RSS Выход Мой профиль
 
Под созвездием топора | ИЗ «АПОКАЛИПСИСА НАШЕГО ВРЕМЕНИ»

ИЗ «АПОКАЛИПСИСА НАШЕГО ВРЕМЕНИ»


К читателю
М
ною с 15-го ноября будут печататься двухнедельные или ежемесячные выпуски под общим заголовком: «Апокалипсис нашего времени». Заглавие не требующее объяснений, ] ввиду событий, носящих не мнимо апокалипсический харак-тер, но действительно апокалипсический характер. Нет сом- I нения, что глубокий фундамент всего теперь происходящего, j заключается в том, что в европейском (всем — и в том числе j русском) человечестве образовались колоссальные пустоты от былого христианства; и в эти пустоты проваливается все: 1 троны, классы, сословия, труд, богатства. Все потрясены. I Все гибнут, все гибнет. Но все это проваливается в пустоту Души, которая лишилась древнего содержания.
Выпуски будут выходить маленькими книжками.

Рассыпанное царство
Ф
иларет Святитель Московский был последний (не единственный ли?) великий иерарх Церкви Русской... «Был крестный ход в Москве. И вот все прошли,— архиереи, митро- j форные иереи, купцы, народ; пронесли иконы, пронесли кресты, пронесли хоругви. Все кончилось, почти... И вот поодаль от последнего народа шел он. Это был Филарет».
Так рассказывал мне один старый человек. И прибавил, указывая от полу — на крошечный рост Филарета:
«И я всех забыл, все забыл: и как вижу сейчас — только его одного».
Как и я «все забыл» в Московском университете. Но помню его глубокомысленную подпись под своим портретом в актовой зале.
Слова, выговоры его были разительны. Советы мудры (императору, властям). И весь он был великолепен.
Единственный...
Но что же «опреж того» и «потом»? — незаметное, дроби. «Мы их видели» (отчасти). Nota bene. Все сколько-нибудь выдающиеся были уже с «ересью потаенною». Незаметно, безмолвно, но с ересью. Тогда как Филарет был «во всем прав».
Он даже Синод чтил. Был «сознательный синодал». И Николая Павловича чтил — хотя от него же был «уволен в отпуск от Синода и не появлялся никогда там»'1. Тут — не в церкви, но в императорстве — уже совершался перелом, надлом. Как было великому Государю, и столь консервативному, не соделать себе ближним советником величайший и тоже консервативный ум первого церковного светила за всю судьбу Русской Церкви?
Разошлись по мелочам. Прав этот бес Гоголь.
Между тем Пушкин, Жуковский, Лермонтов, Гоголь, Филарет — какое осияние Царства. Но Николай хотел один сиять «со своим другом Вильгельмом-Фридрихом» которым-то. Это был плоский баран, запутавшийся в терновнике и уже приуготованный к закланию (династия).
И вот рушилось все, разом, царство и церковь. Попам лишь непонятно, что церковь разбилась еще ужаснее, чем царство. Царь выше духовенства. Он не ломался, не лгал. Но видя, что народ и солдатчина так ужасно отреклись от него, так предали (ради гнусной распутинской истории), и тоже — дворянство (Родзянко), как и всегда фальшивое «представительство», и тоже — и «господа купцы»,— написал просто, что, в сущности, он отрекается от такого подлого народа. И стал (в Царском) колоть лед. Это разумно, прекрасно и полномочно.
«Я человек хотя и маленький, но у меня тоже 32 ребра» («Детский мир»).
Но Церковь? Этот-то Андрей Уфимский? Да и все. Раньше их было «32 иерея» с желанием «свободной церкви» «на канонах поставленной». Но теперь все 3333...2...2...2...2 иерея и под-иерея и сверх-иерея подскочили под социалиста, под жида и не под жида ; и стали вопиять, глаголать и сочинять, что «церковь Христова и всегда была в сущности социалистической», и что особенно она уже никогда не была монархической, а вот только Петр Великий «принудил нас лгать»
Русь слиняла в два дня. Самое большее — в три. Даже «Новое Время» нельзя было закрыть так скоро, как закрылась Русь. Поразительно, что она разом рассыпалась вся, до под робностей, до частностей.

1 Столкновение с обер-прокурором, генералом Протасовым. «Шпоры генерала цепляются за мою мантию»,— выразился Филарет заочно. Это было Донесено Государю.
2 Пишу без порицания и иронии, а лишь в том оттенении, что для ду Ховенства и в его словооборотах они всегда были в уничижительно-презренном смысле «жидами». Но дело поворачивается к Апокалипсису, с его «песнью Моисея, раба Божия», и об них еще долгие сказы,— как оказывается,— более долгие, чем о нашей несчастной Руси.

