«МОЕ УПОВАНИЕ В КРАСОТЕ РУСИ» Б. В. ШЕРГИН (1893—1973)
Иметь счастье жить с ним в одной эпохе
и не слыхать и не знать—это непоправимое несчастье.
Скульптор И. С. Ефимов
В. В. Шергин был талант драгоценный, многогранный. Вырос писатель из фольклора так же естественно и свободно, как
вырастали сказители и всевозможные мастера бытового творчества. Вековая народная художественная традиция озарила нам
в личности и творчестве Шергина едва ли не последнего певца классических былин и несравненного рассказчика, изящного
художника народно-прикладного искусства и вдохновенного попта-сказочника. Даже старинная народно-поэтическая речь у
Шергина, как заметил Л. Леонов, «звучит свежо и -звонко, как живое, только что излетевшее из уст слово».
Сыновняя любовь к Родине, слитая с влюбленностью в свою художественную тему, придала разностороннему творчеству и
жизни Шергина удивительную цельность.
Трудной была его человеческая и творческая судьба. «С точки зрения ..мира сего'*, — записал он в дневнике, — я из тех
людей, каких называют „несчастными"». Но «сердце мое ларец, и положена была в него радость». Немалые жизненные
испытания, выпавшие ему, не подавили и не опустошили, не ожесточили сердца. А творчество поднялось вдохновенным
словом о радости. «В книгах моих,— признавался писатель,— ист „ума холодных наблюдений", редки „горестные заметы";
скромному творчеству моему свойственно „сердечное веселье"».
И это была у Шергина не личная благая нирвана, а проснувшийся в душе животворный родник сокрытого, но вечно движущего
творческого начала народной жизни, которому при-частей коренной русский талантливый человек. Да и признание
прикоснулось к Шергину не соблазном самовыражения, выявления талантливости или особой манеры видеть и оценивать мир,
окружавший его. «Неудобно мне склонять это местоимение „я", „у меня", во я не себя объясняю. Я малая капля, в которой
отражается солнце Народного Художества»,-— читаем в его дневнике.
Подобно музыкальному инструменту, его душа художника звучала почти исключительно под воздействием тех впечатлений,
которые приходили из живой народной жизни. «Поверхностным и приблизительным кажется мне выражение — „художник, поэт
носит с собой свой мир". Лично я, например, но ношу и не вижу с собою никакого особого мира. Мое упование — в красоте
Руси. И, живя в этих „бедных селеньях", посреди этой ;скудной природы?, я сердечными очами вижу и знаю здесь заветную
мою красоту».
Олицетворением красоты Руси стали для Шергина талантливые и просто мастеровитые люди — кормщики и корабелы-строители,
резчики и живописцы, сказители и рыбаки и другие художники повседневной жизни. Он застигал их в разгар душевного
веселья, и в пору печали и горестных утрат, и во время постигших их драматических, а нередко и трагических
обстоятельств. И везде он умеет увидеть в них самое характерное, интересное, непреходящее. Как художник он искренне
любовался их колоритными фигурами, причем и читателя он заставлял любоваться ими. Его изображение естественно. Все
смотрится необыкновенно свежо и сильно: и эпический образ мастера, и плеск морской волны, которая на камень плеснет и
с камня бежит, сияние солнца и жемчужные нюансы неба и воды — все воспринимается словно впервые, все видится как бы
написанным на золотистом перламутре.
Очарование произведений Шергина усиливается еще и тем, что он не знал разлада или, точнее, даже просто различия между
историей и современностью, между прошлым и настоящим. «То, что было „единым на потребу" для „святой Руси", есть и нам
„едино на потребу", — писал он. — Физическому зрению все примелькалось, а душевные очи видят светлость Руси. И уж нет
для меня прошлого и настоящего». Он умел видеть и изображать прошлое столь живо и непосредственно, словно сам воочию
наблюдал картины народной жизни минувших веков. «Живая жизнь содержала наш „старый" быт»,— говорил он. И даже в
древних книгах «замечал только картины живой жизни, старался увидеть живых людей».
Но в отличие, например, от Бажова, который проблему прошлого сопоставлял прежде всего с социальной драмой народа,
Шергин поэтизировал проявления обыкновенной, повседневной жизни старой Руси, ее бытового творчества, в которых
выражались яркая художественная одаренность русского народа и его нравственное своеобразие. «Любовь к родной старине,
к быту, к стилю, к древнему искусству и древней культуре Руси и родного края — вот что меня захватывало всего и
всецело увлекало»,— вспоминал он.
