RSS Выход Мой профиль
 
Главная » Статьи » Библиотека C4 » 2.Художественная русская классическая и литература о ней

ХРК-010. Анна Ахматова сочинения в 2-х томах, том 1-ый
Раздел ХРК-010

Анна Ахматова

СОЧИНЕНИЯ в двух томах, Том 1-ый

Вступ. ст., сост., подгот. текста, примеч. А. В. Федорова

МОСКВА. ИЗДАТЕЛЬСТВО «ПРАВДА»1990— 448

обложка издания
|Портрет Анны Ахматовой

Содержание:
Николай Скатов. Книга женской души (О поэзии Анны Ахматовой)
Анна Ахматова. Коротко о себе
СТИХОТВОРЕНИЯ И ПОЭМЫ
ВЕЧЕР
ЧЕТКИ
БЕЛАЯ СТАЯ
ПОДОРОЖНИК
ТРОСТНИК
НЕЧЕТ
БЕГ ВРЕМЕНИ
Стихи последних лет
Поэма без гороя (Первая редакция)
Поэма без героя (Окончательная редакция)
Строфы, не вошедшие в поэму
Проза о поэме
Примечания.

Если интересуемая информация не найдена, её можно Заказать

КНИГА ЖЕНСКОЙ ДУШИ (О поэзии Анны Ахматовой)
На рубеже прошлого и нынешнего столетий, хотя и не буквально хронологически — недаром Ахматова писала о «настоящем», «не календарном» Двадцатом веке — накануне великой революции, в эпоху, потрясенную двумя мировыми войнами, в России возникла и сложилась, может быть, самая значительная во всей мировой литературе нового времени «женская» поэзия— поэзия Анны Ахматовой. Ближайшей аналогией, которая возникла уже у первых ее критиков, оказалась древнегреческая певица любви Сапфо: русской Сапфо часто называли молодую Ахматову.

Но возможно ли и нужно ли сейчас это противопоставление? Женская поэзия? Мужская? Конечно, всякая большая литература общечеловечна. И все же мало что можно объяснить в стихах Анны Ахматовой, не поняв этого женского характера их. А главное объяснение здесь содержит сама мировая и русская история, воззвавшая на рубеже веков к новому, человеку и к новой человечности,— проблема, которую решала вся русская классика, эта, по выражению Генриха Манна, «русская революция до революции».

И проблема обернулась еще одной стороной. Впервые женщина обрела поэтический голос такой силы. Женская эмансипация заявила себя и поэтическим равноправием. «Я научила женщин говорить»,— заметила Ахматова в одной эпиграмме. Уже в нашем девятнадцатом веке было много женщин, писавших стихи, часто даже стихи хорошие, и все-таки в целом это была поэтическая периферия: полузабытые сейчас Каролина Павлова или Юлия Жадовская, совсем забытые Елизавета Шахова или Евдокия Растопчина. Недаром герой одного из лирических стихов уже даже Ахматовой еще цедил, «что быть поэтом женщине нелепость». Веками копившаяся духовная энергия женской души получила выход в революционную эпоху в России, в поэзии женщины, родившейся в 1889 году под скромным именем Анны Горенко и под именем Анны Ахматовой приобретшей за пятьдесят лет поэтического труда всеобщее признание, переведенной ныне на все основные языки мира. Последними внешними знаками признания стали присуждение в 1965 году почетной степени доктора литературы Оксфордского университета, а годом ранее торжественное вручение в Италии международной поэтической премии «Этна Таормино».

Ахматова почти не прошла школы литературного ученичества, во всяком случае, той, что совершалась бы на глазах читателей,— участь, которой не избегли даже крупнейшие поэты,— и в литературе выступила сразу как стихотворец вполне зрелый. Хотя путь предстоял долгий и трудный. Ее первые стихи в России появились в 1911 году в журнале «Аполлон», а уже в следующем вышел и поэтический сборник — «Вечер». Почти сразу же Ахматова была дружно поставлена критиками в ряд самых больших русских поэтов. Чуть позднее ее имя все чаще сопоставляется с именем самого Блока и выделяется самим Блоком, а уже всего через какой-нибудь десяток лет один из критиков даже писал, что Ахматовой «после смерти Блока бесспорно принадлежит первое место среди русских поэтов». В то же время приходится признать, что после смерти Блока музе Ахматовой пришлось вдоветь, ибо в литературной судьбе Ахматовой Блок сыграл колоссальную роль. Это подтверждено многими ее прямо Блоку адресованными стихами. Но дело не только в них, в этих «персональных» отихах. С Блоком связан почти весь мир ранней, а во многом и поздней лирики Ахматовой.