И, собственно, подобного потрясения никогда не бывало, не исключая «Великого переселения народов». Там была — эпоха, «два или три века. Здесь — три дня, кажется, даже два. Не осталось Царства, не осталось Церкви, не осталось войска. Что же осталось-тог Странным образом — буквально ничего.
Остался подлый народ, из коих вот один, старик лет 60-ти, и «такой серьезный», Новгородской губернии, выразился: «из бывшего царя надо бы кожу по одному ремню тянуть». Т. е. не сразу сорвать кожу, как индейцы скальп, но надо по-русски вырезывать из его кожи ленточка за ленточкой.
И что ему царь сделал, этому «серьезному мужичку»1.
Вот и Достоевский...
Вот тебе и Толстой, и Алпатыч, и «Война и мир».
Что же, в сущности, произошло? Мы все шалили. Мы шалили под солнцем и на земле, но думая, что солнце видит и земля слушает. Серьезен никто не был, и, в сущности, цари были серьезнее всех, так как даже Павел, при его способностях, еще «трудился» и был рыцарь. И, как это нередко случается,— «жертвою пал невинный». Вечная история, и все сводится к Израилю и его тайнам. Но оставим Израиля, сегодня дело до Руси. Мы, в сущности, играли в литературе. «Так хорошо написал». И все дело было в том, что «хорошо написал», а что «написал» — до этого никому дела не было. По содержанию литература русская есть такая мерзость,— такая мерзость бесстыдства и наглости,— как ни единая литература. В большом Царстве, с большою силою, при народе трудолюбивом, смышленом, покорном,— что она сделала? Она не выучила и не внушила выучить — чтобы этот народ хотя научили гвоздь выковать, серп исполнить, косу для косьбы сделать («вывозим косы из Австрии» — география). Народ рос совершенно первобытно с Петра Великого, а литература занималась только, «как они любили» и «о чем разговаривали». И все «разговаривали» и только «разговаривали», и только «любили» и еще «любили».
Никто не занялся тем (и я не читал в журналах ни одной статьи — ив газетах тоже ни одной статьи), что в России нет ни одного аптекарского магазина, т. е. сделанного и торгуемого русским человеком,— что мы не умеем из морских трав извлекать йоду, а горчишники у нас «французские», потому что русские всечеловеки це умеют даже намазать горчицы разведенной на бумагу с закреплением ее «крепости»,

1 Рассказ мне в местечке Суда (станция Николаевской ж. д.). Новгородской губ., г-жи Ненениной, жены управляющего хозяйственной частью «Нов. Времени».

«духа». Что же мы умеем? А вот, видите ли, мы умеем «любить», как Вронский Анну и Литвинов Ирину и Лежнев Лизу и Обломов Ольгу. Боже, но любить нужно в семье; но в семье мы, кажется, не особенно любили, и, пожалуй, тут тоже вмешался чертов бракоразводный процесс («люди по долгу, а не по любви»). И вот церковь-то первая и развалилась, и, ей-ей, это кстати и «по закону»...