Для писателя всегда было сомнительным мнение, что память народа донесла до нашего времени все самое ценное, самое
отборное. Многое из драгоценного достояния прошлого, полагал он, забылось и останется безвестным. Но это отнюдь не
поднимало в Шергине бесплодных сетований и сокрушений. То, что влекло его к народной древности, было началом светлым
и оптимистичным. Он был убежден в том, что многое проходит, но вечное остается. Вечная связь времен крепка, и древний
опыт прочно оседает в душе. То, что одухотворяло и живило прекрасные формы народной культуры, вовсе не ушло вместе с
исчезновением ее вещественного облика, оно вечно я живо и «является и нашей жизнью и нашим дыханием».
Отыскивая это вечно живое, что связует современность с историей, Шергин и вглядывался в народные характеры, к которым
его влекли прежде всего черты, не зависящие от времени. «Обращая мысленный взор в прошлое,— говорил он,— ...я люблю
соглядать там „жизнь живую", то, что не умрет. К такому „прошлому", вечно живому, я люблю приникать, думая о своей
родине».
И как исследователь великой реки прежде всего устремляется к ее истокам, так и писатель с радостью и открытостью
сердца ищет эти вечные творческие ростки, которые заложены в народном искусстве, в характерах талантливых мастеров
его северной родины.
Кажется, сама жизнь обернулась поразительным парадоксом, представив нам художника, чье детство и юность прошли едва
ли не в XVII веке, устои которого так прочно сохранялись в поморских деревнях и посадах. Он никогда не восстанавливал
прошлое, как археолог или реставратор. Он писал только то* что видел собственными глазами. Древняя- красота пришла к
нему из любви и знания настоящего. «Любовь к древнерусской красоте породила во мне Северная Русь.'.. Я с детства, с
самой ранней юности,— вспоминал Шергин,— стал искать эту красоту в красоте родного Севера».
I
Борис Викторович Шергин родился 16 (28) июля 18931 года в городе Архангельске, в семье именитого корабельного мастера
и морехода. Отец писателя, Виктор Васильевич, «берегам бывалец, морям проходец» и необыкновенно мастеровитый человек,
был талантливым рассказчиком. Он умел, вспоминал писатель, «виденное и пережитое, слышанное и читанное... пересказать
так, что оно навсегда осталось в памяти у нас, его детей». Дар изустного рассказчика, как и страсть к бытовому
мастерству, перенял у отца и Борис. Рассказы же Виктора Васильевича, человека, который любил жизнь и людей и всерьез
учил этому сына, отразились во многих произведениях Шергина («Отцово знанье»).
Во многом такого же склада была и мать писателя, Анна Ивановна (урожденная Старовская), происходившая из семьи
потомственных архангелогородских кораблестроителей. «Маменька мастерица была сказывать («что услышу, то и мое»). При
случае и в будни что-нибудь вспомнит, как жемчуг, у нее слово катилося из уст»,— рассказывал писатель.
Была у Шергина и своя Арина Родионовна. Почти родным членом семьи почиталась Наталья Петровна Бугаева, даровитая
сказительница и песенница из пригородной деревни. «Мечтательница, песенница, она умела заронить в душу любовь к
прошлому... Свято верила в домовых, хозяина и хозяюшку, в банного, в водяного хозяина. Рассказывала таинственные были
о древних людях. Пела стихи, пела песни»,— писал о ней Шергин.
Виктор Васильевич и Анна Ивановна умели с выдумкой и вкусом создать дома по-народному нарядный и доброчестный
__________________
1 Биографические материалы, сохранившиеся в Государственном Архангельском областном архиве (заявление, подписанное
рукой матери писателя Анны Ивановны Шергиной, гимназические документы разных лет и др.), свидетельствуют, что эта
дата рождения Б. В. Шергина является подлинной. Ранее указанная в различных источниках дата — 1896 год — ошибочна.
бытовой уклад, будивший воображение детей. Друг семьи, известный сказочник С. Г. Писахов с отрадой вспоминал
обстановку «уюта и сказки», которая царила в маленьких комнатках их дома. Здесь, замечал С. Г. Писахов, было
«невозможно громко говорить. Уют настраивал говорить раздумчиво».
Часто, особенно в зимнюю пору, по-семейному уютно и празднично проводила вечера в доме Шергиных «дружина отцова», как
именовал ее писатель: именитые мореходы П. О. Аикудинов и М. О. Лоушкин, художные корабелы К. И. Второушин, В. И.