И если я умру, то кто же
Мои стихи напишет вам.
Кто стать звенящими поможет
Еще не сказанным словам.

Бытовое читательское восприятие тоже связало имя Ахматовой с именем Блока, связало по бытовому же, и Ахматовой пришлось шутливо назвать свои объяснения по этому поводу — «О том, как у меня не было романа с Блоком».

И все же читательская интуиция не совсем обманула. Все-таки у Ахматовой был роман с Блоком. Правда особый, так сказать, роман в стихах. Муза Блока действительно оказалась повенчана с музой Ахматовой. Хотя возводимые к биографическим реалиям стихи Ахматовой могут получать разнообразные объяснения, литературно они связаны именно с Блоком. Почему? Да потому, что герой блоковской поэзии был самым значительным и характерным, так сказать, мужским героем эпохи. «Как памятник началу века, // Там этот человек стоит»,— писала сама Ахматова. Любопытно, что один из первых образов самой Ахматовой в искусстве тоже реализовался как своеобразный памятник. Безвестный и нищий итальянский художник, будущий знаменитый Модильяни сделал в Париже легкий графический набросок молодой тогда поэтессы, стихами которой он, даже не зная языка, восхищался. Ахматова была изображена в пластичной и монументально-скульптурной манере: исследователи находят, что рисунок перекликается с фигурой «Ночи» на саркофаге Джулиано Медичи, выполненной Микеланджело.

Блок на подаренных Ахматовой книгах писал просто «Ахматовой — Блок»: равный — равному. «Блока,— свидетельствовала Ахматова,— я считаю не только величайшим европейским поэтом первой четверти двадцатого века, но и человеком-эпохой, т. е. самым характерным представителем своего времени». Именно от образов Блока во многом идет герой ахматовской лирики. Герой (не героиня) ее поэзии сложен и многолик. Собственно, его даже трудно определить в том смысле, как мы определяем, скажем, героя лирики Лермонтова. Это он — любовник, брат, друг, представший в бесконечном разнообразии ситуаций: коварный и великодушный, убивающий и воскрешающий, первый и последний. Но если Блок действительно самый характерный герой своего времени, то Ахматова, конечно, самая характерная его героиня, явленная в бесконечном разнообразии женских судеб: любовницы и жены, вдовы и матери, изменявшей и оставляемой. По выражению А. Коллонтай, Ахматова дала «целую книгу женской души». Другая выдающаяся революционерка, прототип знаменитого комиссара в «Оптимистической трагедии» Лариса Рейснер писала: «Она вылила в искусстве все мои противоречия, которым столько лет не было выхода... Как я ей благодарна*. Ахматова «вылила в искусстве» сложную историю женского характера переломной эпохи, его истоков, ломки, нового становления. Вот почему в 1921 году, в драматическую пору своей и общей жизни, Ахматова сумела написать поражающие духом обновления строки, революционнее иных и многих:

Все расхищено, предано, продано.
Черной смерти мелькало крыло.
Все голодной тоскою изглодано,
Отчего же нам стало светло?

Днем дыханьями веет вишневыми.
Небывалый под городом лес.
Ночью блещет созвездьями новыми
Глубь прозрачных июльских небес,—

И так близко подходит чудесное
К развалившимся грязным домам...
Никому, никому неизвестное.
Но от века желанное нам.

Так что в известном — и большом, может быть, даже главном,— смысле Ахматова была и революционным поэтом. Она действительно оказалась открывателем обширнейшей и неведомой до того в поэзии области. При всем том внешне Ахматова почти всегда оставалась поэтом традиционным, поставившим себя под знак русской классики, прежде всего Пушкина.
Еще в 1914 году она написала стихи:

Земная слава как дым.
Не этого я просила.
Любовникам всем моим
Я счастие приносила.
Один и сейчас живой,
В свою подругу влюбленный,
И бронзовым стал другой
На площади оснежненной.

И если Блок стал одним ее поэтическим «любовником», то другим был Пушкин. И не случайно. В своей поэтической сфере Ахматовой пришлось сыграть основополагающую роль, подобную пушкинской в сфере всеобщей. Первая, она должна была прийти, прибегнуть, припасть к нему — первому. И здесь она опять-таки выступила героиней «романа», вступив в особые, именно жизненно-литературные отношения. Близкая и многолетняя приятельница Ахматовой Л. Я. Гинзбург, определяя такие отношения, сказала простодушно и точно! «Да она его ревновала». Ревность — в качестве подлинной — мстительна, беспощадна и универсальна! буквально ко всему, во всяком случае, венскому,
Пушкин, как когда-то говорили, воспел знаменитую царскосельскую статую-фонтан. Вернее, сделал ее знаменитой, воспев:

Урну * водой уронив, об утес ее дева разбила.
Дева печально сидит, праздный держа черепок.
Чудо! Не сякнет вода, изливаясь из урны разбитой?
Дева, над вечной струей, вечно печальна сидит)

Ахматова своей «Царскосельской статуей» ответила раздраженно, почти разъяренно:

И как могла я ей простить
Восторг твоей хвалы влюбленной..
Смотря, ей весело грустить
Такой нарядно обнаженной.

