RSS Выход Мой профиль
 
хил-208.0 Джованни Джакомо Казанова. Мемуары. | От автора


Мемуары



От автора


С самого начала я заявляю читателю, что все добрые и дурные поступки на протяжении всей моей жизни я рассматриваю как свои заслуги и прегрешения и, следовательно, верю в свободу воли.
Учение стоиков и всякой другой секты, утвержданмцей силу судьбы над человеком, есть химера воображения, которое склоняется к атеизму. Я же не только монотеист, но христианин, убеждения коего подкреплены философией, которая никогда ничего не портила.
Я верю в существование бога, творца и владыки всех видов бытия; в нем никогда я не сомневался, ибо всегда уповал на его провидение, прибегая к нему с молитвою во всех печалях моих, и всегда бывал услышан. Отчаяние убивает; молиТва рассеивает отчаяние, и, помолившись, человек получает уверенность в своих действиях. Что же касается средств, которыми владыка сущего отвращает неминуемые несчастия от тех, кто молит его о помощи, знание их превышает силы человеческого разумения, и в то самое мгновение, когда человек созерцает неисповедимость божественного провидения, он неизбежно преклоняется перед ним. В неведении — все наше прибежище: воистину счастливы те, кто лелеют его. Итак, подобает молиться богу и верить в ниспосланную по нашей молитве его благодать, даже когда видимость показывает нам обратное. А каково должно быть положение тела при обращении к создателю, на то указывает стих Петрарки:
Con le ginocchia della mente inchine.
Человек свободен, но он перестает быть свободным, если не верит в свою свободу; и чем большую силу приписывает он судьбе, тем более лишается он той силы, которую дал ему бог, даровав ему разум. Наш разум есть частица божественности создателя. Если мы пользуемся им для того, чтобы быть смиренными и справедливыми, мы только угождаем тому, кто даровал нам его. Бог перестает быть богом лишь для тех, кто допускает возможность его небытия; и такой образ мыслей — высшее наказание, какому они только могут подвергнуться.

