ЛЕНЯ СЛЕСАРЕВ*
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Человеку этому, которого зовут Леней, ровно два года пять месяцев. Волосенки у него желтые, торчат вразброд: хорошо бы остричь его под машинку. Глаза у него зеленовато-серые, на первый взгляд страшно лукавые, продувные. Нос широкий, не то сплюснутый, не то курносый. Щеки гладенькие, розовые.
Ходить он как-то не умеет — бегает. Коленки у него внутрь, и оттого бегает он смешнейшим образом, как утенок.
Человек этот имеет уже собственность, и большую. У него нянька Марийка — девочка лет тринадцати, t Пушок — маленький белый пудель-щенок, и котенок — плаксивый, дымчатый, шерсть лезет; потом книжки с картинками, которые он потихоньку рвет, и ящик с игрушками, которые он ломает. Так как и отец и мать его преподаватели гимназии, то есть у него еще и коробка с большими классными буквами, из которых он знает около десяти.
Дядя Черный лежит на диване и читает. Он хотел заехать к своим бывшим товарищам в праздник, когда они дома с утра, но так случилось, что приехал в будни. Теперь они в гимназии, Марийка на кухне, а около него при-, мостился Леня с коробкой букв.
Он вынимает их одну за другой и, облизывая губы и пыхтя, говорит:
— Эта жжы... Жжук... Эта ммы... мму-му-у... Коровка. А эта? Дядя, а. эта? — и показывает твердый знак.
Дядя Черный долго думает и говорит с чувством:
_________________________
* Повесть эта представляет отрывок из романа о молодом инже-нере-коксовике «Искать, всегда искать!» (Примечание автора).
— Брось в коробку!
— Брось, — повторяет Леня. — А это?
И хвостом вниз он вытаскивает «6», потом «ю», потом роняет все буквы на пол и лезет под стол их собирать.
Дядя Черный не выспался ночью в тесном вагоне. Диван, на котором он лежал, был короткий, — некуда девать ног. В голове устало шумело. И хотелось кому-то близкому сказать, что он вообще устал от жизни, что сколько лет уже он бесцельно мечется по жизни, и все один. Но близкого никого не было, и сказать было некому.
В комнате в углу торчала этажерка с книгами, на комоде — зеркало, на стене — круглые часы. У всего был кислый будничный вид.
Позади за дядей Черным осталась длинная дорога. Вот влилась она, как река в озеро, в человеческое жилье; завтра выйдет и пойдет дальше. Опять вольется в чье-нибудь жилье, — опять выйдет. Пусто, хотя и просторно. Д в комнате было тесно: всю ее наполнял маленький человек, которого дядя Черный видел раньше только два года назад, — тогда человек этот был красный, безобразный, крикливый, — и говорил о нем матери:
— Да, малец, собственно говоря... ничего, малец хороший...
Но чувствуя, что говорит только так, как принято, а до мальца ему нет никакого дела, он для очистки совести добавлял:
— Впрочем, может быть, идиотом выйдет.
Теперь этот малец, круглый, мягкий и теплый,.с такими плутоватыми глазенками, совал ему в лицо маленькую игрушку из папье-маше и говорил:
— Уточка!
Потом подносил другую и говорил:
— Овечка!
Вытаскивал третью и говорил:
— Гусь!
— Познания твои ценны, — сказал ему дядя Черный.
Сам он стал дядей Черным только с этого дня, раньше
его звали иначе, но так назвал его Леня, и все забыли, как его звали раньше.
Чумазая Марийка забегала иногда в комнату, ставила в шкаф чистую посуду, которую мыла на кухне, потом уходила, усердно хлопая дверью, а дядя Черный говорил Лене:
— Пошел бы ты, братец ты мой, куда-нибудь — к Марийке, что ли, — а я бы уснул, а? Поди к Марийке!
— Я не хочу, — лукаво щурился Леня.
— Из этого что же следует, что ты не хочешь? Ты не хочешь, а я хочу. И, кроме того, ты теперь тут хозяин, а я гость, а гостям... насчет гостей, братец... долго об этом говорить... Поди к Марийке!
Дядя Черный, — так считалось, — делал в жизни какое-то серьезное дело. Таких маленьких людей, как Леня, он видел только издали, летом. Думал о них добродушно и мирно: «копаются в песочке». Иногда случалось погладить малыша по голове и сказать при этом: «Так-с... Ты, брат, малый славный, да... А тебя, собственно, как зовут?» Повторял: «Так-с... Это, братец ты мой, хорошо». И уходил. Но здесь в первый раз случилось так, что уйти было нельзя.
Он перешел было в другую комнату и улегся на койку товарища, отца Лени, но Леня пришел и туда, достал валявшийся под шкафом кусок канифоли и засунул в рот.
— Фу, гадость! Брось сейчас же! Нельзя!
Зачем же? Леня совсем не хотел бросать. Пришлось встать и вырвать насильно. Леня залился слезами.
— Да, поори теперь!.. За тобой если не смотреть, ты и половую тряпку съешь, — свирепо говорил дядя Черный.