Ведь это звучит так: «Пушкин, боже мой, ты же ошибся, Пушкин! она — царскосельская статуя — не такая, какой ты ее увидел,— не та». Не такая, какой поэт ее увидел, и другая она — Наталья Гончарова — не та.

Именно отсюда и враждебно-настороженное отношение к жене Пушкина — изначальное неприятие. Но отсюда же многое сейчас открывающая биографам поэта точность почти злорадного наблюдения Ахматовой: с определенного времени Наталья Николаевна для Дантеса предмет уже не увлечения, а ненависти и злобных преследований. Освоение пушкинского мира продолжалось всю жизнь. Желание досконального знания и проникновения потребовало и академических штудий — литературоведческих занятий и биографических разысканий, отмеченных особым пристрастием. Работы Ахматовой-пушкиниста широко известны. Пушкинские темы постоянны у Ахматовой-поэта: Бахчисарай, море, Петербург и, конечно же, Царское Село. И любимый эпитет, которым ока наделяет сестру-Музу, смуглорукую, смуглоногую, любим, наверное, потому, что он от него, царскосельского «смуглого отрока».

Но, создавая интимно-нежные стихи о Пушкине-юноше, Ахматова погружена 'прежде всего в мир позднего Пушкина. И, может быть, более всего духу ахматовского творчества отвечал универсализм Пушкина, та всемирная отзывчивость его, о которой писал еще Достоевский. Шекспир («Читая Гамлета») и особенно Данте («Данте»), Гёте и Байрон входят во все расширявшуюся сферу ее поэзии, античность («Античная страничка»), древний библейский Восток («Библейские стихи») и Восток современный. Многое из послепушкинского литературного будущего аккумулировано в поэзии Ахматовой: Баратынский и Лермонтов, Тютчев и Фет. Подчас ее стихи почти цитатны:

Не повторяй — душа твоя богата —
Того, что было сказано когда-то,
Но, может быть, поэзия сама —
Одна великолепная цитата.

Но, может быть,— решимся добавить — и этими повторениями богата душа поэта. Впрочем, любая даже почти цитата у Ахматовой обретает иной и новый смысл. Скажем, стих «из мглы магических зеркал», конечно же, немедленно вызывает онегинское — «я сквозь магический кристалл». Но в ряду образов ахматовской поэзии зеркало обретает особое значение, связанное уже с идущими от Достоевского двойниками. Ахматова смело цитирует тютчевское «Приди на помощь моему неверью» в стихах: «Ты будешь думать: «Вот она сама // Пришла на помощь моему неверью». И явно подчеркнуто цитирует, дополняя всей силой тютчевского стиха (ведь у Тютчева речь идет о Боге), свой образ, образ женщины. А какой неожиданный «женский» и резко полемический поворот приобрел древний, еще библейский сюжет о Лотовой жене, оглянувшейся вопреки запрету на оставленный Содом и превратившейся в соляной столп. Веками он понимался лишь как притча о неистребимом женском любопытстве и непослушании. Ахматовская жена Лота не могла не обернуться:

На красные башни родного Содома,
На площадь, где пела, на двор, где пряла,
На окна пустые высокого дома.
Где милому мужу детей родила.

Рассказ стал у Ахматовой рассказом о самоотвержении, исходящем из самой сути женского характера — не любопытного, а любящего:

Кто женщину эту оплакивать будет?
Не меньшей ли мнится она из утрат?
Лишь сердце мое никогда не забудет
Отдавшую жизнь за единственный взгляд

Вообще, как и образ героя» образ женщины-героини ахма-товской лирики не всегда можно свести к одному лицу. При необычайной конкретности переживаний это не только человек кон* кретной судьбы и биографии, вернее, это носитель бесконечного множества биографий и судеб:

Мне с Морозовою класть поклоны,
С падчерицей Ирода плясать,
С дымом улетать с костра Дидоны,
Чтобы с Жанной на костер опять.
Господи! Ты видишь, я устала
Воскресать, и умирать, и жить...

Ахматова действительно могла адресовать стихи, как она одно из них и озаглавила, «Многим»: «Я голос ваш, жар вашего дыханья, // Я отраженье вашего лица».