Гостев. «Соберутся вместе, — рассказывал писатель, пригубят „чашу моря соловецкого", и тогда пойдут речи
златоструйные, златословесные. О, какой пир был бы для художника, для поэта глядеть на этих людей и слышать их речи.
Я в том пиру бывал и... отчасти изложил, что запечатлелось на сердце». Уже много лет спустя Шергин писал: «Мне теперь
ясно, что отцовы друзья потому были прилежны к старине, что все они были художники в душе и поэты».
Неудивительно, что Шергина тянуло воспроизведению искусства «мастеров златых словес», часто служивших ему и живыми
оригиналами для изображения («Рождение корабля», «Дед Пафнутий Анкудинов» и др.). Их рассказы легли в основу многих
лучших произведений Шергина об именитых кормщиках русского Севера (рассказы о Маркеле Ушакове, Устьяне Бородатом и
др.). Научение же и вразумление «отцовой дружины» помогли Шергину сохранить целость ума и убеждений, а ее завет:
«Поедешь, Борис, в Москву учиться, постарайся, чтобы наши сказанья попали в писанья»,— стал неоценимой нравственной
поддержкой и опорой в творческом самоутверждении писателя.
Как бы обобщая свои воспоминания об отчем доме. Шергин писал: «В родной семье, в городе Архангельске я. главным
образом, и наслушался и воспринял все свои новеллы, былины, песни, скоморошины. На всю жизнь запасся столь бесценным
для писателя наследством. Впоследствии в море — на кораблях, на пароходах, на лесопильных заводах я лишь пополнял
этот основной свой фамильно-сказительный фонд».
По обычаю морского сословия, семья Шергиных, как говорил сам писатель, «имела житие птичье» и с наступлением белых
ночей надолго выезжала в поморские села и становища. В этих старинных селениях зримо оживала история. Шергину
казалось, что Русь, как сказочное видение, подобное Китеж-граду, схоронилась адесь, укрытая дремучими лесами,
умеренными мхами-болотами, неоглядными просторами океана-моря русского.
В силу ряда исторических обстоятельств старинная крестьянская культура оказалась здесь более стойкой, чем в остальной
России, и развивалась почти в полной независимости от внешних или побочных влияний. Оказалось, что в этих глухих
деревеньках «еще царствовал XVII век в зодчестве, в женских нарядах, в быту». С восхищением наблюдал Шергин за
степенным достоинством движений и речи наследников Великого Новгорода — поморов, с русыми волосами, окладистыми
бородами и приветливыми лицами. Поморки в старинном покрое новгородских сарафанов, в горделивых головных уборах
воскрешали царевен и боярышень. В затейливых богатырских домах-хоромах «пышным цветом цвело устное сказыванье».
«Сколько сказок сказывалось, сколько былин пелось в старых северных домах! — писал Шергин в дневнике. — Бабки и дедки
сыпали внукам старинное словесное золото». Позднее С. Г. Писахов вспоминал, что и речь Шергина уже в годы отрочества
была с речью давней схожа».
Поэтическая история родного края по-новому оживала и обогащалась и дома, в Архангельске. Все, что поражало
воображение: былины и сказки, легенды и предания, просто меткие слова и образные речения — Шергин, уже будучи
гимназистом, записывал печатными буквами в тетради, сшитые в формате книг, украшал их своими рисунками. Содержание
этих «книг» он любил повторять и дома, и в кругу сверстников в гимназии.
Но в то же время он признавался, что, «очевидно, не факты, а сила радости, рождаемой фактами, неустанно клала свои
печати на душе моей». Она и побуждала Шергина даже и в юные годы не быть только созерцателем живого народного
творчества, а показать людям ее сокрытую красоту. Это стремление особенно обострилось позднее, когда он был студентом
московского Строгановского художественно-промышленного училища в 1913—1917 годах. К этому времени относятся и первые
пробы пера («Творю хвалу Великому Новгороду», «Былина в Архангельске», «Отходящая красота» и другие статьи о северном
фольклоре и его мастерах). Еще неотступнее это влечение охватило Шергина, когда «Москва и Русь Московская» навсегда
стали его второй родиной.
Великая Октябрьская социалистическая революция была для Шергина крупнейшим и поворотным в народных судьбах событием.
«Творческие силы простого русского народа, — писал он,— могли развернуться во всю ширь только после революции. Но и
революция — коренной переход от старого к новому — могла совершиться только в недрах народа одаренного и
жизнеспособного» .