Как мы умираем?
Н
у, что же: пришла смерть, и, значит, пришло время смерти.
Смерть, могила для 1/6 части земной суши. «Простое этнографическое существование для былого Русского Царства и империи», о котором уже поговаривают, читают лекции, о котором могут думать, с которым, в сущности, мирятся. Какие-то «полабские славяне», в которых преобразуется былая Русь.
«Былая Русь»... Как это выговорить? А уже выговаривается.
Печаль не в смерти. «Человек умирает не когда он созрел, а когда он доспел». Т. е. когда жизненные соки его пришли к состоянию, при котором смерть становится необходима и неизбежна.
Если нет смерти человека «без воли Божией», то как мы могли бы допустить, могли бы подумать, что может настать смерть народная, царственная «без воли Божией»? И в этом весь вопрос. Значит, Бог не захотел более быть Руси. Он гонит ее из-под солнца. «Уйдите, ненужные люди».
Почему мы «ненужные»?
Да уж давно мы писали в «золотой своей литературе»: «Дневник лишнего человека», «Записки ненужного человека». Тоже — «праздного человека». Выдумали «подполья» всякие... Мы как-то прятались от света солнечного, точно стыдясь за себя.
Человек, который стыдился себя? — разве от него не застыдится солнце? Солнышко и человек — в связи.
Значит, мы «не нужны» в подсолнечной и уходим в какую-то ;ночь. Ночь. Небытие. Могила.
Мы умираем как фанфароны, как актеры. «Ни креста, ни молитвы». Уж если при смерти чьей нет креста и молитвы — то это у русских. И странно. Всю жизнь крестились, богомо-лились: вдруг смерть — и мы сбросили крест. «Просто, как православным человеком, русский никогда не живал».
57
Переход в социализм и, значит, в полный атеизм совершился у мужиков, у солдат до того легко, точно «в баню сходили и окатились новой водой». Это — совершенно точно, это действительность, а не дикий кошмар.
Собственно, отчего мы умираем? Нет, в самом деле,— как выразить в одном слове, собрать в одну точку? Мы умираем от единственной и основательной причины: неуважения себя. Мы, собственно, самоубиваемся. Не столько «солнышко нас гонит», сколько мы сами гоним себя. «Уйди ты, черт».
Нигилизм... Это и есть нигилизм — имя, которым давно окрестил себя русский человек, или, вернее,— имя, в которое он раскрестился.
— Ты кто? блуждающий в подсолнечной?
— Я нигилист.
— Я только деллл вид, что молился.
— Я только делал вид, что живу в царстве.
На самом деле — я сам себе свой человек.
— Я рабочий трубочного завода, а до остального мне дела нет.
— Мне бы поменьше работать.
— Мне бы побольше гулять.
— А мне бы не воевать.
И солдат бросает ружье. Рабочий уходит от станка.
— Земля — она должна сама родить.
И уходит от земли.
— Известно, земля Божия. Она всем поровну.
Да, но не Божий ты человек. И земля, на которую ты надеешься, ничего тебе не даст. И за то, что она не даст тебе, ты обагришь ее кровью.
Земля есть Каинова и земля есть Авелева. И твоя, русский, земля есть Каинова. Ты проклял свою землю, и земля прокляла тебя. Вот нигилизм и его формула.
И солнышко не светит на черного человека. Черный человек ему не нужен.
Замечательно, что мы уходим в землю упоенные. Мы начинали войну самоупоениые: помните, этот август месяц и встречу Царя с народом, где было все притворно? И победы — где самая замечательная была победа казака Крючкова, по обыкновению отрубившего семь голов у немцев. И это меиьшиковское храброе — «Должны победить». И Доли? лой — победные концерты, в цирке Чинизелли и потом в Царском. Да почему «должны победить»? Победа создается не на войне, а в мирное время. А мы в мирное время ничего не делали, и уж если что мы знали хорошо, то это — то, что ровно ничего не делаем. Но дальше — еще лучше. Уж если чем мы упились восторженно, то это — революцией. «Полное исполнение желаний». Нет, в самом деле: чем мы не сыты. «Уж сам жаждущий когда утолился и голодный — насытился, то это в революцию». И вот еще не износил революционер первых сапогов — как трупом валится в могилу. Не актер ли? Не фанфарон ли? И где же наши молитвы? И где же наши кресты? «Ни один поп не отпел бы такого покойника».
Это колдун, оборотень, а не живой. В нем живой души нет и не было. О нигилистах панихид не правят. Ограничиваются: «ну его к черту».
Окаянна была жизнь его, окаянна и смерть.
1/6 часть суши. Упоенная революция, как упоенна была и война. «Мы победим». О, непременно. Так не есть ли это страшный факт, что 1/6 часть суши как-то все произращала из себя «волчцы и тернии», пока солнышко не сказало: «мне не надо тебя». «Мне надоело светить на пустую землю».
Нигилизм.— «Что же растет из тебя?»
— Ничего.
Над «ничего» и толковать не о чем.
— Мы не уважали себя. Суть Руси, что она не уважает себя.
Это понятно. Можно уважать труд и пот, а мы не потели и не трудились. И то, что мы не трудились и не потели, и есть источник, что земля сбросила нас с себя, планета сбросила.
По заслугам ли?
Слишком.
Как 1000 лет существовать, прожить княжества, прожить царство, империю, со всеми прийти в связь, надеть плюмажи, шляпу, сделать богомольный вид: выругаться, собственно — выругать самого себя «нигилистом» (потому что по-нормальному это ведь есть ругательство) и умереть.
Россия похожа на ложного генерала, над которым какой-то ложный поп поет панихиду. «На самом же деле это был беглый актер из провинциального театра».
Самое разительное и показующее все дело, всю суть его, С&мую сутеньку — заключается в том, что «ничего, в сущности, не произошло». «Но все — рассыпалось». Что такое совершилось для падения Царства? Буквально — оно пало в будень. Шла какая-то «середа», ничем не отличаясь от других. Ни — воскресенья, ни — субботы, ни хотя бы мусульманской пятницы. Буквально, Бог плюнул и задул свечку. Не хватало провизии, и около лавочек образовались хвосты. Да была оппозиция. Да царь скапризничал. Но когда же на Руси «хватало» чего-нибудь без труда еврея и без труда немца? когда же у нас не было оппозиции? и когда царь не капризничал? О, тоскливая пятница или понедельник, вторник...
Можно же умереть так тоскливо, вонюче, скверно.— «Актер, ты бы хоть жест какой сделал. Ведь ты всегда был с готовностью на Гамлета». «Помнишь свои фразы? А то даже Леонид Андреев ничего не выплюнул. Полная проза».
Да, уж если что «скучное дело», то это — «падение Руси», спотыкнулась и растянулась. Глупо. Мерзко. «Ты нам трагедий не играй, а подавай водевиль».