Но всегда, при всем многообразии жизненных коллизий и житейских казусов, при всей необычности, даже экзотичности характеров героиня или героини Ахматовой несут нечто главное, исконно женское, и к нему-то пробивается стих в рассказе о какой-нибудь канатной плясунье, например, идя сквозь привычные определения и заученные положения («Меня покинул в новолунье // Мой друг любимый. Ну так что ж!») к тому, что «сердце знает, сердце знает»: глубокую тоску оставленной жен-щи ны. Вот эта способность выйти к тому, что «сердце знает»,— главное в стихах Ахматовой. «Я вижу все, // Я все запоминаю». Но это «все» освещено в ее поэзии одним источником света.

Есть центр, который как бы сводит к себе весь остальной мир ее поэзии, оказывается ее основным нервом, ее идеей и принципом. Это любовь. Стихия женской души неизбежно должна была начать с такого заявления себя в любви. Герцен сказал однажды как о великой несправедливости в истории человечества о том, что женщина «загнана в любовь». В известном смысле вся ранняя лирика Ахматовой «загнана в любовь». Но здесь же прежде всего и открывалась возможность выхода. Именно здесь рождались подлинно поэтические открытия, такой взгляд на мир, что позволяет говорить о поэзии Ахматовой как о новом явлении в развитии русской лирики XX века сравнительно с символизмом. Историк и теоретик литературы академик В. М. Жирмунский, в 1916 году еще только начинавший, написал тогда же статью «Преодолевшие символизм». Это относилось к объединению поэтов, так называемых акмеистов, в которое входила Ахматова. В отличие от романтически, мистически настроенных символистов акмеисты декларировали необходимость вернуть поэзии ощущение реальной жизни. Однако очень часто поэзия акмеистов останавливалась лишь на разнообразных, умелых, тонких, даже изысканных формах внешней фиксации явлений.

В 1921 году Блок написал об этой литературной группо резкую статью «Без божества, без вдохновенья». «Настоящим исключением среди них» он назвал лишь Анну Ахматову. И дело, очевидно, не только в степени талантливости (среди акмеистов были очень талантливые поэты), дело в том, что в поэзии Ахматовой было и «божество», и «вдохновенье». В этом смысле Ахматова преодолевала и «преодолевших символизм» акмеистов. Сохраняя высокое значение идеи любви, связанное и с символизмом тоже, она возвращала ей живой и реальный, отнюдь не отвлеченный характер. Душа оживает «Не для страсти, не для забавы, // Для великой земной любви». И читающая «посланья апостолов», она все же закладывает «красный кленовый лист» на «Песни песней». «Великая земная любовь» — вот движущее начало всей ее лирики. Именно она заставила по-иному — уже не символистски и не акмеистски, а, если воспользоваться привычным определением, реалистически — увидеть мир. В одном из своих стихотворений Ахматова назвала любовь «пятым временем года». Из этого-то необычного, пятого, времени увидены ею остальные четыре, обычные. В состоянии любви мир видится заново. Обострены и напряжены все чувства. И открывается необычность обычного. Человек начинает воспринимать мир с удесятеренной силой, действительно достигая в ощущении жизни вершин, и это, может быть, именно та сторона дела, где несколько искусственный термин а к м э (греч.— вершина) получает наконец какое-то оправдание. Мир открывается в дополнительной реальности: «Ведь звезды были крупнее, Ведь пахли иначе травы». Поэтому стих Ахматовой так предметен: он возвращает вещам первозданный смысл, он останавливает внимание на том, мимо чего мы в обычном состоянии способны пройти равнодушно, не оценить, не почувствовать. «Над засохшей повиликою // Мягко плавает пчела» —это увидено впервые.

Потому же открывается возможность ощутить мир по-детски свежо. Такие стихи, как «Мурка, не ходи, там сыч», не тематически заданные стихи для детей, но в них есть ощущение совершенно детской непосредственности. И еще одна связанная с тем же особенность. В стихах Ахматовой много эпитетов, которые когда-то знаменитый русский филолог А. Н. Веселовский назвал синкретическими и которые рождаются из целостного, нераздельного, слитного восприятия мира, когда глаз видит мир неотрывно от того, что слышит в нем ухо; когда чувства материализуются, опредмечиваются, а предметы одухотворяются. «В страсти раскаленной добела»—скажет Ахматова. И она же увидит небо, «уязвленное желтым огнем» — солнцем, и «люстры безжизненный зной»

Но стихи Ахматовой — не фрагментарные зарисовки, не разрозненные психологические этюды: острота взгляда сопровождена остротой мысли. Велика их обобщающая сила. Стихотворение может начаться как непритязательная песенка:

Я на солнечном восходе
Про любовь пою,
На коленях в огороде
Лебеду полю.