Но хотя человек и свободен, не следует думать, однако, что он — господин всего, чего захочет; ибо он становится рабом, как только его действиями овладевает страсть. Воистину мудр тот, кто имеет силу остановиться вовремя в ожидании, когда спокойствие к нему вернется; но такие люди встречаются редко.
Читатель усмотрит в этих мемуарах, что, никогда не метя в определенную цель, я придерживался в жизни одной только системы,— если так можно ее назвать,— состоявшей в том, чтобы идти туда, куда толкал меня ветер.
Мои успехи и неудачи, добро и зло, которое я испытывал, все мне показывало, что в этом мире, как физическом, так и нравственном, добро всегда проистекает из зла, как и зло из добра. Мои заблуждения укажут мыслящим превратные пути или научат их великому искусству быть настороже. Все дело в храбрости, ибо сила без уверенности не служит ни к чему. Я очень часто имел случай наблюдать, что счастье посещало меня в результате какого-нибудь безрассудного шага, который должен был увлечь меня в пропасть; и, порицая себя, я благодарил бога. С другой же стороны, я наблюдал, как большие несчастья проистекали из поведения осторожного и благоразумного. Это смущало меня, но, уверенный в своей правоте, я легко утешался.
Несмотря на прекрасную нравственную основу — естественный плод божественных начал, укоренившихся в моем сердце,— всю жизнь я был жертвой своих чувств; мне доставляло удовольствие сбиваться с дороги, я жил в постоянном заблуждении, не имея иного утешения, кроме сознания, что я пребывал в нем. Итак, надеюсь, дорогой читатель, что вы не осудите моей повести как бесстыдного хвастовства, но посмотрите на нее как на общую исповедь, не найдя в то же время в стиле моих рассказов ни тона кающегося грешника, ни смущения человека, краснея, с румянцем стыда признающегося в своих шалостях. Все это легкомысленные увлечения молодости; вы увидите, что я смеюсь над ними, и, если вы добродушны, вы посмеетесь вместе со мной. '
Вы посмеетесь, видя, что часто я не совестился одурачить простофилю, мошенника и глупца, когда мне была в том надобность. Что касается женщин, то тут обманывают друг друга взаимно,— и это не идет в счет,— ибо раз замешалась любовь, то, как общее правило, обе стороны бывают равно одурачены. С глупцами дело обстоит иначе. Я поздравляю себя каждый раз, вспоминая, как они попадались в мои сети, ибо своей самонадеянностью и заносчивостью они вызывают ум на поединок. Дурача глупца, ум мстит за себя, и победа стоит труда, ибо глупец защищен непроницаемой броней, и часто не знаешь, в какое место направить удар. Итак, я полагаю, что одурачить глупца — подвиг, достойный умного человека. Но что заложило в моей душе, с тех пор как я существую, непреодолимую ненависть к породе глупцов, так это сознание, что я сам становлюсь глупцом всякий раз, как оказываюсь в их обществе. Я далек от того, чтобы смешивать их с теми людьми, которых зовут простаками; последних я даже люблю, ибо таковыми их сделал только недостаток образования. Среди них мне попадались очень порядочные люди, которые в простоте своей обладают известным родом остроумия, добрым здравым смыслом, совершенно обособляющим их от глупцов. Их можно сравнить с глазами, пораженными катарактом, которые без него сияли бы во всей красе.
Увидев, каким духом проникнуто это предисловие, вы легко разгадаете мою цель, добрый читатель. Я написал его, потому что вы должны узнать меня раньше, чем вы станете меня читать. Таково мое желание. Только в кофейнях и за общим столом гостиницы беседуют с незнакомцами.
Я написал историю моей жизни, и никто не упрекнет меня за это. Но хорошо ли я поступаю, отдавая ее на суд публики, дурные свойства которой мне слишком хорошо известны? Нет, я сознаю, что совершаю легкомысленный поступок; но, раз я чувствую потребность занять себя и посмеяться, зачем мне воздерживаться от этого?
Expulit elleboro morbum bilemque meraco
Древний мыслитель указывает нам наставительно: «Если не сотворил ты вещей, достойных записи, напиши, по крайней мере, вещи, достойные чтения» 2. Правило это столь же превосходно, как алмаз чистейшей воды, граненный в Англии; но ко мне оно не применимо, ибо я не пишу ни романа, ни истории знаменитого человека. Достойна она или недостойна, моя жизнь — моя тема, и моя тема — моя жизнь. Я прожил жизнь, не думая, что настанет день, когда мне придет желание ее описать, и оттого она сложилась, быть может, интересней, чем несомненно была бы, если б я жил, питая намерение в старости описать ее и тем более опубликовать.
В возрасте семидесяти двух лет, в 1797 году, теперь, ко-
__________
1 Очищенною чемерицей он изгоняет болезни и желчь (Гораций. Послания).
2 Ср.: Плиний Младший. Письма.

гда я могу сказать vixi хотя я жив еще, мне было бы трудно изобрести развлечение более приятное, чем беседовать о собственной жизни и доставлять прекрасный повод для смеха хорошему обществу, которое внимает мне, которое выказывает мне всегда дружеское расположение и в котором я постоянно вращался. Чтобы писалось хорошо, мне нужно только вообразить, что мое общество прочтет меня:
Quaecunque dixi, si placuerint, dictavit auditor r>.
Что до невежд, которым я не могу воспрепятствовать читать меня, с меня довольно сознания, что я пишу не для них.
Вспоминая удовольствия моей жизни, я заново переживаю их, я наслаждаюсь ими второй раз, и я смеюсь над горестями, которые претерпевал и которых более уже не чувствую. Как член вселенной, я говорю в пространство и воображаю, что отдаю отчет в своих поступках, подобно тому, как управитель отчитывается хозяину перед уходом. Что касается моей будущности, то я в качестве философа никогда не давал себе труда тревожиться о ней, ибо о ней я ничего не знаю; а в качестве христианина я говорю, что вера не должна размышлять, и самая чистая вера хранит глубокое молчание. Я знаю, что я существовал, ибо я чувствовал; и, так как чувство дает мне это сознание, я знаю, что перестал бы существовать, если бы перестал чувствовать.
Если случится так, что я буду еще чувствовать после смерти, я ни в чем более не усомнюсь; но я изобличу во лжи всех тех, кто явится мне сказать, что я умер.
История моей жизни должна начаться с самого отдаленного события, какое только может воспроизвести моя память, и потому начнется она с возраста восьми лет и четырех месяцев. До этой эпохи, если верно, что vivere cogitare est 3, я еще не жил: я прозябал. Так как человеческое мышление состоит только в сопоставлениях, делаемых для исследования соотношений, оно не может предшествовать зарождению памяти. Орган, ей принадлежащий, развился в моей голове лишь к восьми годам и четырем месяцам после моего рождения: тогда-то душа моя начала быть восприимчивой к впечатлениям. Каким образом нематериальная субстанция, которая не может пес tangere nes tangi4, способна по-
_____
1 Я прожил.
2 Все, что нравится в моих словах, внушено мне слушателями (неточная цитата из Марциала).
3 Жить значит мыслить (Цицерон. Тускуланские беседы).
4 Ни тронуть, ни быть тронутой (ср.: Лукреций. О природе вещей).