Ежедневность
Булочки, булочки...
Хлеба пшеничного...
Мясца бы немного...

* * *
Это ужасное замерзание ночью. Страшные мысли приходят. Есть что-то враждебное в стихии «холода» — организму человеческому, как организму «теплокровному». Он боится холода, и как-то душевно боится, а не кожно, не мускульно. Душа его становится грубою, жесткою, как «гусиная кожа на холоду». Вот вам и «свобода человеческой личности». Нет, «душа свободна»— только если «в комнате тепло натоплено»
Без этого она не свободна, а боится, напугана и груба.

* * *
Впечатления еды теперь главные. И я заметил, что, к позору, и господа и прислуга это равно замечают. И уже не стыдится бедный человек, и уже не стыдится горький человек. Проехав на днях в Москву, прошелся по Ярославскому вокзалу, с грубым желанием видеть, что едят. Провожавшая меня дочь сидела грустно, уткнувшись носиком в муфту. Один солдат, вывернув из тряпки огромный батон (витой хлеб пшеничный), разломил его широким разломом и начал есть, даже не понюхав. Между тем пахучесть хлеба, как еще пахучесть мяса во щах, есть что-то безмерно неизмеримее самого напитания. О, я понимаю, что в жертвеннике Соломонова храма были сделаны ноздри и сказано,— о Боге сказано,— что он «вдыхает туки своих жертв».

Немножко и радости
Приидито володсть и княжити над нами.
Земля бо наша велика и обильна, а наряда в ней нет.
Нестерова летопись
Всю тебя, земля родная,
В рабском виде Царь Небесный
Исходил благословляя.
Тютчев

Удивительное сходство с евреями. Удивительное до буквальности. Историки просмотрели, а славянофилы не догадались, что это вовсе не «отречение от власти» народа, до такой степени уж будто бы смиренного, а — неумелость власти, недаровитость к ней или, что лучше и даже превосходно до естественности: что это прекрасный дар жить улицею, околодочком, и — не более, не грешнее.
«С нас довольно и сплетен, да кумовства».
Ей-ей, под немцами нам будет лучше. Немцы наведут у нас порядок —«как в Риге». Устроят полицию, департаменты. Согласимся, что ведь это было у нас всегда скверно и глупо. Министерию заведут. Не будут брать взяток — наконец-то... и о чем мы выли, начиная с Сумарокова, и довыли до самого Щедрина... «Бо наряда — нет». Ну их в черту, болванов. Да, еще: наконец-то, наконец немцы научат нас русскому патриотизму, как делали их превосходные Вигель и Даль. Но таких было только двое и что же могли они?
Мы же овладеем их душою так преданно и горячо, как душою Вигеля, Даля, Ветенека (Востоков) и Гильфердинга. Ведь ни один русский душою в немца не переделался, потому что они воистину болваны и почти без души. Почему так и способны «управлять».
Покорение России Германиею будет на самом деле, и внутренно и духовно,— покорение Германии Россиею. Мы, накопец, из них,— из лучших их,— сделаем что-то похожее на человека, а не на шталмейстера. А то за «шталмейстерами» и «гофмейстерами» они лицо человеческое потеряли.
Мы научим их танцевать, музыканить и петь песни. Может быть, даже научим молиться. Они за это будут нам рыть руду, т. е. пойдут в каторгу, будут пахать землю, т. е. станут мужиками, работать на станках, т. е. сделаются рабочими. И будут заниматься аптеками, чем и до сих пор ни один русский не занимался. «Не призвание».— Будут изготовлять нам «французские горчишники», тоже — как до сих пор.
61
Мы дадим им пророков, попытаемся дать им понятие о святости — что едва ли мыслимо. Но хоть попытаемся. Выучим говорить, петь песни и сказывать сказки.
В тайне вещей мы будем их господами, а они нашими нянюшками. Любящими и послушными нам. Они будут нам служить. Матерьялыю служить. А мы будем их духовно воспитывать.
Ибо и нигилизм наш тогда пройдет. Нигилизм есть отчаяние человека от неспособности делать дело, к какому он вовсе не призван.
Мы, как и евреи, призваны к идеям и чувствам, молитве и музыке, но не к господству. Овладели же к несчастию и к пагубе души и тела 1/6-ю частью суши. И, овладев, в сущности, испортили 1/6 часть суши. Планета не вытерпела и перевернула все. Планета, а не германцы.