Мельком поглядел на себя в зеркало и увидел такое донельзя знакомое свое лицо, что отвернулся.
Леня стоял в угол носом, коротенький, в белой рубашонке, подвязанной пояском, в серых штанишках, ботиночках, — настоящий человек, только маленький. Стоял и плакал, — на щеке сверкала слезинка.
.— Ну-с... Ты чего плачешь? — подошел к нему дядя Черный. — Канифоль есть нельзя. Видишь ли, канифоль — это для скрипки... Это тебе не апельсин... вот-с. И кроме того, это — бяка! — вспомнил он детское слово. — Бяка, понимаешь?
Взял было его за плечи, но Леня отвернулся, уткнулся в угол еще глубже и всхлипывал.
— Э-э, брат. Если ты будешь тут орать, то пошел вон! — сказал дядя Черный.
Сказал просто, но Леня вдруг закричал во весь голос, как кричат большие люди, повернул к нему оскорбленное лицо — лицо несомненное и тоже свое — побежал, плача навзрыд, стуча ножонками, зачем-то растопырив руки.
И все-таки дядя Черный думал, что это канифоль: попал кусочек куда-нибудь под язык и режет. Нужно вынуть.
На кухне, куда он пришел за этим, Леня сидел уже на руках у Марийки, и Марийка вытирала ему лицо и напевала:
— Зайчик серенький, зайчик беленький, а Леник маленький, а Пушок славненький...
Леня увидел дядю Черного и отвернулся, опять заплакал навзрыд.
— Чего он? — спросил дядя Черный.
— Леник, а вон дядя, а вон дядя, — заспешила Марийка. — Не плачь, Леник, это он на Пушка так, дядя, — это не на Леню... Дядя говорит: «Пошел вон. Пушок!» А Пушок вертится — гам-гам!.. А дядя: «Пушок, пошел вон!» А на Леню зачем? Леня у нас славненький, а Пушок — мяконький, а зайчик — беленький!.. А дядя — хороший, дядя знает, что Леня не любит... На Леню зачем? Это Пушок... Ах, Пушок этакий!.. Пошел вон, Пушок!...
Пушок, кудлатенький белый песик, — он тут же. Он лает по-молодому, припадает на передние лапы, визжит.
Дяде Черному становится неловко. Он идет в сад, где осень. Небо чистое, солнце. Немного холодно. В тополях шуршат, стараясь упасть, листья.
Он хочет осознать, почему неловко. Представляет: Марийка, Леня, Пушок, «пошел вон!» и делает вывод: «У малого есть чувство собственного достоинства... Вот поди же».
II
Дядя Черный ходил по небольшому садику, где уже увяли маслины, покраснели листочки у груши и скорежилась ялапа, но все было легким и радостным: природа умеет умирать.
Видел и любил в мире дядя Черный только краски, и теперь, гуляя, представил два ярких пятна: загорелое, жаркое, широкое — лицо Марийки, и бело-розовое с синими тенями — Ленино лицо. На осенне-усталом фоне это выходило выпукло и сочно.
Осенью всё тончает и сквозит, и дядя Черный молитвенно любил осень — самое вдумчивое, легкое, интимное и богатое из всех времен года.
Засмотрелся на кружевные верхушки тополей и забыл о Лене, но Леня вышел тоже в сад, вместе с Марийкой. Марийка — в теплом платке, и в каком-то синеньком ба-лахончике Леня.
— А, приятель!
Леня уже улыбался широким галчиным ртом, и опять глазенки его казались лукавыми.
В руке у Марийки были судки.
— Доглядайте за Ленечкой, панич, я жду за об!дом.
— Да, доглядишь за ним! Он всех пауков готов съесть, — ворчнул дядя Черный.
— Hi, он у нас мальчик хороший.
Дядя Черный присмотрелся к смуглой Марийке, к ее тонким детским рукам и недетской улыбке, к узлу от платка, сутулившего ей спину, и к мелким шагам, когда она уходила.
— Ну, давай руку, пойдем.
Леня дал рук у.
— Так-с... А Пушок где?
— Пушок там...
• Шли степенно. Город был небольшой, южный, и сквозь деревья со всех сторон желтели старенькие черепичные крыши. И тихо было. В саду, еще молодом, в сыпучей песчанистой земле выкопаны были ямы для посадок.
— Дай-ка посажу тебя в яму, — поднял Леню дядя Черный. — Вырастешь, — яблонькой будешь.
— Нет... Нет, я не хочу.
— Что же мне с тобой делать?
На площадке стоял голубенький улей в виде избушки. Подошли к улыо. Чтобы не было холодно пчелам, леток его был заткнут тряпкой, и в улье было тихо.
— Спят пчелки, — сказал дядя Черный.
— Спят, — серьезно повторил Леня нахмурясь.
Земляника вылезла из грядки и разбежалась усиками
во все стороны. Присели, потрогали руками землянику.
— Курочка! — увидал Леня в кустах поджарого цыпленка.
