RSS Выход Мой профиль
 
Андрей Белый/Собрание сочинений том 1 | Серебряный дождь

Глава пятая. НА ОСТРОВКЕ

Странное дело: чем умнее был собеседник Петра, чем больше гибкой в нем было утонченной хитрости, чем капризнее, чем сложнее рисовала зигзаги этого собеседника мысль, тем Петру легче дышалось в его присутствии, тем и сам он казался проще; из-за ненужных ухваток прохожего молодца в нем просвечивал ум и усталая от борьбы простота волнений душевных; нынче пришел он к Шмидту, сидел у него за столом, перелистывал письма, адресованные на его имя, загорелый, небритый: и блаженная на его лице застывала улыбка; и улыбка эта казалась каменной; сидя здесь, он был на границе двух друг от друга далеких миров: милого прошлого и новой сладостно страшной, как сказка, действительности; высокая и глубокая уже по-осеннему чистая синева бисером облачных барашков глянула Шмидту в окошко вместе с Целебеевом; видно было вдалеке, как поп, посиживая на пенечке, ожесточенно отплевывался от Ивана Степанова; Иван Степанов ему говорил:

– Я тех мыслей, што столяришку пора бы заарестовать: сехтанты они да пакостники; бабенка-то, тьфу, – срамная бабенка: може, они ефти самые и есть голуби. Я уж давненько за ними приглядываю...

– Ну, это ты, Степаныч, думаю я, что по богобоязненности по своей; оно правда: Митрий Мироныч текстами заинтересован, но что ж оно...

– А барина-то гуголевского, позволю сказать, окрутили, околдовали: чего иетта иён в работники поступил к столяру?

– Ну, это барская блажь!

И поник отец Вукол, затянувшись трубочкой, приятно сплюнул в солнцем сожженную мураву; в глаза ему небо кидалось – чистое, нежное, бисером бледных барашков и высокой голубизной.

Скоро Степаныч пошел к себе в лавку; человек прохожий, наглый, с ним повстречавшись, как гаркнет с протянутой рукой: "Аа!.. Ивана Степанова руку!.." – Проваливай: руку прохожим не подаю; может, у тебя какая больная рука, я не знаю!..

И пошел прочь.

Всего этого не слышал заглядевшийся в окошко Дарьяльский; он видел небо, его барашки, цветные избы и точно вырезанную на лугу далекого попика фигурку; изредка перекидывались они с Шмидтом летучими, краткими словами.

Шмидт сидел, погруженный в бумаги; перед ним лежал большой лист; на листе циркулем был выведен круг с четырьмя внутри перекрещивающимися треугольниками и с крестом внутри; между каждым углом вверх шли линии, разделяя окружность на двенадцать частей, обозначенных римскими цифрами, где " д е с я т ь " стояло вверху, а единица с правого боку; странная эта фигура была выше вновь окружностью обведена и на 36 частей разделена; в каждой части стояли значки планет так, что над тремя значками был значок зодиакальный; в двенадцати больших клетках стояли и коронки, и крестики, и значки планет, от которых через центр окружности, пересекая звезду, были проведены туда и сюда тонкие стрелки; были еще на фигуре надписи, вписанные красными чернилами: " Ж е р т в а " , " К о с е ц " , " 3 к у б к а " , " С в е т о с л е п и т е л ь н ы й " ; сбоку листа были вписаны странные надписи, вроде: "X–10: Сфинкс (X) (99 скиптров); 9, Лев, Венера; 10, Дева, Юпитер (Повелительница Меча); 7, Меркурий. Тайна седьмая" и т. д.

Шмидт ему говорил:

