд. Чудище одолело человека. Но не книгу.
По России множились списки. На одной из немногих сохранившихся книг первого издания владелец написал: «Экземпляр, бывший в Тайной канцелярии. Заплачено 200 рублей. А. Пушкин».
В 1858 году, через 68 лет после выхода книги и через 56 лет после гибели ее автора, появляется издание второе. И другой титульный лист уже чуть-чуть отличается от первого.
Прибавилось имя Радищева.
Прибавился лондонский адрес — знак Вольной русской типографии Герцена, опубликовавшей книгу, которая все еще запрещена в России.
Затем, пробиваясь сквозь десятилетия, книга возрождается, выходит сперва тысячными тиражами, потом миллионными. И на каждом из миллионов титульных листов — эпиграф хитрый и страшный: строка, пожалуй, не столько уж Тредиаковского, сколько самого Радищева.
Неумолкаемая цитата-цикада.
Двадцать два слова: с них началось российское революционное движение...
ИЗ БИОГРАФИИ ГРАФА ПЕТРА КИРИЛЛОВИЧА БЕЗУХОВА
«Долго ли муки сея, протопоп, будет?» И я говорю: «До самыя смерти, Марковна!»
«Был канун зимнего Николина дня, 5-е декабря 1820 года. В этот год Наташа с детьми и мужем, с начала осени, гостила у брата. Пьер был в Петербурге, куда он поехал по своим особенным делам, как он говорил, на три недели, и где он теперь проживал уже седьмую. Его ждали каждую минуту.
5-го декабря, кроме семейства Безуховых, у Ростовых гостил еще старый друг Николая, отставной генерал Василий Федорович Денисов».
5 декабря 1820-го — самая поздняя дата, эпилог «Войны и мира». Прошло 15 с половиной лет с июльского (или июньского) дня 1805 года1, когда в салоне «известной Анны Павловны Шерер» началась I глава I части.
Из тех, кто наполнял тогда гостиную Анны Павловны, на последнем вечере, в Лысых горах, явится один Пьер, Петр Кириллович.
Петр Кириллович Безухов — незаконный, а потом узаконенный сын богатейшего екатерининского вельможи,— родился в 1784 или 1785 году; «с десятилетнего возраста был послан с гувернером-аббатом за границу», где пробыл 10 лет и вернулся в Москву за три месяца до появления у Анны Павловны Шерер, то есть весной 1805 года.
Отец дает деньги, просит выбрать карьеру, сын «выбирал и ничего не выбрал».
В тот летний вечер «святотатственные речи» молодого человека сотрясают гостиную «известной фрейлины»:
«Революция была великое дело... Наполеон велик, потому что он стал выше революции, подавил ее злоупотребления, удержав все хорошее — и равенство граждан, и свободу слова и печати».
Итак, молодой Безухов — едва ли не якобинец: во всяком случае одобряет их главные идеи и Наполеона ценит как наследника вольностей; хоть и молод, смешон — да не смешнее тех, кто гурьбой накинулся на него за те речи, а «он не знал кому отвечать, оглянул всех и улыбнулся», и только тогда его противнику, виконту, «стало ясно, что этот якобинец совсем не так страшен, как его слова».
Виконт прав: здесь, в этом месте, в это время Пьер «не страшен». Но такой же добрый юноша, попавший, скажем, в поток 1793 года, слился бы с ним, может быть, не успев и усом-
1 Анна Павловна приглашает гостей «в июле», однако ночь «была июньская, петербургская, бессумрачная».
295....
..................
<<<---