«ТАК ГЛУБОКО, ТАК ИСТОРИЧЕСКИ ДЕРЕВНЮ НИКТО НЕ БРАЛ...»
Шквал первой русской революции долетел до тихой Ялты. Для Бунина громовые события 1905—1907 годов тесно переплелись с тяжелыми личными переживаниями. Никогда еще за всю свою жизнь он не испытал стольких ударов судьбы. Смерть Чехова, потрясшая Бунина, гибель от менингита горячо любимого единственного сына — пятилетнего Коли, воспитывавшегося вдали от отца, в Одессе, в семье А. Н. Цакни, тяжелая болезнь матери и кончика отца — потрясения следуют одно за другим.
Осенью 1905 года Бунин гостил в опустевшем, бесконечно грустном доме Чеховых, у Марии Павловны и «мамаши» Евгении Яковлевны. «Дни стояли серенькие, сонные, жизнь наша шла ровно, однообразно — и очень нелегко для меня,— вспоминал Бунин,— все вокруг — ив саду, и в доме, и в его кабинете — было как при нем, а его уже не было! Но нелегко было и решиться уехать, прервать эту жизнь. Слишком жаль было оставлять в полном одиночестве этих двух несчастных женщин, несчастных сугубо в силу чеховской выдержки, душевной скрытности... Да и мне самому было трудно покинуть этот ставший уже чуть ли не родным для меня дом — а я уже чувствовал, что больше никогда не вернусь в него, в этот кабинет, где особенно все осталось, как было при нем: его письменный стол со множеством всяких безделушек, купленных им по пути с Сахалина, в Коломбо, безделушек, милых, изящных, но всегда дививших меня,— я бы строки не мог написать среди них,— его узенькая, белая, опрятная, как у девушки, спальня, в которую всегда была отворена дверь из кабинета».
Бунин весь во власти переживаний утраты. Образ Чехова, воссозданный в его воспоминаниях, долгие годы мучает и тревожит память:
Хрустя по серой гальке, он прошел
Покатый сад, взглянул по водоемам,
Сел на скамью... За новым белым домом
Хребет Яйлы и близок и тяжел.
Томясь от зноя, грифельный журавль
Стоит в кусте. Опущена косица,
Нога — как трость... Он говорит: «Что, птица?
Недурно бы на Волгу, в Ярославль!»
Он, улыбаясь, думает о том,
Как будут выносить его —
как сизы На жарком солнце траурные ризы,
Как желт огонь, как бел на синем дом...
Так тихо и грустно текли дни в белом чеховском домике до 17 октября, когда зазвонил телефон, и приятельница Чеховых Бонье стала кричать, что в России революция, что железные дороги остановились, почта и телеграф не действуют и что сам государь спасся на присланном Вильгельмом II броненосце в Германию. Почти тотчас же Бунин выехал в Одессу...
Возможно, что именно одесские впечатления дали материал для некоторых публицистических страниц «Деревни». «Ярость душила прежде при чтении газет,— ярость бесплодная, потому что не хватало человеческой восприимчивости на то, что читалось» (сравните в дневнике: «Отвратительный номер «Ведомостей одесского градоначальства»...») и т. д. Нет, это не суждения милого и беспомощного Кузьмы Красова, заскорузлого самоучки: это голос автора, отодвинувшего героя.
Бесспорно, что разгул реакции в Одессе, а затем декабрьские события в Москве не могли пройти бесследно для Бунина. По воспоминаниям В. Н. Муромцевой-Буниной, Бунин был свидетелем вооруженного восстания рабочих, навещал в эти дни Горького. В январе 1906 года он отправляется из Москвы в Орловскую губернию, к родным, спрятав в шапку револьвер (от жандармов). Но события, какими жила страна, настигают его и там. Снова обилие острых впечатлений.
У брата Евгения, как сообщает В. Н. Муромцева-Бунина, «в... округе летом было приблизительно то, что воссоздано в «Деревне» Бунина (в Дурновке)». 7 июня Бунин пишет Марии Павловне Чеховой, что крестьяне подожгли в Огневке скотный двор и, «вероятно, запалят еще разок, ибо волнуются у нас мужики и серьезно, в один голос говорят, что ни единому человеку из помещиков не дадут убрать ни клока хлеба». О «красном петухе», гулявшем в Огневке, упоминает и Ю. А. Бунин: «крестьяне нашей деревни составили приговор и объявили его брату» (Евгению Алексеевичу). В приговоре они изложили свои требования владельцу имения относительно оплаты труда и прочего. «Заявить обо всем этом,— продолжает Ю. А. Бунин,— приходили целым сходом и вели себя хотя и сдержанно, но очень вызывающе». Таким образом, и в Москве, и в Одессе, и в деревне Бунин сказался в самой гуще революционных событий.
Бунин включает в общие скобки и сознательную классовую борьбу крестьянства против помещиков, и выступления, спровоцированные царским правительством. Видя в народе причудливое смешение жестокости и жалости, он только восклицает: «Русь, Русь!» (этими словами закончен одесский дневник). После событий 1905—1907 годов он не мог писать так, как писал раньше.