– Ты родился в год Меркурия, в день Меркурия, в час Луны, в том месте звездного неба, которое носит названье "Х в о с т Д р а к о н а ": Солнце, Венера, Меркурий омрачены для тебя злыми аспектами; Солнце омрачено квадратурой с Марсом; в оппозиции с Сатурном Меркурий; а Сатурн – это та часть звездного неба души, где разрывается сердце, где Орла побеждает Рак; и еще Сатурн сулит тебе неудачу любви, попадая в шестое место твоего гороскопа; и он же в Рыбах. Сатурн грозит тебе гибелью: опомнись – еще не поздно сойти со страшного твоего пути... Но Дарьяльский не отвечал: он оглядывал книжные полки; странные на полках тут были книги: Кабала в дорогом переплете, Меркаба, томы Зохара (всегда на столе в солнечном луче золотилась у Шмидта раскрытая Зохара страница: золотая страница вещала о мудрости Симона Бен-Иохая и бросалась в глаза удивленному наблюдателю); были тут рукописные списки из сочинения L u c i u s F i r m i c u s ' a , были астрологические комментарии на "Тетрабиблион" Птоломея, были тут "S t r o m a t a " Климента Александрийского, были латинские трактаты Гаммера и среди них один "B a p h o m e t i s R e v e l a t a ", где прослеживалась связь между арабской ветвью офитов и темплиерами, где офитские мерзости переплетались с дивной легендой о Титуреле, были рукописные списки из "П а с т ы р я Н а р о д о в ", из вечно таинственной "С и ф р ы - Д е з н и у т ы ", из книги, приписываемой чуть ли не Аврааму, – той "S e p h e r ", относительно которой рабби Бен-Хананеа божился, будто ей он обязан чудесам; на столе были листки с дрожащей рукою начертанными значками, пентаграммами, свастиками, кружками со вписанным магическим "тау"; тут была и таблица с священными гиероглифами; старческая рука изображала венец из роз, наверху которого была голова человека, внизу голова льва; с боков – головы быка и орла; в середине же венца были вписаны два перекрещивающихся треугольника в виде шестиконечной звезды с цифрами по углам – 1, 2, 3, 4, 5, 6 и с вписанным числом посредине – 21. Под эмблемой рукой Шмидта было подписано: "В е н е ц м а г о в – Т = 400"; были и другие фигуры: солнце, ослепляющее двух младенцев, с подписью: "Q u i l o l a t h – священная правда: 100"; Тифон над двумя связанными людьми, под которым Шмидт надписал: "Э т о е с т ь ч и с л о ш е с т ь д е с я т , ч и с л о т а й н ы , р о к а , п р е д о п р е д е л е н и я : т . е . п я т н а д ц а т ы й г е р м е т и ч е с к и й г л и ф " X i r o n " . Еще вовсе непонятные тут были слова: "А т о и м , Д и н а и м , У р , З а и н ". Сбоку на стуле лежала мистическая диаграмма с выписанными в известном порядке десятью лучами-зефиротами: "K e t h e r – п е р в ы й з е ф и р о т : р и з а Б о ж ь я , п е р в ы й б л е с к , п е р в о е и с с и я в а н и е , п е р в о е и з л и я н и е , п е р в о е д в и ж е н и е , п р е м и р н ы й к а н а л , " С а n а l i s S u p r а m u n d a n u s " и восьмой зефирот, l o d , с подписью "Древний змий". Были странные надписи на белом дереве стола вроде: "П р я м а я л и н и я к в а д р а т а е с т ь и с т о ч н и к и о р у д и е в с е г о ч у в с т в е н н о г о " , и л и " в с е в е щ е с т в е н н о е в ы ч и с л я е т с я ч и с л о м ч е т ы р е ".

Из книг, значков и чертежей поднималась лысая голова Шмидта, и старческий голос продолжал Дарьяльского вразумлять:

– Юпитер в Раке предвещал бы тебе возвышенье, благородство и жреческое служение, но все то опрокинул Сатурн; когда Сатурн войдет в созвездие Водолея, тебе угрожает беда; а вот теперь, в эти дни – Сатурн в Водолее. Я тебе в последний раз говорю: берегись! Ведь и Марс – в Деве; все то можно бы избежать, если б Юпитер в годовом твоем гороскопе оказался в месте рождения; но Юпитер – в месте судьбы...

И Петр потрясен: он вспоминает прошлые годы, когда Шмидт его судьбой руководил, открывая ему ослепительный путь тайного знания; он было уже чуть не уехал с ним за границу – к н и м , к б р а т ь я м , издали влияющим на судьбу; но Дарьяльский смотрит в окно, а в окне – Россия: белые, серые, красные избы, вырезанные на лугу рубахи и песня; и в красной рубахе через луг к попику плетущийся столяр; и нежное небо, ласковое. Вот обертывается на прошлое свое Дарьяльский: отворачивается от окна, от в окне его зовущей и погибающей России, от верховного нового владыки его судьбы, столяра; и говорит Шмидту:

– Я не верю в судьбу: все во мне победит творчество жизни... – Астрология не учит власти фатума. Тот говорит: мысль и слово создали и мир, и всемогущество, и семь духов гениев-покровителей, проявившихся в семи сферах; их обнаружение и есть судьба; человек поднимается по кругам: в круге луны сознает бессмертье; в круге Венеры получает невинность; на солнце выносит свет; у Марса учится кротости; у Юпитера – разуму; созерцает на Сатурне правду вещей. – Ты угощаешь меня "Пастырем народов", на котором лежит печать позднейшего александризма; мы, филологи, любим исконное, а исконной науки магов тут еще нет.

