RSS Выход Мой профиль
 
Афанасий Афанасьевич ФЕТ СТИХОТВОРЕНИЯ, ПОЭМЫ, ПЕРЕВОДЫ


17
Мой дух, о ночь, как падший серафим,
Признал родство с нетленной жизнью звездной
И, окрылен дыханием твоим,
Готов лететь над этой тайной бездной.
Перед нами мотив, знакомый по более раннему стихотворению «На стоге сена ночью южной»; поздний Фет не выходит за пределы своего лирического мира, но — если употребить его собственное выражение (ощущение движения поэтической силы как «вращение цветочных спиралей») — он выходит на новый, высший виток поэтической энергии, духовного порыва, музыкальной силы. В поздней фетовской лирике, как и в ранней, все так же «царит весны таинственная сила»:
Сад весь в цвету,
Вечер в огне,
Так освежительно—радостно мне!
Вот я стою,Вот я иду,
Словно таинственной речи я жду...
Стоит сравнить «таинственное свидание» этого стихотворения с «таинством любви» стихотворения «Шепот сердца, уст дыханье», чтобы почувствовать, каких высот просветленной духовности достиг любовный экстаз поэта. И дело было не в старческой немощи человека, но, наоборот — в вечной молодости лирика. Очень хорошо почувствовала это женщина, которая близко знала Фета — человека и поэта. Софья Андреевна Толстая, описывая в мемуарах встречу с Фетом в Ясной Поляне весной 1891 года, вспоминает необыкновенное цветение яблонь и Фета, восхищенного ею и сестрой Татьяной: «Он декламировал нам стихи, и все любовь, и любовь. И это в 70 лет. Но он своей вечно поющей лирикой всегда пробуждал во мне поэтическое настроение...» «...Все та же, вечно молодая поэзия, для которой нет ни возраста и никаких оков» — так сказала та же С. Толстая (в одном из писем 1886 года) Фету о его лирике.
Как мы помним, фетовские «песни любви» поет не только соловей, но и пчела, символизирующая страстно-чувственное начало в его поэзии. Так, некогда в стихотворении «Роза» поэт говорил:
И тебе, царица Роза,
Брачный гимн поет пчела.
Поэт называет здесь любимейший из своих цветов, в котором он всегда видел совершеннейшее создание природной красоты. Поэтому свою «страстную розу» Фет отождествляет с красотой женско-
18
го тела — подобно тому, как древние греки посвящали розу совершеннейшей из женщин, богине красоты и любви Афродите:
Вижу, вижу! счастья сила
Яркий свиток твой раскрыла
И увлажила росой.
Необъятный, непонятный,
Благовонный, благодатный
Мир любви передо мной.
И через двадцать лет фетовское переживание «тождества цветка и женщины» остается все таким же глубоко сердечным, страстно-чувственным; его «пчелиный инстинкт» все так же могуч, все так же влечет его священная красота розы и всепобедная красота женщины. Но теперь старик Фет изливает свою страсть в полных драматизма строках, звучащих с органной мощью:
Моего тот безумства желал, кто смежал
Этой розы завой, и блестки, и росы;
Моего тот безумства желал, кто свивал
Эти тяжким узлом набежавшие косы.