лучать впечатления — тайна, разъяснить которую не дано человеку.
Та утешительная философия, которая согласуется с религией, предполагает, что зависимость души от органов чувств случайна и преходяща и душа обретет свободу и блаженство, когда смерть тела освободит ее от этой рабской зависимости. Прекрасно! Но без религии какая у нас в том была бы уверенность? Итак, раз я смогу собственным разумением дойти до полной уверенности в бессмертии лишь после того, как перестану жить, да простится мне, что я не спешил достичь знания сей истины: ибо знание, которое стоит жизни, мне кажется, стоит слишком дорого. А в ожидании я почитаю бога, воспрещая себе всякие дурные деяния, и гнушаюсь злых людей, не причиняя им, однако, зла с своей стороны. Я довольствуюсь сознанием, что воздерживаюсь по отношению к ним от добрых поступков, памятуя, что не следует кормить змей.
Я должен также сказать несколько слов о моем темпераменте и характере, и самый снисходительный из моих читателей не окажется ни самым несправедливым, ни самым безрассудным.
Последовательно я прошел все виды темпераментов: в детстве я был флегматиком, сангвиником в юности, позднее стал желчного и наконец меланхолического темперамента. Меланхоликом я, вероятно, так и останусь. Сообразуя свое питание со своей конституцией, я всегда пользовался добрым здоровьем. Познав с ранних лет ту истину, что человеку вредит всяческое излишество, как в насыщении, так и в воздержании, я не прибегал к помощи иного врача кроме себя самого. Должен присовокупить, однако, что я всегда находил чрезмерное воздержание более вредным, чем чрезмерное излишество; ибо если последнее ведет к расстройству пищеварения, первое ведет к смерти.
Теперь, уже стариком, несмотря на завидное состояние моего желудка, я принужден принимать пищу только однажды в день. Но за это лишение меня вознаграждает сладкий сон и легкость, с какою я выражаю свои мысли в письменной форме, не нуждаясь ни в парадоксах, ни в софизмах, всегда более обманывающих самого автора, нежели его читателей, ибо я никогда бы не решился платить читателю фальшивой монетой, если бы сам признал ее за таковую.
Сангвинический темперамент сделал меня весьма чувствительным к приманкам сладострастия; я отличался всегда веселым нравом и был всегда расположен переходить от наслаждения к наслаждению, тем более что в этой области я был чрезвычайно изобретателен. Отсюда, несомненно, возникла моя склонность заводить новые знакомства и та легкость, с какою я порывал их, хотя я поступал так вполне сознательно, а отнюдь не по легкомыслию. Недостатки темперамента неисправимы, так как темперамент образуется независимо от наших сил; не так обстоит дело с характером. Характер слагается из ума и сердца; темперамент тут ни при чем; характер поэтому зависит от воспитания и, следовательно, доступен исправлению и изменению.
Предоставляю судить другим, хорош ли он или плох; но таков, как он есть, он начертан на моем лице, и знаток легко его определит. В чертах моего лица характер выражается в доступной наблюдению форме; лицо есть зеркало характера. Заметьте, что люди, не обладающие собственной физиономией,— а таковые весьма многочисленны,— не обладают и тем, что именуется характером; отсюда должно вывести закон, что различие физиономий соответствует различию характеров.
Осознав, что в течение всей своей жизни я действовал более под влиянием чувства, чем рассудка, я убедился, что поведение мое зависело более от моего характера, нежели от моего разума, которые обычно враждуют между собой, и в их постоянных стычках я никогда не находил в себе достаточно разума, чтобы побороть свой характер, ни достаточно характера, чтобы заставить замолчать разум. Но довольно об этом, ибо, если и справедливо изречение: Si brevis esse volo, obscurus fio я полагаю, что могу, не нарушая скромности, применить к себе слова моего милого Вергилия:
Nec sum adeo informis: nuper me in littore vidi.
Cum placidum ventis staret mare 2.
Предаваться чувственным наслаждениям составляло всегда главное занятие моей жизни: важнее этого для меня s ничего не было. Рожденный для прекрасного пола, я любил его всегда и сам всячески старался возбуждать его любовь. Я страстно любил также хороший стол и всегда увлекался предметами, которые возбуждали мое любопытство.
У меня были друзья, которые делали мне добро, и я бывал счастлив, что мог доказать им не раз свою признатель-
___________
' Стремясь к краткости, становишься темным (ср.: Гораций. Поэтическое искусство).
1 Я не столь безобразен: недавно я видел себя на берегу, отраженным в спокойном море (Вергилий?- Эклоги).