– Разве ты забыл, что я говорю не по внешним памятникам, а по устному обучению. Некоторые из старинных списков, вашей науке неведомых, я видел воочию – у н и х , т а м ... Но Дарьяльский встает: в окно на него бьет поток солнца.

– Тебе нечего больше сказать?

– Нечего!

– Прощай: я от вас ухожу – не к т в о и м , а к м о и м ; ухожу навсегда – не поминай лихом.

И он вышел; солнце его ослепило.

Долго еще сидел Шмидт среди своих вычислений; слеза жалости застывала на его старой щеке: "Он – погиб!" И если бы сюда вошли невзначай, то, наверное, удивились бы целебеевцы, что дачник Шмидт заливается горькими слезами. Это был единственный дачник в округе; уже в конце марта он в глухие наши переселялся места; уезжал дачник в дни, когда уже над селом ветер бурные проносил ревы первых метелей; и беззуб, и лыс был дачник, и сед; он бродил в жару по окрестностям в желтом шелковом пиджачке, опираясь на палку и держа в руке соломенную свою шляпу; и его окружали сельские мальчонки и девчонки; и еще хаживал дачник к попу; и еще привозил с собой от клопов персидского порошку; и еще в Бога не верил, хотя и был православный; только всего и знали про дачника в Целебееве.

СКАНДАЛ

Что произошло в лавке Ивана Степанова, отчего там звенели разбитые склянки, на каком таком основании сам лавочник вылетел из избы, а у него с головы на лицо текло липкое вишневое варенье – все это так и осталось в неизвестности; вылетел, да прямо к корыту с водой; принялся обмываться; обмывался он, обмывался, а когда отмылся, – обнаружился у него поперек носа кровяной шрам, будто кто полоснул его по носу ножом. Только тогда и опомнился лавочник, как хорошенько отмылся; отмылся, и тут только он вспомнил, что не след бы ему в таком виде выходить со двора.

Но его и не думали примечать: дело в том, что пока он это в корыте с лица да с волос вишневое с усердьем смывал варенье, целебеевский люд занимало вовсе иное, столь же необычайное происшествие: по лиховской дороге вдруг закрутилось облако пыли – и там, в облаке пыли, раздался испуганный, душу раздирающий рев: облако пыли с неимоверной неслось быстротой на наше село; впереди же него красное мчалось чудовище: будто бы выбежал с горизонта и побежал на село красный черт; и едва выскочили из изб старики да бабы, как уже красный черт стоял неподвижно посреди зеленого луга, пыхтел и сопел, но уже без рева, щекоча носы керосиновой вонью. Это и была машина – та самая, про которую сказывали, что будто бы она без помощи лошадей людей возит; из машины выскочил человек, весь закрытый серым брезентом, с большущими черными стеклами на глазах; он все что-то копался у колес, снял очки и дружелюбно кивал окружавшим машину целебеевцам; его толстое, измятое, слегка желтоватого цвета лицо косыми заплывающими жиром глазками подмигивало целебеевцам, но они осторожно пятились от скуластого этого лица; даже и попик выглянул из смородинника, придерживая руками рвавшегося к машине попенка; между тем господин с жидовски-татарским лицом, опустив на глаза очки, снова расселся на своем на красном на черте; черт взревел, с шипом сорвался с места; да и был таков.

Это вот обстоятельство и отвлекло вниманье целебеевцев от того, как Иван Степанов, лавочник, отмывался в корыте от вишневого сока, обильно стекавшего с головы, к которой противно липла варенья горсть со стекляшками разбитой банки; можно было подумать, будто чья-то злодейская рука о его почтенную голову била банки с вареньем; но как же смеялся целебеевский люд, если бы рассказать, что злодейская эта рука принадлежала не кому иному, как собственному его сыну; с час уже вот, как сцепились они, перебрали все что ни есть слова, после которых парнишка, потеряв честь и разум, харкнул да и плюнул в родителево лицо, кидался на почтенных лет родителя с ножом и в довершение безобразия разбил на его голове увесистую банку с вареньем; не без опасения вошел теперь Иван Степанов в лавку; на полу – склянки да л и п к и й сок; неравно кто войдет – срамота; лавку Иван Степанов запер, бороду подпер рукой и задумался; трудно было решить, осерчал ли на сына побитый родитель или же только перепугался; только он думал: "Убирался бы Степка скорей; а там – концы в воду..."