— Голубчики! — увидал он голубей на крыше.
И вдруг — Пушок. Долго крался он где-то сторонкой и выскочил внезапно, и доволен, что надул, и восторг у него на широкой глупенькой морде. Прыгает, визжит, пачкает Ленин балахончик пушистыми лапками.
— Ай! — кричит Леня.
У Пушка такой добрейший, смеющийся вид, что дядя Черный сам готов с ним играть и бегать по дорожкам, но Леня испуган. Пушок для него огромное и сложное явление: не говорит, все понимает, бегает лучше его, прыгает так, что вот-вот ухватит за нос, и лает, и чешется, и суетится, и отбиться от него никак не может Леня.
— Ай!
Вот он путается в балахончике и бежит куда-то.
— Куда ты?
— В комнату, — плачет Леня.
— Фу, какой глупый! Пушок играет, а ты...
— В комнату! — неутешно рвется Леня.
Осень провожает их до крылечка, берет Пушка, которого отогнали, и кружит по дорожкам его и поджарого цыпленка в веселой и шумной скачке.
— Дядя, расскажи сказку, — обратился к нему Леня. Говорил он твердо, даже «р» выходило у него гладко.
— Сказку? Какую тебе сказку?
Сидели они рядом на диване, и дядя Черный ощущал его теплое и мягкое тельце; но сказок он не знал.
— Так, про козу, про зайчика, — подсказал Леня. — Сказку... Марийка сказала...
— Да... Марийка тебе может насказать что угодно...
— Про козу, — опять подсказал Леня.
— Коза... На козе далеко не уедешь... Вот, коза, значит... Жила-была коза, у козы были желтые глаза... Такие желтые-желтые, — понимаешь?
— Да, — серьезно качает головой Леня. — И рога.
— Это само собою... Рога длинные-длинные, а на конце закорючка, так.
Дядя Черный показывает рукой, какая закорючка, и мучительно думает: «Что же дальше?» Решает: «Нужно что-нибудь драматическое».
— И вот, значит, привели ее в комнату, козу, наточили ножик, живот разрезали.
— Не надо, — говорит вдруг Леня.
Так как дальше с козой идти трудно, то дядя Черный отчасти доволен, что не надо, но что-то в нем задето:
— Почему не надо?
— Так, — говорит Леня.
Он сидит несколько мгновении, выпятив губы, должно быть, думая об участи козы, потом оживляется.
— Волки, — говорит он, сияя. — А коза бежать, бежать...
Он машет руками, подскакивает на диване: возбужден.
— Ну да, — подхватывает дядя Черный. — Коза бежать, волки за ней; она от них, волки за ней... Коза мчится во все лопатки, а волки за ней... Ну-с, а потом, конечно, — не век же ей бежать, — волки ее цоп, догнали, за шиворот,— в клочья... съели.
— Съели? — спрашивает Леня.
— Ну да, — это уж штука известная: оставили бабушке рожки да ножки.
— Бабушка! — вскрикивает Леня. — Бабушка их: «Пошли вон!»
И Леня бьет в диван ножонками. Лицо у него краснеет, глаза горят.
— Что же, так тоже можно, — соглашается дядя Черный. — Бабушка козу спасать, а волки ее цоп — и съели. Дедушка бабушку спасать, а волки дедушку — цоп и съели...
— Не надо! — говорит Леня, насупясь.
— Пожалуй, — смеется дядя Черный. — Пожалуй, и правда: не стоит... Со сказками у нас не выходит... Давай лучше картинки смотреть, хочешь картинки?
Леня качает головой вбок:
— Нет... Сказку.
— Не знаю я никаких сказок, отстань.
— Про зайчика, — говорит уныло Леня.
— Зайчик... Зайчик один не может действовать. Его когда и жарят, так салом шпигуют... Еще кого-нибудь нужно... Лисичку?
— Лисичка, — соглашается Леня. — Хвост, такой хвост... большой.
Сияют глаза под темными ресницами.
— Ты, должно быть, заядлым охотником будешь, — любуется уже им дядя Черный и гладит по теплой шейке.
— У зайчика домик, — говорит Леня.
— Ага, домик... Домик так домик... Так вот. значит, у зайчика был домик... в лесу, конечно, где же больше?
Домик... Зимой холодно, а в лесу дров много-много, — натопит печку, лежит, посвистывает.
— Так: тю-ю-ю, — пробует показать Леня.
— В этом духе. Значит, посвистывает да похрапывает... Ну, конечно, жена, зайчиха старая, и зайчатки маленькие, сколько там их полагается... штук восемь.
—• Три, — говорит вдруг Леня.
— Нет, не три, а три, да три, да еще два...
— Много.
— Всегда у них так. Нуте-с, — живут себе. Вдруг лисичка — тук-тук в окошко. — «Кто там?» — «Лиса». — «Зачем пришла?» — «Погреться». — «Ну, иди в избу».— Отворил зайчик двери, пришла лисичка, юлит хвостом, кланяется: «Ах, хорошо как, да тепло, да зайчатки хорошие!»