ность. Бывали у меня также ненавистные враги, преследовавшие меня, и если мне не удалось их истребить, то только потому, что это не было в моей власти. Я никогда бы им не простил, если бы не забыл зла, которое они мне причинили. Человек, забывающий оскорбление, не прощает его: он его забывает, ибо прощение проистекает из чувства героического, от сердца благородного, от великой души, тогда как забвение происходит от слабой памяти или от мягкости и беспечности, подруг души миролюбивой, а часто от потребности в тишине и спокойствии; ибо слишком продолжительная ненависть убивает несчастного, питающего ее.
Было бы, однако, несправедливо назвать меня человеком чувственным, ибо сила чувства никогда не заставляла меня пренебрегать своими обязанностями, когда таковые у меня были. По тем же основаниям никоим образом не следовало бы именовать Гомера пьяницей:
Laudibus arguitur vini vinosus Homerus '.
Я любил тонкие блюда: паштет из макарон, приготовленный искусным поваром-неаполитанцем, испанскую olla potrida, клейкую ньюфаундленскую треску, дичь с душком и сыр, качество которого обнаруживается, когда образующиеся в нем маленькие существа становятся видимыми. Что касается женщин, то я всегда находил приятным запах тех, кого я любил.
Что за извращенные вкусы! — скажут читатели. Что за стыд признаваться в них, не краснея! Такая критика смешит меня; ибо, благодаря моим грубым вкусам, я почитаю себя счастливее кого-либо другого, так как убежден, что они делают меня способным к тем большему наслаждению. Счастливы те, кто, не вредя другим, умеют доставлять себе удовольствие, и лишь безумцы воображают, что верховное существо может радоваться воздержанию, страданиям и лишениям, которым подвергаются люди ему в угоду, и любит только чудаков, которые обрекают себя на такое существование. Бог может требовать от своих созданий лишь упражнения в добродетелях, зерно которых он заронил в их души, и все, что он даровал нам, даровал он с намерением сделать нас счастливыми: самолюбие, жажду похвал, чувство соревнования, силу, храбрость и ту способность, которой ничто не может нас лишить: способность покончить с собой, если после правильного или ошибочного расчета мы имеем
______________
1 Своими хвалами вину Гомер выказывает себя пьяницей (Гораций. Послания).

несчастие подвести такой итог. Это самое сильное доказательство нашей нравственной свободы, с которым софистика столько боролась. Но все же эта способность противна самой природе, и с полной справедливостью все религии предают ее суровому осуждению.
Некто, слывущий вольнодумцем, сказал мне однажды, что я не могу именоваться философом и в то же время признавать откровение. Но, если мы не сомневаемся в нем в мире физическом, отчего нам не допустить его в сфере религии? Различие здесь только внешнее. Разум обращается непосредственно к разуму, а не к ушам. Те начала, на которых зиждется все наше знание, могли быть постигнуты теми, кто нам сообщил их, только путем откровения, исходящего от великого и верховного начала, которое их все в себе заключает. Пчела, работающая над своим ульем, ласточка, вьющая гнездо, муравей, строящий себе жилище, и паук, ткущий паутину,— ничего не сумели бы сделать без предваряющего извечного откровения. Или мы должны верить, что это так, или признать, что материя мыслит. Но, не смея приписывать материи так много чести, давайте уж лучше держаться откровения.
Тот великий философ, который, изучив природу, считал себя вправе торжествовать, отождествив ее с богом, умер слишком рано. Если бы он пожил еще, он пошел бы гораздо дальше и путь его не был бы долог; ибо, сознавая себя частью своего создателя, он не мог бы более его отрицать: in ео movemur et sumus Он признал бы его недостижимым и успокоился бы на этом.
Бог, великое начало всех начал и сам не имеющий начала, мог ли бы он сам себя постичь, если бы для того ему нужно было познать свое собственное начало?
О, блаженное неведение! Спиноза, достойный Спиноза, умер раньше, чем достиг его. Он умер бы мудрецом и с правом требовать награды за свои добродетели, если бы признал свою душу бессмертною.
Неверно, будто притязания на награду несовместимы с истинной добродетелью и наносят ущерб ее чистоте; напротив, они питают и поддерживают ее, ибо человек слишком слаб, чтобы стремиться быть добродетельным ради своего собственного удовлетворения. Я считаю легендарным Ам-фиарая, который vir bonus esse quam videri malebat2
_________
1 В нем движемся мы и существуем (ср.: Деяния Апостолов).
2 Предпочитал быть добрым мужем, нежели им казаться (ср.: Эсхил Семеро против Фив).