А виновник всего этого скандала не только убирался, но уже вовсе собрался; он сидел в своей каморке перед засаленным столом; на стуле же с ним лежал всего только свернутый один узелок. Он уходил ныне из этих мест в места лесные, далекие, вольные: давно уже он помышлял о побеге из наших мест; все-то к братиям он, голубям, приставал: дали бы ему порученье они такое, чтобы вовсе из наших мест можно было бы Степке бежать; опостылели ему наши места; опостылело ему видеть, как Матрена барина ему, Степке, предпочла; но еще более было Степке постыло смотреть, как родитель его за Матреной шпионничал; видеть родителя Степка не мог, а невольно сам дозирал за его шпионством, да и накрыл родителя своего прямо-таки на злодейском поступке; в прошлую ночь, как слонялся Степка у избы кудеяровской, видел он довольно-таки явственно, как родитель его, без картуза, в одной рубахе, копошился у избы, таскал хворост, облил его из бутылочки чем-то (керосином, верно), да и стал чиркать спичкой; еще немного – и встал бы красный петух над избой столяра; ну, Степка, разумеется, это цыкнул: родитель его – стрекача.

Вот нонче они и сосчитались. И не так бы его еще Степка избил; давно бы его избил; ну да – черт с ним; голуби уже знали от Степки об умыслах лавочника; одного человека такого приставили, еще кто кого – бабушка надвое сказала.

Беспрепятственно Степка теперь покидал те края, где буйная его протекала жизнь; и вот он задумался, понесла его мысль (парнишка недаром сочинителем вышел): вздумалось молодцу на прощанье перед уходом из родителева дома, где – как-никак – покойная мать баловала его, – вздумалось ему написать вступленье к замышленной повести; достал Степка свою засаленную тетрадь и теперь ржавым пером выводил такое вступленье: "В с е б ы л о т и х о ; в с я д е р е в н я с п а л а ; т о л ь к о г д е - т о м ы ч а л а к о р о в а , д а л а я л а с о б а к а , д а с т а в н и с к р и п е л и н а с в о и х з а р ж а в л е н н ы х п е т л я х , д а в е т е р з а в ы в а л п о д к р ы ш е й . . . И в ы х о д и л о , ч т о б ы л о в о в с е н е т и х о , а , н а п р о т и в т о г о , о ч е н ь д а ж е ш у м н о – н е у г о д н о л и , п о ж а л у й т е . . . "

Когда затеплились звезды, Степкин черный силуэт потянулся вдоль освещенной сиянием дороги, становясь все меньше, все меньше и, наконец, точно слился с далекой темной фигуркой, искони грозившей селу. Больше не возвращался Степка в Целебеево никогда: знать, дни свои он упрятал в леса; быть может, там, на севере, черный, волосами обросший схимник, в кой век выходящий на дорогу, и был прежний Степка, если Степку не скосила злая казацкая пуля или если его, связанного, в мешке, виселица не вздернула к небесам.

В ОВЧИННИКОВЕ

– Остгяк!.. Ужасный остгяк!..

– Ну?

– Невероятный, чудовищный остгяк!

– Ну, ну??

– В одном благогодном семействе подьетает к гоялю и, знаете, эдакую гуйяду... "Иггаете?" – спгосийя хозяйка... – "Иггаю-с". – "Ах, сыггайте, пожагуйста!.." И пгедставьте себе, что он ответий?

– ???...

– Судагыня: я иггаю только... гьязами!

– Хи-хи!

– Ха-ха-ха-ха!

– Кхо!

– Чеавек! Бегогоговеньких! – вскричал генерал

Чижиков с певицей на коленях.

– Ну, и где же он, генерал?

– Спийся – сгагел от пьянства; сам видей у него во гту синенький огонек!

– Ну?

– Пгопитайся спигтом, как фитий: спичка его зажгья бы.

– Хи-хи!..

– Ха-ха-ха-ха!

– Кхо!..

– Чеавек! Бегогоговеньких! – вскричал генерал

Чижиков с певицей на коленях.

– Откуда у вас, генерал, завелись денежки?

– А?

– Ну-ка?..

– Служащий из ломбарда божился, что вы изволили заложить чудеснейший бриллиантик-с – хи, хи!..

– Надеюсь, не краденый?

– Хи-хи!

– Надеюсь! – иронически похохатывал генерал...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

– Нет, господа: дело не в том – что там: подите рассказывайте... Как бы не так! А вот я вам расскажу: мой приятель – так у него названия наливок, настоек и вин – в алфавитном порядке, от "а" до ижицы включительно... А то, что там – "сгорел": как бы не так! Вот приятель мой: бывало, к нему приедешь, сейчас это он тебе смесь на слово "абракадабра" предложит, либо на слово "Левиафан"; "абракадабра": "а" – анисовки подольет; "б" – барбарисовки; "р" – рислинга; и так далее; выпьешь – готов!