— Да, — говорит Леня.
Дяде Черному кажется, что он вспомнил какую-то старую сказку, и он продолжает уверенно:
— Вот лиса говорит: «Пусти, зайчик, на печку погреться». Зайчик говорит: «Лезь на печку». Лисичка греется, а зайчик, зайчиха, зайчатки — все на полу сбились. Сидели-сидели: «Давай ужинать будем». Вот зайчиха поставила бутылку молока, яички сварила, все как следует. Глядь, лисичка" с печи лезет. «А я-то как же?» — «И ты садись». Вот лисичка села, яички все съела, молочко выпила, никому ничего не дала, платочком утерлась: «Здорово, — говорит. — Почти что я теперь и сыта... Вот еще одного зайчонка съем и сыта буду». А зайчиха в слезы, а зайчик говорит: «Что ты, лисичка, какой в нем вкус: зайчонок маленький... Лучше я тебе еще молочка принесу». «Ну, — говорит лисичка, — идите тогда вы все отсюда вон! От вас дух нехороший...» Зайчик просить, а лисичка ногами топает: «Уходите вон, а то съем». Зайчики обулись, оделись, ушки подвязали, пошли с богом по морозцу, согнулись, бедные, посинели... Пла-ачут-плачут...
— Не надо, — говорит Леня.
— Гм... Только было я разошелся, а ты: не надо.
Дядя Черный присмотрелся к Лене: ресницы у него
были мокрые.
— Плакса ты, однако... Давай лучше картинки смотреть.
Леня сидит, насупясь; болтает ножонками.
Дядя Черный смотрит на Леню и думает, что вот первый раз в жизни на таком маленьком лице он видит: осела тысячелетняя мысль.
В стареньком журнале, истерзанном и желтом, картинки то прожжены папиросами, то закапаны чернилами, но кое-что разобрать можно.
— Вот гулянье... извозчики едут, собачки бегут, — добросовестно объясняет дядя Черный. — А это девочка с книжками, учится... жжы — жук... ммы — коровка... Леня знает, а она нет... вот идет учиться... А это дяди яблоки собирают... сладкие-рассладкие... А вот речка.
— А лодочка?—живо спрашивает Леня.
— А лодочки нет. Вот беда: речка есть, а лодочки нет. Ну, сейчас будет.
Дядя Черный перевертывает несколько страниц и находит лодочку. Только это какая-то большая морская баржа; на палубе борьба: лежит, скорчившись для защиты, какой-то человек, а другой занес над ним ногу в толстом сапоге— вот прихлопнет.
— Вот тебе и лодочка, — видишь: один дядя лежит, а другой его сейчас ногой в живот — хлоп!
— Не надо! — говорит Леня.
Несколько времени он молчит, потом добавляет:
— Еще лодочку.
—' Еще лодочек пока нет, а тут, смотри, — парус. Видишь, парус? Вот так он надуется, — дядя Черный надувает щеки, — и плывет... как уточка. А тут два матросика... — дядя Черный косится на Леню, улыбается и добавляет: — И вот один матросик другого повалил и сейчас, значит, ка-ак даст ему ногой в живот.
— Не надо, — укоризненно и удивленно смотрит Леня.
— Ну хорошо, пойдем дальше... Вот, значит, свечка горит, дядя какой-то сидит, — должно быть, стихи пишет. Так. А вот шар воздушный... По воздуху летает... там... полетает-полетает и упадет... А вот на собачках едут... Видишь, как здорово. Дяди в салазках сидят.
— А Пушок?
—- Вот мы и Пушка так же... мы и Пушка пристроим! Как зима, снег, — сейчас мы Пушка запряжем... Но, Пушок. Но-но!
— Но-но! — повторяет Леня, смеется, хлопает ручонкой по дивану.
«Я все-таки хороший воспитатель», — думает дядя Черный.
— А вот дяди дерутся, называется это — бокс. Видишь, как ловко. Вот этот дядя того в голову — рраз!
— Нет... — отворачивается Лен я.
— Ничего не поделаешь... А теперь этот дядя того, — видишь... — дядя Черный приостанавливается, улыбается, едва сдерживая такой странный, молодой, беспричинный смех, и заканчивает быстро: — Ногой в живот — раз!
— Не надо! — говорит строго Леня.
— Чего не надо? — улыбается дядя Черный, охватив его руками.
— Не на-до ногой в живот!
— Почему не надо?
— Так.
— Ну хорошо... Я, брат, не виноват, когда такие картинки... Ну, этих дядей мы пропустим.
— Лодочку, — опять говорит Леня.
— Лодочек тут нет пока. Должно быть, из тебя моряк выйдет... Лодочек нет, а вот горы... высокие-высоченные, а на них снег... Ладно... А вот мельница, муку мелет. А это мужичок в поле... Кашку варит.
— А у Лени есть.
— А у Лени есть кашка. Лене не нужно... Мужичок пускай себе варит, а у Лени есть... А вот... вот, братец мой, волчья яма называется... Это, видишь ли, колючая проволока, а тут солдаты идут...