Почему на самом деле евреям нельзя устраивать погромов?
В
революции нашей в высшей степени «неясен» еврей Как он во всем не ясен и запутался во всей европейской цивилизации. Но до Европы — оставим. Нам важны «мы». Посмотрите, как они трясутся над революцией. Не умно, злобовредно — но — трясутся. А ведь это и их «гешефтам» не обещает ничего. Даже обещает плохо. Почему же они трясутся? Я раз посмотрел в иллюстрированном журнале — Нахамкиса: и, против неприятного Ленина, сказал: «Как он серьезен» (хотел бы видеть в натуре).
Да, речь его против Михаила Александровича — нагла. Но ведь евреи и всегда наглы. В Европе, собственно, они не умеют говорить европейским языком, т. е. льстивым, вкрадчивым и лукавым, во всяком случае — вежливым, а орут как в Азии, ибо и суть азиаты, грубияны и дерзки. Это — гогочущие пророки, как я определил как-то. Они обо всякой курице, т. е. в торге, пророчествуют. «Ефа за ефу»,— «отчего ефу не выверяешь», «отчего весы не верны» (Исайя, или который-то, раз попалось). Но... он действительно, действительно «припадал к ногам» — хотя быть «Стекловым»'. Но это — не обман. Только отодвинутый «кончиком носка сапога», он разъярился как «Нахамкис» и на Михаила Александровича, и — дальше... и возненавидел всю эту старую, «черствую Русь».

1 Найденное, после взлома революционного, его прошение на Высочайшее Имя, о позволении переменить свою еврейскую фамилию — на русскую.