Злая старость хотя бы всю радость взяла,
А душа моя так же пред самым закатом
Прилетела б со стоном сюда, как пчела,
Охмелеть, упиваясь таким ароматом...
Можно ли не поразиться поэту, которого ни долгие жизненные невзгоды, ни изнуряющие болезни, ни немощная старость не могли разлучить с тем «садом любви», где «ночных благовоний живая волна» «доходит до сердца, истомы полна...». Но, конечно, самое поразительное, как жил этот лирик внутри человека, имевшего совсем иной «лик»: «В нем было что-то жесткое и, как ни странно это сказать, было мало поэтического. Зато чувствовался ум и здравый смысл» (С. Л. Толстой). Разрешить загадку «двуликости» Фета пытался и один из ближайших его друзей, поэт Яков Полонский. Он писал своему другу 25 октября 1890 года по поводу его стихотворения «Упреком, жалостью внушенным»: «Я по своей натуре более идеалист и даже фантазер, чем ты, но разве я или мое нутро может создать такой гимн неземной красоте, да еще в старости! <...> Что ты за существо—не постигаю <...> Если ты мне этого не объяснишь, то я заподозрю, что внутри тебя сидит другой, никому невидимый, и на^ грешным невидимый, человек, окруженный сиянием, с глазами из лазури и звезд, и окрыленный. Ты состарился, а он молод! Ты все отрицаешь, а он верит! Ты презира-
19
ешь жизнь, а он, коленопреклоненный, зарыдать готов перед одним из ее воплощений,— перед таким существом, от света которого божий мир тонет в голубоватой мгле!»
Что же питало того «внутреннего человека», который жил в Фете и которому мы обязаны фетовской лирикой? И критики и читатели говорили о «волшебной музыкальности» этой поэзии. Сам Фет утверждал, что «поэзия и музыка не только родственны, но нераздельны»; но «музыкальность» означала для него нечто гораздо большее, чем ласкающее слух благозвучие. В одной из статей поэт писал: «...сущность предметов доступна для человеческого духа с двух сторон. В форме отвлеченной неподвижности и в форме своего животрепещущего колебания, гармонического пения, присущей красоты. Вспомните пение сфер. <„.> Человеку-художнику дано все-цельно овладевать самой сокровенной сущностью предметов, их трепетной гармонией, их поющей правдой». Музыка открывает поэту самую сокровенную суть бытия; Фет же был, по словам Чайковского (считавшего его «поэтом безусловно гениальным»), «не просто поэт, скорее поэт-музыкант, как бы избегающий даже таких тем, которые легко поддаются выражению словом». Однажды в письме к Толстому Фет сказал: «Все понимается музыкой груди, но слов понять нельзя». Это замечательное речение — «музыка груди» — есть своего рода ключ фетовской музыкальности. С одной сторо-ны—эТ0 То, чем живет, чем дышит «внутренний человек», лирик в Афанасии Фете; с другой стороны, этим выражением можно обозначить то искусство, которое сильнее всего воздействовало на Фета: искусство пения. Когда же он слышал женское пение, то это было для него живым слиянием двух глубочайших начал бытия, Музыки и Любви.
Уноси мое сердце в звенящую даль,
Где как месяц за рощей печаль;
В этих звуках на жаркие слезы твои
Кротко светит улыбка любви.
О дитя! как легко средь незримых зыбей
Доверяться мне песне твоей:
Выше, выше плыву серебристым путем,
Будто шаткая тень за крылом...—
обращался Фет к юной певице" в одном из стихотворений 1850-х годов. А в эпоху «Вечерних Огней» появилось стихотворениие, где поэт запечатлел высочайший свой взлет в царство чистой «музыки бытия»:
20
Я видел твой млечный, младенческий волос, Я слышал твой сладко вздыхающий голос — И первой зари я почувствовал пыл; Налету весенних порывов подвластный, Дохнул я струею и чистой и страстной У пленного ангела с веющих крыл.
Я понял те слезы, я понял те муки, Где слово немеет, где царствуют звуки, Где слышишь не песню, а душу певца, Где дух покидает ненужное тело, Где внемлешь, что радость не знает предела, Где веришь, что счастью не будет конца.
Быть может, это стихотворение более чем какое-либо другое дает нам почувствовать, каким «чистым и свободным воздухом поэзии» дышал Фет, когда он искал в своей лирике единственного убежища от тягости собственной будничной жизни, от всего меркантильно-прозаического, мелочно-озабоченного, расчетливо-корыстного, равнодушно-эгоистического в себе самом и в окружающей действительности. Фет считал своим «крестным отцом» в поэзии Гоголя и вольно или невольно оказался исполнителем его призыва: «О, будь же нашим хранителем, спасителем, музыка! Не оставляй нас! буди чаще наши меркантильные души! ударяй рез,че своими звуками по дремлющим нашим чувствам! Волнуй, разрывай их и гони, хотя на мгновение, этот холодно-ужасный эгоизм, силящийся овладеть нашим миром...».
О корённом свойстве фетовской поэзии замечательно точно сказал как-то в письме к Фету его друг Полонский: «...мой духовный внутренний мир далеко не играет такой первенствующей роли, как твой, озаренный радужными лучами идеального солнца». Эта радуга фетовской поэзии победила мрак его жизни. Свет идеала был для него силой преображающей — подобно той идее преображения мира, которая существовала в одном из вариантов «народной идеологии»: радуга, являющаяся на земле человеку, есть знак того, что мир горестный, тленный и временный может быть духовно преображен и стать «нетленен, чист, светел, вечен». Фетовская песня возносилась тем же духом «сопротивления тяготам жизни» (В. Асафьев) и достигала той же всеохватывающей экстатической силы, которые мы находим у безвестного народного певца (его рассказ сообщен в книге известного этнографа С. Максимова «Бродячая Русь»): «Я пою, а в нутре как бы не то делается, когда молчу. либо сижу. Поднимается во мне словно дух какой и ходит по нутру-то моему. Одни слова пропою, а перед духом-то моим — новые встают и как-то тянут вперед, и как-то дрожь во мне во
21
всем делается. Лют я петь, лют тогда бываю: запою и по-другому заживу, и ничего больше не чую».
У Фета было свое отчетливое представление о «назначении поэта»:
Одним толчком согнать ладью живую С наглаженных отливами песков, Одной волной подняться в жизнь иную, Учуять ветр с цветущих берегов,
Тоскливый сон прервать единым звуком,
Упиться вдруг неведомым, родным,
Дать жизни вздох, дать сладость тайным мукам,
Чужое вмиг почувствовать своим,
Шепнуть о том, пред чем язык немеет,
Усилить бой бестрепетных сердец...
Фетовская лирика вовсе не зовет к «уходу от жизни» — она лишь предлагает собственную программу поэтического действия в ней. Много в этой программе или мало — пусть решает сам читатель.
А. Тархов


<<<---
Мои сайты
Форма входа
Электроника
Невский Ювелирный Дом
Развлекательный
LiveInternet
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0