Одним словом, я уверен, что не найдется на свете честного человека, который бы ничего не домогался.
Что касается меня, я домогаюсь дружбы, уважения и благодарности моих читателей: благодарности, если чтение моих «Мемуаров» чему-либо их научит и доставит им удовольствие; уважения, если, отдавая мне справедливость, они найдут во мне больше положительных качеств, нежели недостатков; и дружбы, коль скоро они сочтут меня достойным ее за откровенность и чистосердечие, с которым я отдаю себя на их суд без всякого притворства, но таким, каков я на самом деле.
Мои читатели увидят, что я всегда любил истину столь страстно, что был принужден часто лгать, лишь бы вдолбить ее в головы не понимающих всего ее очарования. Они не осудят меня, увидев, как я опустошал кошельки моих друзей для удовлетворения собственных прихотей, ибо друзья эти носились с несбыточными проектами, и, внушая им надежду на их осуществления, сам я надеялся их излечить, выведя их из заблуждения. Я обманывал их, чтобы их образумить, и не чувствовал за собой вины, ибо поступал так не из жадности. Я оплачивал свои развлечения суммами, ассигнованными на предприятия, которые неосуществимы в силу законов природы. Я считал бы себя виновным, если бы оказался ныне богачом; но у меня ничего нет — я все промотал; в этом мое утешение и мое оправдание. То были шалые деньги, и я не изменил их назначения, истратив их на свои забавы.
Если бы моя надежда понравиться читателям не оправдалась, я огорчился бы, сознаюсь, но не настолько, чтобы раскаяться в том, что я написал, потому что ничто не может лишить меня удовольствия, которое я от этого получил. О жестокая скука! только по забывчивости изобретатели мучений ада не поместили тебя туда.
Я должен признаться, однако, что не могу побороть в себе страха быть освистанным: он слишком естествен, чтобы притворяться нечувствительным к нему; и меня вовсе не утешает мысль, что, когда выйдут мои «Мемуары», меня уже не будет в живых. Я не могу без содрогания подумать о заключении какого-либо договора со смертью, столь ненавистною для меня; ибо, счастливая или несчастная, жизнь есть все же единственное благо, коим обладает человек, и те, кто ее не любят, ее недостойны. Если ей предпочитают честь, то именно потому, что позор обесценивает жизнь; и если эта альтернатива ведет подчас к самоубийству, то философия должна умолкнуть.