Евреи... Их связь с революцией я ненавижу, но эта связь, с другой стороны,— и хороша; ибо из-за связи и даже из-за поглощения евреями почти всей революции — она и слиняет, окончится погромами и вообще окончится ничем: слишком явно, что «не служить же русскому солдату и мужику евреям»... Я хочу указать ту простую вещь, что если магнаты еврейства, может быть, и думают «в целом руководить потом Россией», то есть бедные жидки, которые и соотечественникам не уступят русского мужика (идеализированного) и ремесленника и вообще (тоже идеализированного) сироту. Евреи сентиментальны, глуповаты и преувеличивают. Русский «мужичок-простачок» злобнее, грубее... Главное — гораздо грубее. «С евреями у нас дело вовсе не разобрано». Еврей есть первый по культуре человек во всей Европе, которая груба, плоска и в «человечестве» далее социализма не понимает. Еврей же знал вздохи Иова, песенки Руфи, песнь Деворры и сестры Моисея:
— О, фараон, ты ввергнулся в море. И кони твои потонули. И вот ты — ничто.
Евреи — самый утонченный народ в Европе. Только по глупости и наивности они пристали к плоскому дну революции, когда их место — совсем на другом месте, у подножия держав (так ведь и поступают и чтут старые настоящие евреи, в благородном: «мы — рабы Твои», у всего настояще великого. «Величит душа моя Господа» — это всегда у евреев, и всегда — в отношении к великому и благородному истории). О, я верю, и Нахамкис приложился сюда. Но — сорвалось. Сорвалось не-«величие», и он ушел, мстительно, как еврей*— ушел «в богему». «Революция так революция». «Вали все». Это жид и жидок и его нетерпеливость.
Я выбираю жидка. Сколько насмешек. А он все цимбалит. Насмешек, анекдотов: а он смотрит русскому в глаза и поет ему песни (на жаргоне) Заднепровья, Хохломании, Подолии, Волыни, Кавказа и, может быть, еще Сирии и Палестины и Вавилона и Китая (я слышал, есть китайцы-евреи и отпускают себе косы!!!). Еврей везде, и он «стравствующий жид». Но не думайте, не для «гешефта»: но (наша Летопись) — «Бог отнял у нас землю за грехи наши, и с тех пор мы странствуем».
И везде они несут благородную и святую идею «греха» (я плачу), без которой нет религии, а человечество было бы разбито (праведным небом), если бы «от жидов» не научилось трепетать и молиться о себе за грех. Они. Они. Они. Они утерли сопли пресловутому европейскому человечеству и всу-пули ему в руки молитвенник: «на, болван, помолись». Дали псалмы. И Чудная Дева — из евреек. Что бы мы были, какая дичь в Европе, если бы не евреи. Но они пронесли печальные песни через нас, смотрели (всегда грустными глазами) на нас. И раз я на пароходе слышал (и плакал): «Купи на 15 коп. уксусной кислоты — я выпью и умру. Потому что он изменил мне». Пела жидовка лет 14-ти, и 12-летний брат ее играл на скрипке. И жидовка была серьезна. О, серьезна... Я (в душе) плакал. И думал: «как честно: они вырабатывают пятаками за проезд, когда у нас бедные едут фуксами, т. е. как-нибудь на казенный счет, или под лавкою, и вообще — на даровщинку».
И вот они пели, как и Деворра, не хуже. Почему хуже? Как «На реках вавилонских»: «О, мы разобьем детей твоих о камень, дщерь вавилонская». Это — Нахамкис. Нахамкис кричит: «Зачем же лишили его права быть Стекловым», «благородным русским гражданином Стекловым», и так же стал «ругать зверски Михаила Александровича», как иудеянки хотели (ведь только хотели) «разбивать вавилонских детей о камни» (вавилонский жаргон).
Это — гнев, ярость: но оттого-то они и живут и не могут, и не хотят умереть, что — горячи.
И будь, жид, горяч. О, как Розанов — и не засыпай, и не холодей вечно. Если ты задремлешь — мир умрет. Мир жив и даже не сонен, пока еврей «все одним глазком смотрит на мир».— «А почем нынче овес?» — И торгуй, еврей, торгуй — только не обижай русских. О, не обижай, миленький. Ты талантлив, даже гениален в торговле (связь веков, связь с Финикией). Припусти нас, сперва припусти к «Торговле аптекарскими товарами», к аптекам, научи «синдикатам» и, вообще, введи в свое дело ну хоть из 7—8%, а себе — 100, и русские должны с этим примириться, потому что ведь не они изобретатели. Подай еврею, подай еврею — он творец, сотворил. Но потом подай и русскому. Господи: он нищ.
О, довольно этой «нищенской сумы», этого христианского нищенства, из которого ведь выглядывают завидущие глазки. Но оставим. И вернемся к печальным песням Израиля.
И вот он играет, мальчишка, а девчонка поет. Как я слушал эту песню безумную, на Волге. И дети мои слушали. И они почти плакали. Впечатлительны все. «Ведь у вас был Самсон, евреи?» Моргает.— «Помните, Самсон и Далила?» — «Как они сражались с филистимлянами?» — «Сражались, о, о...» — «Ну?» — «Теперь одна стена плача. Римляне разорили все»...