— Бам-бам-бам, — подражает барабану Леня.
— Да-с... Солдатики идут, — ехидно тянет дядя Черный. — Идут-идут и вдруг в яму — бултых! А в яме кол... видишь вон — кол! А вот солдатик лежит... здесь у него кровь... Ага... А этот вон летит вниз, и сейчас кол ему в живот — рраз!..
Леня уже ничего не говорит. Он потихоньку соскальзывает с дивана и бежит по комнате, маленький, смешно действуя короткими ногами, коленками внутрь. Подбегает к двери, отворяет ее, пыхтя, и скрывается куда-то в другую комнату или на кухню, и дядя Черный широко улыбается ему вслед.
IV
С отцом Лени, художником, говорили о колорите Велас-кеса и рисунке Рибейры; с матерью — о том, какая дура классная дама Шеева: на сороковом году — вы представьте! — проколола себе уши и надела серьги; и хоть бы серьги приличные, а то золото накладное, а бриллианты — никакой игры... вот дура!
Леня спал в это время.
Дядя Черный так привык уже к этим двум людям, что читал только их мысли и почти не замечал лиц. Это бывает, что глаз скользит по лицу, как по небу, не видя его, но привычно зная, что оно синее, или облачное, или в тучах. Только когда изменялся неожиданно и внезапно удар света, появлялось в лицах то мясное, что дяде Черному так хотелось забыть, когда он думал о человеке.
У художника бросались вдруг в глаза круглая кочколо-бая стриженая, синяя от проседи голова, вздернутый нос и толстые темные волосы в усах, редких и обвисших, и в бороде, подстриженной в виде лопатки; но если бы были густые сумерки, он казался бы красавцем.
У нее лицо было белое, полное, краснощекое, с мужским уверенным лбом и с пенсне над зеленовато-серыми глазами, лукавыми, точь-в-точь такими же, как у Лени.
Хорошо было сидеть, пообедавши, за самоваром и слушать о законченности Рембрандта.
— Законченность Рембрандта, например, это тонкое понимание: изучил и понял. А законченность его последователей — Бойля, Гальса, — эге, это уж вы нам очков не втирайте, — это манера, да-с.
Так все это было старо, но и старое становится юным, когда оно вдруг воскреснет и способно зажечь. Говорил он громко, сверкая добрейшими молодыми глазами, и она останавливала его:
— Что ты орешь? Тише ты: Леньку разбудишь.
И потом делала широкий жест, который шел к ее высокому телу и размашистой натуре ушкуйницы, и говорила:
— Сеньоры! Наплюйте на своих Рембрандтов, и какого хотите вы варенья? Есть вишневое, земляничное и — черт возьми — абрикосы из собственного сада... Только, если кричать будете, — выгоню вон.
Того, перед чем благоговел муж, она не выносила искренно и убежденно, но синее платье учительницы к ней шло...
Дядя Черный впитывал в себя знакомое, покойное: пятна и линии, округлость человеческих жестов и пухлую старость выбеленных мелом стен.
О Лене он сказал, конечно, так же, как и раньше: «Ничего, малец хороший», но промолчал о своих сказках.
Часам к семи вечера проснулся Леня и тоже вошел — на руках у матери — в столовую, где уже зажгли лампу; был он теперь такой курносенький, беленький, жмурый, протирающий глаза кулачонками, мягкий и теплый от сна н улыбающийся ласково во весь свой галчиный рот.
— Вот мы какие... наше вам почтение! — сказала за него мать; сделала реверанс, повертела его в воздухе, как куколку, пошлепала, пропела песенку:
Ленчик, Пончик, Белый балахончик. Привязал корытце. Поехал жениться. Корытце грохочет. Невеста хохочет.
Тормошила его:
— Ах, хохочет-хохочет! Над мальчиком хохочет! Над глупеньким мальчонкой хохочет!..
А Леня смеялся, вскрикивал, теребил ее волосы...
В городе остановился проездом цирк. Как-то неожиданно, сразу решили пойти на представление и взять Леню.
V
Пахло конюшней, как во всех цирках. Народу набралось много. Было жарко. Играла музыка.
Сверху спускались в разных концах люстры и лампы, и по скамьям плавал густой маслянистый свет, сплавляя ряды людей в темно-синие полосы.
Цирковые в малиновых казакинах с позументами хлопотали на арене; торчали везде капельдинеры, простые по виду, немудрые люди из бывших солдат, но в таких фантастических красных кафтанах с огромными бронзовыми пуговицами, бляшками, нашивками, что почему-то дяде Черному становилось стыдно.
В афишах было сказано что-то о замечательно дрессированных львах, знаменитых воздушных эквилибристах, о лошадях, собаках, обезьянах. Но программы не купили. Места взяли вверху. Леня уселся на коленях у матери и на все кругом смотрел с молчаливым, но огромным любопытством.
Дядя Черный наблюдал его сбоку.
Весело нагнув головы, вбежали с круглыми мягкими площадками на спинах две небольших караковых лошадки.