А заканчивается оно библейски:

Будет камень вместо хлеба
Мне наградой злой.
Надо мною только небо,
А со голос твой.

Личное («голос твой») восходит к общему, сливаясь с ним: здесь к всечеловеческой притче и от нее — выше, выше — к небу. И так всегда в стихах Ахматовой. Тематически всего лишь как будто бы грусть об ушедшем (стихотворение «Сад») предстает как картина померкнувшего в этом состоянии мира. А вот какой романной силы психологический сгусток начинает стихотворение:

Столько просьб у любимой всегда! У разлюбленной не бывает.

Не подобно ли открывается «Анна Каренина»: «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему...»? О. Мандельштам имел основания еще в 20-е годы написать: «...Ахматова принесла в русскую лирику всю огромную сложность и психологическое богатство русского романа девятнадцатого века. Не было бы Ахматовой, не будь Толстого и «Анны Карениной», Тургенева с «Дворянским гнездом», всего Достоевского и отчасти даже Лескова. Генезис Ахматовой весь лежит в русской прозе, а не поэзии. Свою поэтическую форму, острую и своеобразную, она развивала с оглядкой на психологическую прозу».

Но любовь в стихах Ахматовой отнюдь не только любовь-счастье, тем более благополучие. Часто, слишком часто это — страдание, своеобразная антилюбовь и пытка, мучительный, вплоть до распада, до прострации, излом души, болезненный, «декадентский». И лишь неизменное ощущение ценностных начал кладет грань между такими и собственно декадентскими стихами. Образ такой «больной» любви у ранней Ахматовой был и образом больного предреволюционного времени 10-х годов и образом больного старого мира. Недаром поздняя Ахматова в стихах и особенно в «Поэме без героя» будет вершить над ним суровый суд и самосуд, нравственный и исторический. Еще в 1928 году Б. М. Эйхенбаум, анализируя поэтику Ахматовой, отметил, что уже в «Четках» «начинает складываться парадоксальный своей двойственностью (вернее, оксюморонностыо) образ героини — не то «блудницы» с бурными страстями, не то нищей монахини, которая может вымолить у Бога прощенье». В дальнейшем именно эта характеристика войдет в доклад А. Жданова 1946 года («не то монахиня, не то блудница»), приобретая зловещий, отнюдь не филологический смысл. И это уже после «Ветра войны». «Очевидно,— писала Ахматова,— желание безвозвратно замуровать меня в 10-е годы имеет неотразимую силу и ка-кой-то для меня непонятный соблазн».

Конечно, Ахматова постоянно возвращалась туда, в 10-е годы, и возвращалась оттуда: в 40-е, в 50-е, в 60-е. «Поэма без героя» и есть свидетельство таких возвращений. Для нас так привычно звучит: герой поэмы. Ахматовская поэма даже и без героев: это образ и движение времени и переживание его» а не сюжеты и характеры в привычном понимании. Это вместилище событий и цвет, как говорила Ахматова, «разных временных слоев». Чтение ее подобно восприятию музыки: оно зиждется на восприятии ритмов, на постоянно рождающихся ассоциациях. Вообще, будучи литературой, поэма очень сродни другим искусствам: не говоря уже о музыке, балет («иногда она вся устремлялась в балет»,— отметила сама Ахматова), драма, живопись — все очень современное, даже кино с его наплывами, монтажом и т. п.

Любовь у Ахматовой почти никогда не предстает в спокойном пребывании. Чувство, само по себе острое и необычайное, получает дополнительную остроту и необычность, проявляясь в предельном кризисном выражении — взлета или падения, первой пробуждающей встречи или совершившегося разрыва, смертельной опасности или смертной тоски. Потому же Ахматова так тяготеет к лирической новелле с неожиданным, часто прихотливо капризным концом психологического сюжета и к необычностям лирической баллады, жутковатой и таинственной («Город сгинул», «Новогодняя баллада»).