В первые послереволюционные годы отношение к народному наследию было" острополемичным. Нигилистические тенденции
многочисленных «неистовых ревнителей», считавших себя создателями и теоретиками новой, «революционной» культуры, были
прямо противоположны позиции В. И. Ленина и руководителей молодого Советского государства по отношению к
художественной культуре народа. Подчас грубо дискредитировалась духовная и эстетическая культура народного прошлого,
модным было говорить и писать, например, о фольклоре как о пережиточном моменте наследства старой русской деревни.
Все это порой ошеломляло Шергина. Он вспоминал, что ему приходилось, например, слышать: «Вот ты дышишь этими
былинами, а есть ли у поморов что-нибудь подобное английским балладам? Создали ли северные мореходы своего „Летучего
Голландца"?» На ответ я сказывал поморские баллады. Я знал их довольное количество. Слушатель говорил: «Это культура
своего угла. Существует большая, широкая культура. Ты читал „Бретонские легенды"?» И непонятно было, почему
беломорские баллады не могут считаться достоянием «большой», общеевропейской культуры?»
Почему русская народная баллада, ничуть не уступающая по красоте и разнообразию романтических сюжетов европейской,
остается в тени, как нечто доморощенное, простоватое? По мнению Шергина, причина крылась отчасти в том, что
балладно-романти ческий эпос не был собран достаточно полно, но главным образом в том, что он не был преподнесен
читателю «в литературно-художественной форме». Чтобы поддержать интерес к былине и сказке, к взаимосвязи старины и
новизны, Шергин задумывает ряд книг — художественных переработок севернорусского фольклора.
Первая из них — «У Архангельского города, у корабельного пристанища. Сборник старин» — вышла в 1924 году. Это
необычная и, кажется, первая в нашей литературе книга обработок старинных народных былин-баллад.
Шергин запечатлел в обработках живой народный говор и древний напев (в нотной записи), украсил обработки чудесными
иллюстрациями в духе и стиле старинных «лицевых» (то есть иллюстрированных) книг. Все три глубоко ценных природных
дарования естественно и гармонично сочетались на страницах этой подлинно художественной книги по русскому фольклору.
«Слова, напев и иллюстрации — все вместе дает настроение и вводит в дух старого искусства»,— писала о сборнике
Шергина проф. А. К. Покровская. Она же чутко проникла и в сверхзадачу Шергина, точно выразив ее в словах: «В старом
народном искусстве — родина наша. <...> Человек без родины — сирота. Потому что душа глубоко корнями уходит в родную
почву, и, если вырвать ее,— высохнут корни, будет перекати-поле...»
* * *
Выйдя из мира старинной былины, Шергин открыл перед читателем угодье сказки. В 20-е годы народная сказка, подобно
былине, нередко выводилась за пределы художественного творчества, отвергалась ее эстетические свойства — то, что
особенно ценил в ней Пушкин («Что за прелесть эти сказки! Каждая есть поэма!»). «Как ни странно,— писал в те годы
проф. М. К. Азадовский,— но в наши дни такое понимание (понимание сказки как художественного произведения. — Ю. Ш.)
все более и более стирается. Сказка как будто вычеркивается из рядов художественных памятников и переходит в разряд
памятников или даже документов этнографических. В этом отношении она разделяет судьбу н других видов так называемого
„народного творчества"».
Вместе с другими энтузиастами возрождения народного творчества Шергин старался убедить своих современников в высокой
художественной ценности народной сказки, сокрушить небрежение к ней. Он стремился представить читателю подлинную
народную сказку, как и балладу, в «художественно-литературной форме», то есть в той живой и естественной форме, в
которой она удовлетворяла эстетическим вкусам народного коллектива. «Среди архангельских сказочников,— писал Шергин,—
в большой чести уменье «врать», «плести», «представлять». Это вранье — «театр для себя». Творческое возбуждение
сказочника, приподнятое настроение аудитории создают атмосферу, рождающую «вранье». Вранье искрится, переливается
всеми цветами радуги в устной передаче. Оно блекнет, хиреет, опускает своя лепестки в записи, в печати».
Неповторимость сказки Шергина, секрет ее красоты как раз и состоит в том, что она в его записи «не опускает свои
лепестки». Его сказка сохраняет все особенности неповторимого национального колорита, обороты речи, красоту метких
сравнений и остроумных образных словечек. Кажется, она сейчас, в эту минуту рассказывается сказочником и не заезжему
собирателю, а «своему брату»—слушателю, и мы незримо присутствуем при этом.