— О! — сказал Леня, указав на них пальцем: — Мама, смотри.
Лошадки перебирали сухими ногами белый песок на кругу, испестрили его взбитой землей. Гоп-гоп, — выскочили им навстречу два ярко-желтых подростка: одного роста, белокурые, плотные, с одинаковыми крутыми затылками,— братья... как-то их звали по афише, забыл дядя Черный. Одинаково поклонились публике, прижав руки к сердцу, потом замелькали в глазах, как подсолнечники в жаркий полдень на июльском огороде.
Лошадки бегали по кругу важной рысцой, бок о бок, точно сцепленные крючками, а на них, как на земле, кувыркались и прыгали акробаты, сочно и весело.
— Хорошо, Леня? — спросил дядя Черный.
— Да, —• лучась, ответил Леня, необыкновенно серьезно и важно: не улыбнулся, только кивнул головой.
Желтые перебрасывали друг друга через голову, взбирались один другому на плечи, срывались и опять вскакивали с разгону, не опираясь руками, а лошадки все бежали, бежали спокойно, точно снятые с карусели.
Похлопали желтым. Убежали в проход лошадки. Вывезли на широкой тачке тяжелый круглый красный ковер, и сразу человек десять в малиновых казакинах бросились растягивать его по арене. Спешили. Играла что-то музыка на хорах. Выскочили щедро намалеванные клоуны в смешнейших клетчатых сюртуках до пят — всем мешали, на все натыкались и везде падали.
Но установили на высоких станках блестящую проволоку, и мисс... — имя ее тоже было в афишах, — одетая в коротенькое, до колен, розовое платьице с черными блестками, выбежала, изгибистая, как змейка, проворно взобралась на проволоку и, лихо тряхнув головой, закурила зачем-то папиросу. Поднесли ей широкий и плоский китайский зонт, и вот под музыку заскользила она тонкими ногами в белых чулках. Проволока гнулась и качалась, и, привычно присасывая к ней легкое на вид тело, мисс управляла зонтиком, как канатный плясун шестом. Пятна были красивые: розовое, нежного оттенка, платье и золотистый с черными бабочками зонт. Музыка перешла в вальс, — затанцевала на проволоке мисс. Сгущались звуки, и сгущались движенья. Присела, скользнула вперед, назад. Дядя Черный смотрел, и было так странно: казалось, что звуки музыки тоже розовые, как мисс, тоже с зонтиками, и так же качаются, и проволока под ними капризно гнется.
Подошел господин в сюртуке и белом галстуке, подсунул под ноги мисс папку с цветами. Подобралась — перескочила. Подставил две папки рядом — перескочила (и звуки тоже). Подставил скамеечку, затейливо утыканную цветами, и дядю Черного тронула эта мелочь — цветы. Долго раскачивалась мисс на звонкой проволоке, и по темноглазому лицу ее видно было, как напряглась она и как это трудно — выбрать момент. Выбрала, подпрыгнула, чуть ахнув, перескочила.
— Браво! — закричал кто-то сверху.
Поддержали с разных сторон. Захлопали. Похлопал и
дядя Черный.
Мисс кланялась, улыбалась, посылала воздушные поцелуи. Так хорошо было видеть, что вот она перепрыгнула через скамейку и довольна, что все довольны, и счастлива.
— Хорошо, Ленчик? — спросила мать Леню.
— Да, — ответил Леня.
Целый дождь маленьких зеленых акробатов полился на красный ковер, заменив мисс. Ходили на руках — поодиночке, по два, все сразу; строили живую башню в три яруса, и под музыку, вдруг доходящую до рева, рушили ее, и ярусы раскатывались во все стороны зелеными колесами. Все были бескостные и веселые, оттого что не чувствовали тяжести и оттого, что они такие маленькие, а вот на них смотрят большие и хлопают.
И Леня смеялся.
— А вы замечаете, — пригнулся к дяде Черному отец Лени, — что если ковер написать чистым краплаком, то чертенят этих можно раздраконить вер-эмеродом, а?
Дядя Черный этого не заметил. У них было разное устройство глаз. Кроме того, дядя Черный не любил вер-эмерода.
— Поспорьте-ка еще здесь: нашли место, — отозвалась им мать Лени шалящим басом.
Откуда-то с потолка спустили тонкую белую двойную трапецию. По блоку на прочном канате подняли к ней мускулистого низенького, одетого в тельное трико. Там, на высоте десятка саженей от пола, он проделал несколько мягких фигур и повис вниз головой. Медленно подымали к нему необычайно красивого молодого гимнаста с тонким и скромным северным лицом. И вот, когда повисли они там на трапециях, непонятно сплетясь телами, в цирке стало напряженно тихо.
Проволочной сетки внизу не было: там стояли только цирковые, держась за канаты. Одно неловкое движение, один выдавший мускул рук или тайно когда-то раньше лопнувшая наполовину веревка трапеции, — и на песке арены будет изувеченное тело.