Обычно ее стихи — начало драмы, или только ее кульминация, или еще чаще финал и окончание. И здесь опиралась она на богатый опыт русской уже не только поэзии, но и прозы. «Этот прием,— писала Ахматова,— в русской литературе великолепно и неотразимо развил Достоевский в своих романах-трагедиях; в сущности, читателю-зрителю предлагается присутствовать только при развязке». Стихи самой Ахматовой, подобно многим произведениям Достоевского, являют свод пятых актов трагедий. Поэт все время стремится занять позицию, которая бы позволяла предельно раскрыть чувство, до конца обострить коллизию, найти последнюю правду. Вот почему у Ахматовой появляются стихи, как бы произнесенные даже из-за смертной черты. Но никаких загробных, мистических тайн они не несут. И намека нет на что-то потустороннее. Наоборот, до конца обнажается ситуация, возникающая по эту сторону (очень характерный для Ахматовой мотив: мать, оставляющая в сиротстве ребенка). Без учета того легко встать на путь самых разнообразных обвинений подобных стихов, например, в пессимизме. В свое время, еще в 20-е годы, один из критиков подсчитывал, сколько раз в стихах Ахматовой употребляется, скажем, слово «тоска», и делал соответствующие выводы. А ведь слово живет в контексте. И кстати, именно слово «тоска», может быть, сильнее прочих в контексте ахматовских стихов говорит о жизненной силе их. Эта тоска как особое состояние, в котором совершается приятие мира, сродни тютчевской тоске: «Час тоски невыразимой: все во мне и я во всем». Но это и та грусть-тоска, которой часто проникнута народная песня. Вообще народная стихия в поэзии Ахматовой очень сильна и заявила себя в ней, по сути, очень рано — еще в первых сборниках. Легко обнаруживаемые внешние приметы ее (элементы просторечия, плача, заклинания ил я причети) органичны и естественны потому, что они выражают глубоко национальное народное мироощущение. В чем его суть? И опять приходится сказать о любви. Стихи Ахматовой, и правда, часто грустны: они несут особую стихию любви-жалости. Есть в народном русском языке, в русской народной песне синоним слова «любить» — слово «жалеть»; «люблю» — «жалею». Уже в самых первых стихах Ахматовой живет не только любовь любовников. Она часто переходит в другую, любовь-жалость, или даже ей противопоставляется, или даже ею вытесняется:

О нет, я не тебя любила.
Палима сладостным огнем.
Так объясни, какая сила
В печальном имени твоем.

Вот это сочувствие, сопереживание, сострадание в любви-жалости делает многие стихи Ахматовой подлинно народными, эпичными, роднит их со столь близкими ей и любимыми ею некрасовскими стихами. И открывается выход из мира камерной, замкнутой, эгоистической любви-страсти, любви-забавы к подлинно «великой земной любви» и больше — вселюбви, для людей и к людям. Любовь здесь не бесконечное варьирование собственно любовных переживаний. Любовь у Ахматовой в самой себе несет возможность саморазвития, обогащения и расширения беспредельного, глобального, чуть ли не косми* чоского.
И может быть потому же почти от самых первых стихов вошла в поэзию Ахматовой еще одна любовь — к родной земле, к Родине, к России.

Мно голос был. Он звал утешно.
Он говорил: «Иди сюда.
Оставь свой край глухой и грешный,
Оставь Россию навсегда.
Я кровь от рук твоих отмою,
Из сердца выну черный стыд,
Я новым именем покрою
Воль поражений и обид».

Но равнодушно и спокойно Руками я замкнула слух. Чтоб этой речью недостойной Не осквернился скорбный дух.
«Замкнула слух» — не от искушения, не от соблазна, а от скверны. И отвергается мысль не только о внешнем, скажем, отъезде из России, но и вероятность какой бы то ни было внутренней эмиграции по отношению к ней, любая возможность иного, «нового имени».

Это стихи 1917 года. А вот — 1922-го:

Не с теми я, кто бросил землю
На растерзание врагам.
Их грубой лести я не внемлю.
Им песен я своих не дам.

Такие стихи не были эпизодическими эмоциональными всплесками. Это заявлялась жизненная позиция. Недаром строки стихотворения 1922 года стали эпиграфом к стихам 1961-го — «Родная земля».
Любовь к Родине у Ахматовой не предмет анализа, размышлений или расчетливых прикидок. Будет она — будет жизнь, дети, стихи. Нет ее — ничего нет. Вот почему Ахматова писала во время войны, уже Великой Отечественной:

Не страшно под пулями мертвыми лечь,
Не горько остаться без крова,—
И мы сохраним тебя, русская речь,
Великое русское слово,

А начались «военные» стихи Ахматовой так, как начинается всякая солдатская служба — с присяги:

КЛЯТВА И та, что сегодня прощается с милым,—
Пусть боль свою в силу она переплавит.
Мы детям клянемся, клянемся могилам,
Что нас покориться ничто не заставит.

Июль 1941
Ленинград.