Так рассказывал осоловевший земский начальник из Чмари, махая рукой.

Затканный розовым шелком, огнями сиял кабинет: то и дело в двери врывался лакей; влетали и вылетали певички; губернские богатеи и дворяне в непринужденных позах развалились кто на софе, кто на диване, кто на столе, а седеющий без сюртука красавец, так тот, стоя спиной к пьянино, шлепнулся вдруг на клавиши и вздыхал:

– Лучшие годы, лучшие годы! – Москва – Благородное собранье: а? Где это?

– А? Где это? – раздалось из угла.

– Мазурка: тра-рара-та-трарара! В первой паре – граф Берси-де-Вгреврен с Зашелковской, во второй паре...

– Во второй паре – полковник Сесли с Лили, – перебил голос из угла.

– Да: во второй паре полковник Сесли с Лили. Лучшие годы! А теперь: полчетверти в день!

– Какой там: я так давно переехал на четверть! – раздалось из угла...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

– Может, у вас еще есть какой бриллиантик? – наклоняется к генералу толстяк, случайно попавший в дворянскую эту компанию. – Я бы ему уж нашел сбыт...

– Душка, подари его мне! – приникает к Чижикову певица...

– Что вы – никогда! Искьючитейный сьючай, когда пгиходится гасставаться с фамийными дгагоценностями: что пгикажете деять – вгеменная нужда! – конфузится генерал.

А сбоку раздается:

– Театр! Оперетка... Помнишь " M a s k o t t e "... Чернов, Зорина и незабвенное: "Каак я люю-блюю-уу-уу гуу-сят".

– "Аа яя люю-блюю-уу-уу яя-гнят", – подтянул голос из угла. – "Как аании кричат: гау-гау-гау".

– "Как заголосят: бээ!" – раздалось из угла.

– "Гау-гау-гау – бээ!"

– "Бээ!!"

– "Бээ!!" – подхватили хором седеющие дворяне, вспоминая молодость, незабвенную Москву, незабываемую "Maskotte"...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Обливался вовсе испариной сидевший в углу Лука Силыч; не поблескивали его сегодня глаза; намалеванная певичка не посиживала у него на коленях сегодня; явственней над шампанским согнулась спина; явственней под глазами повисли мешки; седая бородка дрожала явственно под губой, и серая явственно дрожала клетчатая коленка: его била дрожь – вот уж который, который раз; сладкая слабость и головокруженье уносили его домой, к Аннушке к Голубятне; что певички! Вот Аннушка – так уж Аннушка! Около месяца как, тайно от самой, по его, Луки Силыча, настоянью, она приходит к нему по ночам – спать вместе; пьют по ночам они сладкие вина – и, ну, всяким забавляются меж собой; после же тех ночей – пуще прежнего слабость одолевает; вовсе на старости лет как последний мальчишка или того хуже: как последний скот втюрился он в босоногую женину ключницу... Что певички! Аннушка – так уж Аннушка! Трясется коленка, бородка, паучьи пальцы, бокал; золотые капли, холодные капли шампанского расплескались на стол. Думает он: к Аннушке бы! От всего теперь здесь Луку Силыча мутит: от дворянчиков – мутит; ишь – пьяные рожи; собрались в губернское земское собранье– спасать Россию от революции: как же! От торгового люда Луку Силыча мутит; от шампанского – мутит; а пуще всего замутило от генералишки от Чижикова; гадость от генералишки; натаскал за известный процент ему векселей Граабеной баронессы; Граабена у него в руках, генералишка же теперь ему вовсе не нужен; опивало он, обжирало, да к тому же еще – и вор, сыщик и скандалист.

А генералишка там перешептывается в углу:

– Ну, пожагуй, я вам покажу бгиллианты...

– Да, сновиденья все полны значенья...

– Даа, –

– Снаа-вии-денья все праароочества.

– Паа-лныы... – ревут пьяные баре, и глаза их хотят выскочить из орбит; один обращается в пении к другому; другой делает жест первому;

иной, выпятив шею, клюет в потолок носом; иной с певичкой куда-то скрылся давно.

– Да, снаа-виденья все полны значенья...

–Да, – – Снавиденья все праарочества...

– Паа-лны, – ревут пьяные баре.

Лука Силыч незаметно взглядывает на часы: не опоздать бы на поезд, отходящий в Лихов во что ни на есть неурочное время – в четыре часа утра; он встает, расплачивается по счету, оглядывает дворян, вспоминает поджоги усадеб; и выходит.