Невероятен смеховой преизбыток, которым окутаны его сказки. Вот, к примеру, как представлен читателю царь («Золоченые
лбы»): «Осударь в большом углу красуется. В одной ручки у его четвертна, другой рукой фрелину зачалил. Корона
съехала, мундер снят, сидит в одном жилету». Сказка начинается и развивается как заведомая мистификация. Брань царя и
мужика Капитонки закипела, «драцца снялись. Одежонку прирвали, корону под камод закатили. Дале полиция их розняла,
протокол составили...»
Но за тканью мистификации всегда зримо проступает целый мир бытовой местной традиции, подчас весело пародированной.
За словами Леща, например, («Судное дело Леща с Ершом») оживает красочное зрелище, побуждающее вспомнить картины
Рябушкина: «Наши деушки-лещихи постатно себя ведут, по-статно по улочке идут...»
Преломляя сквозь смеховую культуру бытового досуга мир повседневной крестьянской жизни, Шергин художественно постигал
народное радостное доверие к бытию, способное гармонично настраивать человека. Но важное место при этом уделял сатире
и издевке. Здоровым народным юмором искрятся сказки о Шише Московском. Своеобразная сказочная «эпопея» о Шише начала
складываться еще в годы Ивана Грозного, когда шишами называли беглых холопов. Некогда распространенный повсюду
сказочный эпос о Шише в наиболее цельном виде сохранился лишь на Севере. Шергин собрал по берегам Белого моря более
ста сказок о Шише. В его обработках Шиш изображен веселым, жизнерадостным; царь, баре и чиновники — глупыми и злыми.
Шиш в образе скомороха вышучивает богатых и сильных мира. Порой он и остроумно мстит им. «Это через чужую беду Шиш
сделался такой злой. Через него отлились волку коровьи слезы... У Шиша пословица: кто богат» тот нам не брат. Горько
стало барам от Шиша».
Шергина по праву называют истовым подвижником возрождения живейшего интереса к народной сказке в широких кругах
читателей и слушателей уже в 20-е годы. Достаточно вспомнить о том необычайном успехе, который имели передававшиеся
по радио в 1932—1933 годах сказки Шергина в исполнении самого автора, укрывшегося под псевдонимом «Шиш Московский».
Каждое выступление, по словам редакции передач, «вызывало колоссальное количество писем» от самого широкого круга
слушателей. Писали взрослые, о детях уж и говорить не приходится. Они писали, что «хохотали до слез», «чуть со смеху
не умерли,» что у них «уши расширились от такой веселой передачи». Около четверти писем были коллективными.
Выступление Шиша «произвело огромное впечатление. Ясно, что это небывальщина, но из нее извлекаешь много полезного, а
по отдыху, интересу — блестящая вещь. С какой жадностью ждем передачи...» Под этим письмом — 180 подписей учащихся
одной из уральских школ. Шиш стал любимым героем детей тех лет.
Успех сказок Шергина побудил редакцию радиопередач для детей и юношества, а также издательство «Детская литература»
сделать выводы: «Сказку нельзя держать в потайных ящиках... из мирового сказочного наследства мы должны выбрать и
дать нашим детям лучшее, красочное, педагогически и социально полезное. Успех сатирических сказок Шергина...— первый
опыт, требующий продолжения».
Заметным событием культурной жизни начала 30-х годов был и выход книг Шергина, в которых он объединил свои обработки
севернорусских сказок,—«Шиш Московский» (1930) и особенно «Архангельские новеллы» (1936). Об «Архангельских новеллах»
журнал «Резец» писал: «Эту книгу будут не только читать (с захватывающим интересом), ее будут изучать, по ней будут
учиться. Учиться образности, яркости художественной речи. Она должна быть прочитана всеми, а особенно теми, кто
начинает писать сам, кто отдает себя литературной творческой работе».
Шергин последовательно не соглашался с теми, еще не нажитыми в 20-е годы, представлениями, согласно которым жизнь
русской деревни являла собой лишь вместилище косности и отсталости. Эстетические и социально-нравственные ценности
народной культуры он попытался показать прежде всего как живую грань нашей современности. По сути, он не
реставрировал, а продолжал традиции народного и сказочного искусства, не случайно воспринимаются его обработки как
подлинная запись, сделанная от современного талантливого сказителя.
Таким образом, развитие дарования Шергина совершалось не в сопровождении фольклора, а органично вырастало в его
недрах. К обработкам сюжетов народной баллады и новеллнетически-бытовой сказки он подошел уже как уверенный мастер.
Но эти переложения в то же время были для Шергина и школой, в которой он упражнял и вырабатывал свой уникальный
стиль.
---->>>