В «военных» стихах ее поражает удивительная органичность, отсутствие тени рефлексии, неуверенности, сомнения, казалось бы, столь естественных в таких тяжких условиях в устах создательницы, как многие полагали, лишь рафинированных «дамских» стихов. Но это и потому, что характер ахматовской героини или героинь зиждется еще на одном начале, тоже прямо связанном о народным мироощущением. Это осознание и приятие судьбы, или, как она чаще и по-народному говорит, доли. Однако готовность приятия здесь отнюдь не означает того, что можно было бы назвать фаталистической пассивностью и смирением, если не равнодушием. У Ахматовой сознание судьбы, доли рождает прежде всего готовность вытерпеть и выстоять; не от упадка сил идет оно, а от пробуждения их.

В 1946 году грянуло постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград*, ныне отмененное. Но кто отменит память обо всем том, что им было уничтожено, раздавлено, искажено и погребено. Как известно, постановление в большей мере замкнулось на два имени: Михаил Зощенко и Анна Ахматова. Какая-то странная и страшная историческая причуда сказалась в этом совмещении художников, столь разных и связанных разве что местом лсительства да скромными журнальными площадками Ленинграда. Разность двух этих художников, может быть, особенно резко проявилась и в реакции на обрушившуюся беду. Впрочем, и пришли они к ней с разными итогами. Длительное и усиленное творчество одного, сопровождавшееся более или менее постоянным сочувствием критики. Вынужденная, долгая (с 1924 по 1939 год) безгласность другой после приступа исступленной травли (Г. Лелевич и др.), по характеристике Ахматовой, «планомерной и продуманной»: в этом смысле конец 40-х годов у Ахматовой в полной мере был подготовлен началом уже 20-х.

Соответственно один (Зощенко), вероятно, воспринимал все как роковую случайность и вопиющую несправедливость, другая (Ахматова) явно все принимала как роковую судьбу и очередное испытание. В одном случае рождались естественное раздражение, почти истеричное, и горечь. В другом — сдержанность и спокойствие почти неестественные. Но ведь недаром Ахматова писала: «Мы не единого удара не отклонили от себя». Одному внезапная беда, конечно, помешала работать, другой, может быть, еще и «помогала» в работе над «Поэмой без героя», постоянным спутником которой еще раньше стал «Реквием». «Рядом с ней,— писала Ахматова,— такой пестрой (несмотря на отсутствие красочных эпитетов) и тонущей в музыке, ночи траурный Requiem, единственным аккомпанементом которого может быть только Тишина и редкие отдаленные удары похоронного звона». В 1964 году в Париже Борис Зайцев, патриарх русского литературного зарубежья, знавший Ахматову еще в «русском» 1913 году и потому, может быть, острее других ощутивший «бег времени», обратился к ней: «Все мы тогда (говорю о круге литературном) жили довольно беспечно, беззаботно и грешно, о будущем не думали, ничего не подозревали (кроме Блока и Белого: те предчувствовали).

Вот и Вы мне показались в этой Собаке (петербургское литературное кафе «Бродячая собака».— Я. С.) кабаретно-артисти-ческой, среди гама и шума, вина, распущенности, песенок Куз-мина... юной, элегантной дамой, остролицей и изящной, избалованной, слегка с ужимкой — похожей на портрет Ваш Сорина («Requiem» теперешний).

Мне представили Вас как молодую поэтессу. Вы уже и тогда выдвинулись. Литературно я Вас знал, но мало. Да и позже — не скажу, чтоб очень. «Четки» и другие книги. Все изящная дама.

Но вот грянуло. Ураган кровавый, дикий, все перевернувший. Правого и виноватого без разбору косивший. Но некие души и зажигавший. В нем они очищались, росли, достигали всей силы— Буря Вас взрастила, углубила — подняла...

Некогда Достоевский сказал юноше Мережковскому: «Молодой человек, чтобы писать, страдать надо». Если бы Достоевский не стоял у столба смерти и не побывал в «Мертвом доме»...—-был ли бы он вполне Достоевским? Вы ни в ссылке, ни в «Мертвом доме» не были, но около него стояли. Бились ли дома головой об стенку за близкого — не знаю. Но искры излетели из сердца. Вылетели стихами, не за одну Вас, а за всех страждущих, жен, сестер, матерей, с кем делили Вы Голгофу тюремных стен, приговоров, казней.
Вот о них, как и о себе. Вы сказали позже:

Буду я, как стрелецкие женки.
Под кремлевскими башнями выть.

С даром поэзии Вы родились. Вначале безраздумно расточали, но судьбе угодно было по-другому:

Чашу с темным вином
Подала мне богиня печали.