Это оценили. Дядя Черный тревожно наблюдал за Леней.
Между лампами и люстрами неровно освещенные и мягкие, как тени, гимнасты вкрапились дяде Черному двумя круглыми бликами: верхний, повисший вниз головою, держал в зубах трапецию нижнего, на которой тот выгибался так легко и плавно, как будто совсем был лишен веса.
Музыка не играла. Слышно было, как кто-то сзади сказал: «Зубастый малый» — и кашлянул робко, чтобы заглушить то, что сказал.
Но вот как-то быстро заменили там вверху нижнюю трапецию поясом вокруг тела красивого гимнаста, и, взятый за этот пояс вперевес зубами верхнего, он завертелся в воздухе, распластанный, как в воде, — все быстрее, быстрее. Уже не мог различить глаз ни головы, ни ног, как не различает спиц в бегущих колесах; только сплошное, зыбкое, из тельного ставшее белым, и такое беспомощное, отдавшееся случаю.
— Ай! — громко вскрикнул Леня.
Дядя Черный представил, как долго и внимательно вглядывался в этих двух Леня, чтобы, наконец, понять, испугаться и вскрикнуть.
Лицо у Лени стало изумленное, и как-то часто мигали ресницы, точно все время он хотел зажмуриться и не мог. Он отвернулся и не смотрел на то, что его испугало; он спрятал лицо в складку теплой кофточки матери и так сидел съежась. Не видел, как слез по канату молодой гимнаст и опять поднялся уже вместе с подростком-братом в какой-то цветистой двойной коляске и как эту коляску держал в зубах там вверху и раскачивал и крутил «зубастый малый».
Долго хлопали ему и кричали, но Леня сидел и говорил тихо:
— Мама, Леня хочет в комнатку, мама... — и не смотрел вниз.
Дальше следовал комический выход Фрица и Франца —- запомнились их имена в афише, — и то, чего смутно ожидал дядя Черный, случилось.
— Посмотри, какие смешные дяди! — повернула Леню мать, когда выскочили один за другим клоуны. — Ах, смешные!
Действительно, дяди были смешные. Это были не те двое, что при каждом удобном случае выбегали на арену, суетились, чихали и падали, а другие, с наклеенными носами, в огненно-желтых париках, в костюмах, нарочно приспособленных для того, чтобы вызвать смех, и с движениями людей, уверенных в этом чужом смехе. Тот, что пониже, выскочил с мандолиной и стулом, оглянулся кругом и спросил, хитро щурясь:
— Я хотит сыграть один серенад... можно? — подмигнул, свистнул носом и уселся.
Кривляясь, вышел за ним другой, с гитарой, ростом выше и видом глупее. Конечно, они не играли. Они начали спорить из-за стула и у одного циркового, которого звали «господином Юлиусом», выпрашивать другой стул. Господин Юлиус, представительный мужчина с длинными усами, кричал на них; они отбегали в притворном страхе, лаяли и, ставши к нему спиной, отбрасывали в него ногами песок, как это делают собаки. Потом низенький догадался положить стул так, чтобы усесться вдвоем. Он сел на ножки, другой на спинку. Задребезжали неистово на струнах, но чуть увлекся высокий, низенький подмигнул, поднялся — и высокий полетел кубарем, носом в песок. Так несколько раз усаживались они, и низенький все показывал, что бн — хитрая шельма.
«А вдруг люди эти уже пожилые и у них есть семьи, дети?»—подумал дядя Черный.
Но убежал низенький Фриц, унеся гитару и шляпу Франца и показав ему язык. Францу полагалось это не заметить, и он долго метался по арене, крича:
— Нет мой шляп!.. Где мой шляп?
— Фриц унес, — отозвался господин Юлиус.
— фриц?
Франц долго ломал голову, грозил кулаком, наконец перепрыгнул через барьер к кому-то из публики.
— Господин! Дайте мне ваш шляп... Фриц унес мой шляп...
Тот снял с головы и протянул котелок.
— О-о, спасибо. Я сделайт один салто-морталь.
Высоко подбросил шляпу Франц, ухмыляясь, но подошел господин Юлиус, вырвал котелок, отнес тому, кто дал (конечно, это был переодетый жокей из цирка), и рассерженно попросил ничего не давать этому шуту: никто за целость отвечать не будет.
— А ты, морда, не смей просить! — крикнул он Францу, и на весь цирк, точно всему цирку их дали, шлепнулись одна за другой три пощечины.
У Франца и сквозь белила покраснела левая щека, но он засмеялся дико и к другому из публики, тоже переодетому жокею, перепрыгнул, рыжий и нелепый:
— Господин, дайте мне ваш шляп, — я сделайт один салто-морталь.
Протянул шляпу и этот.
Отделился от толпы цирковых другой, в потертом казакине и сам какой-то потертый, подошел, вырвал шляпу:
— Сказано тебе не брать, — не брать!
И по той же самой щеке также три раза ударил Франца.
Бил он неловко, долго волоча руку, и Франц приседал после каждого удара и вскрикивал.