И они трясут кулаками по направлению Рима. «У... у... у...». Но, еврей, утешься: давно прошли легионы Рима; от Рима, «того самого», осталось еще меньше, нежели осталось от Иерусалима; он еще гораздо глубже погребен. А вы все еще спрашиваете у ленивого хохла: «А все-таки, почем же пшено?»
Русские в странном обольщении утверждали, что они ни восточный и западный народ»,— соединяют «и Европу и Азию в себе*, не замечая вовсе того, что скорее они и не западный, и не восточный народ, ибо что же они принесли Азии, и какую роль сыграли в Европе? На Востоке они ободрали и споили бурят, черемисов, киргиз-кайсаков, ободрали Армению и Грузию, запретив даже (сам слушал обедню) слушать свою православную обедню по-грузински. О, о, о... Сам слушал, сам слушал в Тифлисе. В Европе явились как Герцен и Бакунин и «внесли .социализм», которого «вот именно не хватало Европе». Между Европой и Азией мы явились именно «межеумками», т. е. именно нигилистами, не понимая ни Европы, ни Азии. Только пьянство, муть и грязь внесли. Это, действительно, «внесли». Страхов мне говорил с печалью и отчасти с восхищением: «Европейцы, видя во множестве у себя русских туристов, поражаются талантливостью русских и утонченным их развратом*. Вот это — так. Но принесли ли мы семью? добрые начала нравов? Трудоспособность? Ни-ни-ни. Теперь, Господи, как страшно сказать... Тогда как мы «и не восточный, и не западный народ», а просто ерунда,— ерунда с художеством,— евреи являются на самом деле не только первенствующим народом Азии, давшим уже не — «кое-что», а весь свет Азии, весь смысл ее, но они гигантскими усилиями, неутомимой деятельностью становятся мало-помалу и первым народом Европы. Вот! Вот! Вот! Этого-то и не сказал никто о них, т. е. «о соединительной их роли между Востоком и Западом, Европою и Азиею». И — пусть. О, пусть... Это — да, да, да.
Посмотрите, встрепенитесь, опомнитесь: несмотря на побои, как они часто любят русских и жалеют их пороки, и никогда «по-Гоголевски» не издеваются над ними. Над пороком нельзя смеяться, это — преступно, зверски. И своею и нравственною, и культурною душою они никогда этого и не делают. Я за всю жизнь никогда не видел еврея, посмеявшегося над пьяным или ленивым русским. Это что-нибудь значит среди оглушительного хохота самих русских над своими пороками. Среди наших очаровательных: «Фон-Ви-зин, Грибоедов, Гоголь, Щедрин, Островский». А вот слова, которые я слышал: «Послушайте, как вы смотрите на русского священника?» — «При всех его недостатках, я все-таки люблю его».— «Люблю? Это — мало: можно ли не чтить его: он получает корку хлеба, т. е. сельский священник, а сколько труда, сколько труда он несет». Это доктор Розенблюм, в Луге, в 1910 г. Я думал, он немец. Расспросил — еврей. Когда разбиралось дело Панченко («Де-Ласси и Пан-ченко»), пришлось при экспертизе опросить какого-то врача-еврея, и он сказал серьезно: «Я вообще привык думать, что русский врач есть достойное и нравственное лицо». Я так был поражен обобщенностью вывода и твердостью тона. И за всю жизнь я был поражаем, что, несмотря на побои («погромы»), взгляд евреев на русских, на душу русскую, на самый даже песносный характер русских — уважителен, серьезен. Я долго (многие годы) приписывал это тому, что «евреи хотят еще больше развратиться русским»: но покоряет дело истине своей, и я в конце концов вижу, что это — не так. Что стояло безумное оклеветание в душе моей, а на самом деле евреи уважительно, любяще и трогательно относятся к русским, даже со странным против европейцев предпочтением. И на это есть причина: среди «свинства» русских есть правда одно дорогое качество — интимность, задушевность. Евреи — то же. И вот этою чертою они ужасно связываются с русскими. Только русский есть пьяный задушевный человек, а еврей есть трезвый задушевный человек.
Огромный красивый солдат, в полусумраке уже, говорил мне:
— Как отвратительно... Как отвратителен тон заподозри-вания среди этого Совета солдатских и рабочих депутатов. Я пришел в Таврический дворец и не верю тому, что вижу... Я пришел с верою — в народ, в демократию...
Так как я пришел «без веры», то горячо и как бы «хватаясь за его руку» спросил у него:
— Да кто вы?
— Солдат из Финляндии... Стоим в Финляндии... Я, собственно, еврей...
— Я — русский. Русский из русских. Но я хочу вас поцеловать.— И мы крепко поцеловались.
Это было, когда я захотел посмотреть «солдатских депутатов» в марте или апреле 1917-го года.
В том же месяце, но много позже:
Угол Литейной и Бассейной. Трамвай. Переполнен. И старается пожилой еврей с женою сесть с передней площадки, так как на задней «висят». Я осторожно и стараясь быть не очень заметным — подсаживаю жену его. Когда вдруг схватил меня за плечо солдат, очевидно не трезвый («ханжа»):
— С передней площадки запрещено садиться. Разве ты не знаешь?!!!...