Вот и выросла «веселая грешница», насмешница царскосельская из юной Элегантной дамы в первую поэтессу Родной Земли, голосом сильным и зрелым, скорбно звенящим, стала как бы глашатаем беззащитных и страждущих, грозным обличителем зла, свирепости».
И если героиня ахматовской поэзии рано осознала свою жизнь как судьбу, то Ахматова-поэт рано и ответственно осознала свою творческую миссию, поэтическую долю. Случайно ли самые большие поэты постоянно, напряженно и мучительно рождают своеобразные творческие самоотчеты, стихи, обычно именуемые нами как стихи о поэте и поэзии? У Ахматовой они постоянны. Об этом большинство ранних стихов, вошедших даже в особый цикл «Тайны ремесла». Не место сейчас разбирать подробно поэтическое credo Ахматовой, в общем, очень тесно связанное с пушкинским. Здесь, может быть, важнее уяснить, почему мы, читатели, не поэты, так взволнованно вовлекаемся в этот как будто бы сугубо профессиональный литературный мир стихов о поэте и поэзии. Да потому, что они вообще о творчестве, к которому каждый должен и может быть причастен, потому что совершается общее заражение энергией творчества, его радости, его подвижничества и его муки, сосредоточенных в по-это, принятых им на себя. При этом поэтическое самоопределение в стихах Ахматовой прямо связано с самоопределением нравственным. В одной из последних, уже прозаических, работ она писала: «Это — столбовая дорога русской литературы, по которой шли и Толстой и Достоевский».

В ощущении судьбы, которое появилось уже у ранней Ахматовой и которое стало одним из главных залогов становления Ахматовой зрелой, есть действительно замечательное свойство. Оно зиждется на исконной национальной особенности — чувстве сопричастности миру, сопереживаемости с миром и ответственности перед ним,— получающей в новых общественных условиях и острый нравственный смысл: моя судьба — судьба страны, судьба народа — история. В автобиографическом отрывке в третьем лице, уже как бы глядя на себя посторонне и обдумывая себя в истории, Ахматова сказала: «...поздняя А[хматова] выходит из жанра «любовного дневника» («Четки») — жанра, в котором] она не знает соперников и который она оставила, м[ожет] б[ыть], даже с некоторым опасением и оглядкой, и переходит на раздумья о роли и судьбе поэта, о ремесле, на легко набросанные широкие полотна. Появляется острое ощущение истории». Именно это ощущение проникает «поздние» книги Ахматовой, «книги женской души», книги души человеческой.

Анна Ахматова прожила долгую и счастливую жизнь. Как счастливую? Не кощунственно ли сказать так о женщине, муж которой был расстрелян и чей подрасстрельный сын переходил из тюрьмы в ссылку и обратно, которую гнали и травили и на чью голову обрушивались толики хулы и кары, которая почти всегда жила в бедности и в бедности умерла, познав, может быть, все лишения, кроме лишения Родины — изгнания.

И все же — счастливую. Она была — поэт: «Я не переставала писать стихи. Для меня в них — связь моя с временем, с новой жизнью моего народа. Когда я писала их, я жила теми ритмами, которые звучали в героической истории моей страны. Я счастлива, что жила в эти годы и видела события, которым не было равных».

Николай Скатов

***
Категория: 2.Художественная русская классическая и литература о ней | Добавил: foma (10.08.2013)
Просмотров: 2558 | Теги: Русская классика | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
[ Регистрация | Вход ]
Форма входа
Категории
1.Древнерусская литература [21]
2.Художественная русская классическая и литература о ней [258]
3.Художественная русская советская литература [64]
4.Художественная народов СССР литература [34]
5.Художественная иностранная литература [73]
6.Антологии, альманахи и т.п. сборники [6]
7.Военная литература [54]
8.Географическая литература [32]
9.Журналистская литература [14]
10.Краеведческая литература [36]
11.МВГ [3]
12.Книги о морали и этике [15]
13.Книги на немецком языке [0]
14.Политическая и партийная литература [44]
15.Научно-популярная литература [47]
16.Книги по ораторскому искусству, риторике [7]
17.Журналы "Роман-газета" [0]
18.Справочная литература [21]
19.Учебная литература по различным предметам [2]
20.Книги по религии и атеизму [2]
21.Книги на английском языке и учебники [0]
22.Книги по медицине [15]
23.Книги по домашнему хозяйству и т.п. [31]
25.Детская литература [6]
Системный каталог библиотеки-C4 [1]
Проба пера [1]
Книги б№ [23]
из Записной книжки [3]
Журналы- [54]
Газеты [5]
от Знатоков [9]
Электроника
Невский Ювелирный Дом
Развлекательный
LiveInternet
Статистика

Онлайн всего: 3
Гостей: 3
Пользователей: 0