"Дырдырды" – подпрыгивает с ним пролетка по овчинниковским камням; уже светает; Лука Силыч думает о том, что у Аннушки белые ножки и что после завтрашней ночи будет он больной: слабость да испарина, испарина да слабость – пора помирать!

"Больше году не выдержать мне едакой жизни – капут", – думает он и жалобно шепчет:

– Аннушка!..

"Дырдырды" – подпрыгивает пролетка по овчинниковским камням: Метелкинская железнодорожная ветвь уже там вон блистает стрелками.

СПУТНИК

На станции тягота, духота; хотя уже день, но мигают назойливо лампы; толстый офицер, чей смирительный отряд уже с месяц стоит на постое в подлиховских селах, аппетитно уписывает телячью котлетку и стреляет глазами в неизвестно для чего тут прогуливающуюся даму в ярко-зеленой шляпе и пунцовом пальто с лицом, на котором нельзя ничего разобрать, кроме белой мази, багрово вырисованных губ да красного на щеках румянца.

Тут же на лавке среди картонок, тесемок, кульков, птичьих клеток, перевязанных тесемкой зонтов мечется в полусне изможденная дама с подвязанными зубами, с набок надетой шляпкой и пятью малышами, из которых один так и заснул с домашним в руке пирожком; пассажир неопределенного звания тут же прохаживается, поджидая поезда в Лихов; уже не производится продажа газет, уже последнюю в буфете заказали котлетку, последний выпит пива бокал: люди измаялись, свернулись на лавках; лишь палят духотою жестокие желтые огни.

На платформе не то: там – утро, свежесть, движенье; многие перекрещивающиеся пути; на путях лиловые, желтые вагоны; и маневрирует, ползая по рельсам, и ревет паровоз; машинист в форменной фуражке высунулся с паровозной площадки; волосатые моет руки набранной в рот водой; там замигали многие стрелки; и бегает там, и поругивается сторож; в руке у него фонарь и свернутый у лакового пояса флаг; а наискось круглое здание многие на платформу разъяло зевы; из каждого зева поглядывает паровоз; но семафор взлетел на шестьдесят градусов, и на запасном пути мчится товарный поезд.

Лука Силыч лениво позевывает, лениво поглядывает, угадывает надписи на вагонах, пролетающих мимо: "В л а д и к а в к а з с к а я , З а б а й к а л ь с к а я , Р ы б и н с к о - В о л о г о д с к а я , Ю г о - З а п а д н а я ". Прочитывает невольно срочный осмотр: "1910, 1908, 1915"... Пролетают вагоны, пролетают в вагонах тупо жующие морды волов, пролетает белый вагон с надписью "Ледник"; и площадки летят: и пустые, и с песком, и с досками; пролетает площадка, и на ней всего два колеса; пролетает и нефть " Т е р - А к о п о в а ", еще площадка; а за нею последний вагон: пролетел поезд; улетает кондуктор, под ним же у рельс улетает красненький фонарик.

Опять многие рельсы; таскается по ним паровоз; в белое утро белые клубы извергает с криком свисток: сумасшедший, веселый окрик!

Бритый барин с серыми волосами, в наглухо застегнутом коричневого цвета пальто прохаживается медленно; и все мимо Луки Силыча; у барина шапка с наушниками; далеко выпятился вперед длинный нос и верхняя баринова губа; все же прочее далеко отступило; стройный барин, хоть старый; руки он прячет в кармашки, проделанные спереди пальто; и все – мимо купца: с правого зайдет с боку, с левого – обгонит, пустит вперед; лакей за ним носит плед.

И Лука Силыч интересуется барином; барин вперед отойдет – Лука Силыч за ним: с правого зайдет с боку, с левого – обгонит, пустит вперед; будто случайно; а думает: "И где только видывал я этого барина: ишь какой – важная будет особа; лет, поди, шестьдесят; в спину же вовсе молоденький: выпрямил плечи, ходит себе – с лакеем".

Отойдет барин к самому к краю платформы, тащится за ним и Лука Силыч скуки ради и праздного любопытства ради; а пройди к тому к краю платформы Лука Силыч да обернись, – тут как тут за ним старый подглядывает барин, а за барином – с пледом лакей.