О смерть, жестокая смерть! Роковой закон, природа должна осудить тебя, ибо ты ведешь к ее разрушению. Цицерон говорит, что смерть освобождает нас от страданий: но великий философ отмечает лишь расход и вовсе не учитывает выручки. Не помню, умерла уже ли его Туллия, когда он писал Тускуланские Беседы. Смерть — это чудовище, которое выгоняет из театра внимательного зрителя, прежде чем кончилась пьеса, бесконечно его интересующая. Достаточно одного этого довода, чтобы возненавидеть ее.
В мои «Мемуары» вошли не все мои приключения; я выпустил те, которые могли бы не понравиться лицам, принимавшим в них участие и выказавшим себя в них с невыгодной стороны. Несмотря на всю мою сдержанность, меня все же найдут подчас слишком нескромным, и это досадно мне. Если перед смертью я стану разумнее и у меня найдется время, я сожгу все, что написал: сейчас у меня не хватает на это мужества.
Быть может, иногда покажется, что я описываю некоторые любовные сцены слишком подробно, но пусть не порицают меня за это, если только не найдут меня плохим живописцем: ибо кто решится бросить упрек старику, что он не может более испытывать наслаждений, иначе как в воспоминаниях. К тому же добродетель может пропустить все сцены, способные ее оскорбить; вот совет, который я считаю себя обязанным дать ей здесь. Тем хуже для тех, кто не прочтет моего предисловия! Это уж будет не моя вина, ибо всякий должен знать, что предисловие является для произведения тем же, чем афиша для спектакля: и то и другое необходимо прочесть.
Я написал свои «Мемуары» не для юношества, которое должно пребывать в неведении, чтобы предохранить себя от падения, но именно для тех, кто, прожив долгую жизнь, стали недоступны соблазнам, для тех, кто, горя непрерывно в пламени, обратились в саламандр. Истинные добродетели — привычки, и я осмеливаюсь утверждать, что истинно добродетельны лишь те, для кого быть таковыми не составляет ни малейшего труда. Этим людям не свойственна нетерпимость, и для них-то я и пишу.
Я пишу по-французски, а не по итальянски, так как французский язык распространен более, нежели язык моей страны, и пурист, который отыщет в моем стиле обороты моей родной речи, будет прав в своей критике, если они мешают ему понять меня. Греки ценили Теофраста, несмотря на его эрезийские обороты, а римляне Тита Ливия, несмотря на его патавинизмы. Если я возбуждаю интерес, я могу, мне кажется, рассчитывать на такое же снисхождение. Ценит же вся Италия Альгаротти, хотя его стиль начинен галлицизмами.
Достойно быть отмеченным, что из всех живых языков научного мира французский — единственный язык, которому блюстителями его запрещено обогащаться за счет других языков, тогда как другие языки, с более богатым словарем, грабят его, как в отношении слов, так и в отношении оборотов речи, всякий раз, как они замечают, что этими заимствованиями они могут прибавить что-нибудь к своей красоте. Следует также сказать, что те, кто больше всего его обирают, громче всех заявляют о своей бедности, как бы стараясь оправдать тем свои хищения. Говорят, что, так как французский язык уже обладает всеми красотами, какие ему доступны,— а должно признать, что они весьма многочисленны,— то малейшее иноязычное заимствование может его только обезобразить; но я считаю это мнение предвзятым, ибо, хотя язык этот самый ясный, самый логичный из всех, было бы безрассудно утверждать, что он не может перейти тот предел, которого достиг. Свежа еще память о том, что в эпоху Люлли вся нация высказывала совершенно такое же суждение о его музыке; но вот пришел Рамо, и все переменилось. Новые стремления французского народа могут увлечь его по неизведанным еще путям; новые красоты, новые совершенства могут родиться из новых комбинаций и новых требований.
Девиз, мной избранный, оправдывает мои отступления и мои комментарии, которыми, быть может, слишком часто сопровождаю я мои разнообразные деяния: Ne quidquam sapit qui sibi non sapit По тем же основаниям я всегда нуждался в одобрении хорошего общества:
Excitat auditor studium, laudatque virtus
Crescit, et immensum gloriae calcar habet2.
Охотно я выставил бы здесь гордую аксиому: Nemo laeditur nisi a seipso 3, если бы я не боялся оскорбить тех многочисленных представителей человечества, которые привыкли восклицать при всяких своих промахах: это не моя вина. Оставим им это маленькое утешение, ибо без этого прибежища они кончили бы тем, что возненавидели бы себя
___________
1 Не знающий себя не знает ничего.
2 Слушатель возбуждает рвение, доблесть от похвал растет, и слава есть острая шпора. (Овидий. Письма с Понта).
3 Всякий вредит только сам себе.

самих, а ненависть к самому себе часто ведет к пагубной мысли о самоубийстве.
Что касается меня, то, так как я всегда склонен считать себя главным виновником своих успехов и неудач, мне всегда было приятно взирать на себя как на своего собственного ученика и сознавать долг любви по отношению к своему учителю.



<<<---
Мои сайты
Форма входа
Электроника
Невский Ювелирный Дом
Развлекательный
LiveInternet
Статистика

Онлайн всего: 3
Гостей: 3
Пользователей: 0