Я всегда поражался, что эти господа и вообще вся российская публика, отменив у себя царскую власть «порывом», никак не может допустить, чтобы человек, тоже «порывом», вскочил на переднюю площадку вагона и поехал, куда ему нужно. Оттолкнув его, я продолжал поддерживать и пропихивать еврейку, сказав и еврею: «Садитесь,, садитесь скорее!!»
Мотив был: еврей торопливо просил пропустить его «хоть с передней», ибо он спешил к отходу финляндского поезда. А всякий знает, что значит «опоздать к поезду». Это значит — «опоздать и к обеду», и пошло расстройство всего дня. Я поэтому и старался помочь.
Солдат закричал, крикнув и другим тут стоявшим солдатам («на помощь»): «тащите его в комиссариат, он оскорбил солдата». Я, правда, кажется, назвал его дураком. Я смутился: «с комиссариатом я ко всякому обеду у себя опоздаю» (я тоже спешил). Видя мое смущение и страх, еврей вступился за меня:- «Что же этот господин сделал, он только помог моей жене».
И вот, я не забуду этого голоса, никогда его не забуду, потому что в нем стоял нож:
— Ж-ж-ид прок-ля-тый...
Это было так сказано.
И как музыка, старческое:
— Мы уже теперь все братья («гражданство», «свобода»,— март): зачем же вы говорите так (т. е. что «и еврей, и русский — братья», «нет больше евреев как чужих и посторонних»),
Я не догадался. Я не догадался...
Я слышал всю музыку голоса, глубоко благородного и глубоко удивляющегося.
Потом уже, назавтра, и даже «сегодня» еще, я понял, что мне нужно было, сняв шапку, почти до земли поклониться ему и сказать: «Вот я считаюсь врагом еврейства, но на самом деле я не враг: и прошу у вас прощения за этого грубого солдата».
Но солдат так кричал и так пытался схватить и действительно хватал за'руку со своим «комиссариатом», что впопыхах я не сделал естественного.
И опять этот звук голоса, какого на русской улице,— уж извините: на русской пох...ной улице,— не услышишь.
Никогда, никогда, никогда.
«Мы уже теперь все братья. Для чего же вы говорите так? »
Евреи наивны; евреи бывают очень наивны. Тайна и прелесть голоса (дребезжащего, старого) заключалась в том, что этот еврей,— и так, из полуобразованных мещан,— глубоко и чисто поверил, со всем восточным доверием, что эти плуты русские, в самом деле «что-то почувствовав в душе своей», «не стерпели старого произвола» и, вот, «возгласили свободу». Тогда как, по заветам русской истории, это были просто Чичиковы,— ну «Чичиковы в помеси с Муразовыми». Но уже никак не больше.
Форма. Фраза.
И вдруг это так перерезало музыкой. Нельзя объяснить, пе умею. Но даже до Чудной Девы мне что-то послышалось в голосе. «Величит душа моя Господа и возрадовался дух мой о Боге Спасе моем».
Я хочу то сказать, что все европейское как-то необыкновенно грубо, жестко сравнительно с еврейским. Тут тайна Сирии и их жарких стран. Тут та тайна еще, что они Иова слушают не две тысячи лет, а пять тысяч лет, да, очевидно, и слушают-то другим ухом. Ах, я не знаю что... Но я знаю, что не в уме евреев дело, не в деятельности и деловитости, как обыкновенно полагают, а совершенно в ином... Дело заключается или почти должно заключаться в какой-то таинственной Суламифи, которая у них разлита во всем — в ином осязании, в иной восприимчивости к цветам, в ипой пахучести, и — как человека «взять», «обнять», «приласкать». Где-то тут. «От человека к человеку». Не «в еврее», а в «двух евреях». И вот тут-то они и разливаются во всемирность.
«Русские — общечеловеки». А когда дело дошло до Армении — один министр иностранных дел (и недавний) сказал: «Нам (России) нужна Армения, а вовсе не нужно армян». Это — деловым, строгим образом. На конце тысячелетия существования России. Т. е. не как восклицание, гнев, а (у министра) почти как программа... Но ведь это значит: «согнал бы и стер с лица земли армян, всех этих стариков и детей, гимназистов и гимназисток, если бы не было неприлично и не показалось некультурно». Это тот же Герцен и тот же социализм. Это вообще русский нигилизм, очевидно вековечный (Кит Китыч, о жене своей: «,хочу с кашей ем, хочу со щами хлебаю»). Опять, опять «удел России»: очевидно, не русским дано это понимание в удел. Несчастные русские,— о, обездоленные... Опять же евреи: на что погромы. Ведь это — ужас. И вот все же они нашли и после них все слова, какие я привел,— и порадоваться русской свободе, и оценить русского попа. Да и вообще, злого глаза, смотрящего украдкою или тайно за спиною русского, я у еврея не видал.
68


--->>>
Мои сайты
Форма входа
Электроника
Невский Ювелирный Дом
Развлекательный
LiveInternet
Статистика

Онлайн всего: 3
Гостей: 3
Пользователей: 0