Так и ходили тут более часу они друг за другом в ожидании лиховского поезда; а уже близится поезд, и подъят семафор; высыпали на площадку: барыня с подвязанною щекою, с пятью малышами, кульками, картонками, клетками, и уже на площадке отдельно от дамы толстенький офицер, пассажир неизвестного званья, толпа мужиков с пилами и мешками, жандарм и господин станционный начальник в красненькой шапочке – с Лукой Силычем раскланивается почтительно; Лука Силыч глядит – что за диво: бритый барин к начальнику станции подошел, на Луку Силыча носом указывает, громко сморкается, трет переносицу и, видно, выспрашивает: какая такая, мол, ходит персона тут: Лука Силыч губы поджал и надменность у себя на лице изобразил: "Где я этого барина видывал? Только будто он был моложе..."

Но подкатил лиховский поезд, и уже вот Лука Силыч в вагоне первого класса; три часа ему до Лихова маяться; слаб, слаб и хвор лиховский мукомол!

Только было это ему пришло в голову расположиться, как дверь отделенья раскрылась и против него старый уселся барин; лакей ему положил плед; и ушел; одни они друг перед дружкой сидят, друг на дружку поглядывают; Лука Силыч тайком, а барин так вот и уставился на него; одно бесстыдство!

Взял Лука Силыч да перешел во второй класс (пустые были вагоны); не прошло и пяти минут, во второй класс перешел и барин; сидит насупротив: просто не выдержал Лука Силыч:

– Вам, осмелюсь спросить, до Лихова?

– Да, господин Еропегин, – тоненьким голоском протянул старый барин: не то рассмеялся, не то расплакался.

– А с кем имею честь говорить?

– Я еду в уезд из Петербурга по мамашиным делам – да! "Каких же лет будет его мамаша?" – подумал Лука Силыч.

– А сам я – Тодрабе-Граабен...

Так Луку Силыча и замутило: оконфузился, трясучка схватила: вот ведь барона-то он и забыл, а придется, придется с бароном ему говорить о делах; а дела-то не чистые; а барон-то – сенатор "по юридической части".

А барон-то молчок: улыбается молча; хоть бы слово о деле; разбаливается Лука Силыч; выдержать он не может баронова взгляда; схватило его под ложечкой; встал и ушел в третий класс.

Густо и душно в вагоне третьего класса; "м е с т о в " – нет; около дамы с картонками примостился рабочий; насупротив – кульки. – Всякий обыватель, взявший билет, имеет право получить место, – сухо отчеканивает Лука Силыч, а самого мутит: от дамы – мутит, от пяти ее малышей – мутит, от рабочего – мутит; но здесь еще лучше, чем там, наедине с врагом, с сенатором. Лука Силыч сидит. В окнах желтые, слепые, никлые нивы, кое-где наставленные копны и краснеющая гречиха; кругозор пыльно-голубой, далекий мчится с поездом по одной линии, где-то круто сворачивая за вагонным окном, а под окнами те же навстречу бросаются нивы: будто пространства закрутились по кругу; все, что ни есть, несущееся вдали, проносится под оконным стеклом обратно.

Говорливый рабочий с кротким лицом (видно, из ротозеев), не выдержав молчанья, обращается к Луке Силычу:

– Я вот сейчас без получки еду: везу вот чаю-сахару, баранок. Мы собрались просить нам выдать: нет, не согласился: так еду.

Злится купец, обливается потом; он обрывает рабочего:

– И нечего было ходить: вполне было поступлено с вами на законном основании!

– Да как же так?

– Тебе нужно, а управляющий распинайся!..

Рабочий выслушивает внимательно:

– Сто двадцать человек ходили еще просить; опять-таки отказал – не дал.

– Я тебе уже объяснил: понял!

– Понял.

Молчание...

За окном вверх, то вниз телеграфная бегает проволока, само оконное стекло в пыли; то вверх, а то вниз бежит телеграфная проволока; мошка, сидящая на стекле, кажется далеко парящей в полях птицей; "Черт бы побрал генералишку!" –думает Еропегин; жуткое что-то ему в бароне почудилось; знает ли он, какие такие у мамаши его с ним дела? Как не знать – знает: еще, чего доброго, заберется барон сюда, в третий класс; и чего это ему, Еропегину, страшно?

Но рабочий не унимается:

– Везу вот чай-сахар, баранок: а в этом году сеять нечего...

– То есть как это нечего? – наставительно удивляется Лука Силыч и вступает в разговор, чтобы больше не думать о бароне, генерале да Аннушке.

– На обсевание полей, значит, нет зерна...

– Почему же это у других есть, а у тебя нет?

– Как у меня нет? И у других нет; мы приговор писали; 75 человек подписались; ну и отказали...

– Потому оно такое установление по всей державе...

– Так я ничего не говорю; я только к тому, что трудно стало нам жить...