Дядя Черный еще думал только: «Что же это? Неужели это изобрели раньше, репетировали днем?»... — как вдруг Леня на весь цирк, по-детски пронзительно крикнул:
— Не надо! Ай, не надо!
В синем балахончике и шапочке, такой маленький, он соскочил с колен матери, топал ножонками в дощатый, недавно сколоченный пол и кричал:
— Не надо!
И лицо у него было возмущенное, почти гневное.
И странно: синие стены публики с окнами лиц зашевелились. Почему-то отчетливо стало видно многих, неясных раньше.
— Довольно! — крикнул чей-то хриповатый голос.
— Будет!
— Довольно!
— Глупо! Умнее не могли придумать? — с разных сторон посыпались вниз голоса, как камни со стен старой крепости, которую хотели взять штурмом.
— Дайте мне ваш шляп... — подошел внизу уже к какому-то третьему Франц, но наверху поднялся такой шум и свист, что он должен был все-таки бежать с арены, добросовестно лягаясь и затыкая уши.
А Леня плакал, уткнувшись в колени матери, и вздрагивал плечиками, — и у дяди Черного что-то мягкое и теплое, такое забытое, неуемное, но дорогое, поднялось и затопило душу.
Из цирка они вышли, не досмотрев многого: ни дрессированных лошадей, ни ученых собак, ни укрощенных львов. Шли по улице, скупо позолоченной фонарями, и художник говорил дяде Черному:
— Плохо: малый-то нервный! Теперь еще ночью спать не будет... Беда с ним.
Дядя Черный молчал.
VI
Поезд, с которым уехал дядя Черный часов в двенадцать ночи, был полон, как все поезда, идущие осенью с юга. Едва нашлось место в одном купе, в котором было уже пятеро: две дамы, спавшие внизу, два кавказца на верхних местах и сырой толстый священник. Священник жался в ногах у дамы, — сел он с какой-то ближней станции, — и говорил густо и веско:
— За свои же деньги и вот мучайся ночь... Деньги платишь, а удобств нет...
От всего лица его была видна только правая часть опухшей щеки и рыжая борода клином.
Кавказцы разулись. У того, который лежал напротив Черного, чуть свешивалась вниз желтая, как репа, пятка.
Было душно и мутно кругом, но дядя Черный не замечал этого так остро, как бывало всегда. Вез с собою что-то радостное, и чем больше всматривался в него, уйдя вглубь глазами, тем больше видел, что это — Леня, вскрикивающий от чужой боли: «Не надо!»
Поезд качался мерно, точно танцевал на рельсах под музыку, как розовая мисс в цирке.
Слышно было, как, мурлыча, храпел кавказец с желтой пяткой. Священник заснул и густо дышал, поникнув на грудь головою.
Дядя Черный вышел на площадку вагона, где сгустилась отсырелая ночь и падал равнодушный, жиденький, но спорый, как всё осенью, дождь, — и здесь, на свободе, в какую-то молитву к Лене складывались мысли.
— «Леня! Пройдет лет двадцать. Дядя Черный станет седым и старым. Что, если услышит он вдруг, что стал ты среди жизни испуганный, оглянулся кругом и крикнул громко, на всю жизнь, — как тогда на весь цирк: «Не надо!»?.. Да ведь это слово людей, гонимых и распинаемых, — но это большое и нужное слово... Леня! Что, если ты сохранишь его в себе и вырастешь с ним вместе? Не бойся, что, услышав тебя, над тобой рассмеются! Знай, что ты носишь в себе светлое будущее...»
Дядя Черный смотрел в темные и сирые, закутанные в дождь поля, и на глазах у него тяжелели слезы.
ГЛАВА ВТОРАЯ
I
Это случилось лет за шесть, за семь до мировой войны.
Дядя Черный промелькнул перед маленьким Леней и исчез.
Правда, он прислал потом ему из столицы игрушку — лодочку в большом ящике, ярко окрашенную в красное и синее, с белыми скамейками и оранжевой мачтой, на верху которой висел флаг до того затейливого рисунка, что Лене могли бы позавидовать все государства мира. Леня тихо ахнул, увидя такое великолепие, и долго потом не было для него более очаровательной игрушки.
Когда ему шел уже четвертый год, он вздумал даже увековечить эту лодочку красками на холсте, и отец, придя из гимназии, нашел свой холст, приготовленный для очередного этюда, щедро заляпанным красками поперек и вдоль. Однако, внимательно присмотревшись, он догадался, что без него, оставшись на полной воле, Леня деятельно трудился над изображением своей замечательной лодки с флагом неведомого государства.
Отец Лени преподавал, конечно, только рисование карандашом, и, разглядывая вдумчиво холст, он сказал, как привык говорить в классе:
— Рисунок плох!.. Почти и нет совсем рисунка... Но тона, знаете ли, взяты правильно... Со-от-но-шения между тонами — это, действительно, не те, какие нужно... Но сами по себе тона, они, представьте себе, почти что правильны.
Мать Лени отозвалась на это гневно:
<<<--