– Ну, это опять же ты не умно говоришь...

– Да я...

– А только ты должен выслушать, что тебе скажут: не перебивай... У нас по всей державе занимаются, можно сказать, земледелием, хлебопашеством, и наша держава ни перед какой другой... не уступит. И все живем, слава Богу...

– Да, слава Богу, слава Богу: в этом году опять сеять нечего...

– Это опять же ты глупо сказал; хулиганническое слово это ты сказал... Если ты хочешь быть хулиганом, можешь так говорить (Лука Силыч вменил себе в правило просвещать темный люд)... И опять же я тебе объяснил: я кончу, тогда говори; а если желаешь перебить, то должен предупредить – понял?

– Теперь вы кончили?

– Кончил: можешь говорить...

Но разговору суждено было оборваться: дверь отворилась, и кондуктор предупредительно наклонился над Лукой Силычем:

– Там барин вот из первого класса просит вас пожаловать к ним: поговорить.

Нечего делать: кряхтя, поднялся Еропегин и пошел в первый класс; уклониться от разговора так прямо он не желал; ему вслед пассажиры смеются:

– Ишь какой – распорядитель...

– Должно быть, кадет!..

– Прямо собака какая-то!..

– Барин!..

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

А Еропегин уже в первом классе перед сенатором.

– Вас-то, господин Еропегин, мне ведь и нужно: вот дорогу мы и поговорим...

Ну, и поговорили. Все что ни есть два часа, остающиеся до Лихова, только и было речи, что об акциях Вараксинских рудников да Метелкинской железнодорожной ветви; Еропегин слово – барон десять; Еропегин в обход – барон в десять обходов; так его загонял параграфами да статьями закона, что был Лука Силыч дельцом, а пред бароном стал отступать; а барон-то за ним – судом застращивает и тихо так, с лаской да выдержкой; просто измучил купца, которого от слабости, тошноты, грез об Аннушкиных поцелуях да страха перед сенатором "п о ю р и д и ч е с к о й ч а с т и " просто-таки скрючило.

И они уже вот перед Лиховом.

– Я вам советую лучше самим отказаться от требований: в случае суда я упеку вас в тюрьму; вам проденут кольцо в нос и потащат на каторгу (барон всегда выражался образно: он был большим чудаком).

Так неожиданно закончил барон с грустным вздохом, бережно сдувая пылинку с дорожного несессера.

И они замолчали: в голубом просвете окна качались их старческие силуэты: купецкий и барский; больной, зеленый, с блистающими на солнце глазами и седенькой бородой и розовый, бритый, длинноносый, весь пахнущий одеколоном – два старика: у одного на пыльных руках золотое кольцо с крупным рубином; у другого нет никакого рубина, но руки в черных перчатках; у одного ремнями связанный плед и подушка; у другого плед без ремней и маленький несессер; у одного на лице, простом, иконописном, разврат совершенно высушил губы; у другого бесполое лицо грустно-розовое, а сочные губы играют иронией; один высок, угловат, сух, и когда на пиджак сменяет свой купецкий черный наряд, то у пиджака торчат надставные плечи; плечи другого округлы, а спина пряма, как у юноши; один – в картузе, другой – в черной шелковой шапочке с наушниками и в дорогой черной блузе; один сед, другой еще сер, хотя и ровесник седому; один – мукомол, мужик, другой – барон, сенатор. – А у вас дети есть?

– Есть.

– Чем же они занимаются?..

– Сын в университете...

– Бедный, в таком случае он – погиб, – вздохнул барон в неподдельном ужасе.

– То есть как?

– Да очень просто: для умственного труда нужен отбор и хорошая наследственность...

Этого вовсе Еропегин не понял; он только понял одно: барон был хотя и чудак, а такая деляга, что лучше уж не путаться с ним в дела. Вагон закачался из стороны в сторону; уже из-за горбатой равнины выдался лиховский шпиц; прошла мельница, потянулись вагоны; поезд остановился; два лиховских носильщика стояли панами; пассажиры умоляюще кидались на них; тут же шнырял экономический староста с льняной до пояса бородой, испуганно заглядывая в окна вагонов и отыскивая господ; расторопный лакей уже вбежал в отделенье, и ему передал теперь барон свой плед и несессер: "Сделайте милость, облегчите меня, мой друг!"

– До свиданья, – протянул кротко барон свою мягкую руку Еропегину, не снимая, однако, перчаток – и уже вот он скрылся в лиховской толкотне.

<<< - - - >>>

Мои сайты
Форма входа
Электроника
Невский Ювелирный Дом
Развлекательный
LiveInternet
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0