Особенности Бунина-художника, своеобразие его места среди современников и шире — в русском реализме XIX— XX веков, иными словами — то новое, что внес писатель в литературу,— все это наиболее явственно и глубоко раскрывается в произведениях 1910-х годов, в которых, по словам самого Бунина, его занимала «душа русского человека в глубоком смысле, изображение черт психики славянина». И это не было преувеличением. В повестях «Деревня» и «Суходол», в рассказах «Древний человек», «Хорошая жизнь», «Ночной разговор», «Веселый двор», «Игнат», «Захар Воробьев», «Князь во князьях», «Последнее свидание», «Иоанн Рыдалец», «Я все молчу», «Худая трава», «Чаша жизни», «Аглая» и т. д. Бунин сознательно ставит задачу — отобразить, в перекличке и полемике с крупнейшими писа-телями-современниками (и прежде всего —с Горьким), главные, по его мнению, слои русского народа: крестьянство и мещанство («Деревня»), мелкопоместное дворянство («Суходол») — и тем самым наметить общую историческую перспективу в жизни всей огромной страны.
Выдвижение Бунина в первый ряд художников России, помимо значимости его творческих достижений, было связано и с серьезными изменениями в самой литературе на перепадах первой русской революции и последовавшей затем реакции. В этих испытаниях произошло — хотя бы и с серьезными, неизбежными потерями — своего рода отделение семян от плевел, истинно нового от преходящей и броской моды. В конечном счете новое только выиграло. Прежде всего к 1910-м годам обмелел символимз как литературное течение, что только подчеркнуло, резче обозначило истинную величину дарования Блока, крупнейшего поэта начала XX века, в то время как другие поэты-символисты — недавние кумиры читающей публики, переживали явный и неуклонный спад.
С другой стороны, не выдержали резкой перемены общественного климата и многие из прежних «знаниевцев», бичевавшие пороки старой России. Именно отсутствие историзма поставило их перед опасностью в изменившихся общественно-политических условиях «захлебнуться» в сиюминутном, поддаться унынию и растерянности. Даже такие писатели-реалисты начала века, как Куприн и JI. Андреев, испытывали в эти годы заметный кризис, смену творческих взлетов и падений, воздействие упаднических настроений и модных поветрий.
Если говорить о реалистической прозе, то «Городок Окуров», «Жизнь Матвея Кожемякина», «По Руси» Горького и «Деревня», «Суходол», «крестьянские» рассказы Бунина не имеют ничего себе равного в литературе 1910-х годов, явно выделяются на общем фоне богатством проблематики, значительностью художественных открытий, попыткой исторического осознания русской действительности. Задумав написать «Деревню» и «по-новому изобразить мужиков» Бунин, несомненно, говорил об этом с Горьким на Капри, куда он приехал 12 марта 1909 года и где жил, «почти не разлучаясь с милым домом Горького». Оба художника, словно соревнуясь друг с другом, стремятся в эти годы запечатлеть образ России, взятой обобщенно, крупным планом.
В критике гех лет уже говорилось о творческой перекличке Горького и Бунина, в частности, JI. Войтоловский сравнивал Тиунова из повести «Городок Окуров» и Кузьму Красова. «Городок Окуров» появился в 28-й и 29-й книгах товарищества «Знание» (конец 1909-го и начало 1910 годов), где и был прочитан Буниным. Однако содержание «окуров-ской хроники» и ее продолжения — «Жизни Матвея Кожемякина» (1910—1911) стало известно ему раньше. «Вернулся к тому, к чему Вы советовали вернуться, — к повести о деревне... — сообщал Бунин Горькому 22 сентября 1909 года. — И теперь старичок Ваш особенно задевает меня. Ах, эта самая Русь и ее история!»
Очевидно, Горький познакомил Бунина со своим замыслом дать широкое, с размышлениями о судьбах страны, историческое полотно уездной России, и не только в общих чертах, а увлек его некоторыми образами, деталями, повлиял на решение взяться за крупное произведение о крестьянстве. Говоря о «задевшем» его старичке, Бунин мог иметь в виду и Тиунова, пытливого мещанина-философа, исходившего Русь, и окуровского летописца, застенчивого и самоуглубленного «канатчика» Матвея Кожемякина. Что это так, видно уже из того, что один из главных персонажей «Деревни» — Кузьма Красов, «этот худой и уже седой от голода и строгих дум мещанин», самоучка и бродяга, многими своими чертами близок Тиунову и Кожемякину.
С произведениями «окуровского» цикла «Деревню» сближает и жесточайшая критика «свинцовых мерзостей» той жизни, подчас даже переходящая в безотрадную и горькую «отхсдную» старой деревне — помещичьей и мужицкой. «Бесхозяйное» село Ровное, отчаянно-беспомощный «бунт» мужиков Дурновки, дикость и жесточайшее невежество мещанства Черной Слободы, голодное Казакове, снова Дур-новка, ее жители, голь перекатная — так кадр за кадром проходит перед читателем страшная летопись обнищания села.
В повести Тихон Ильич Красов скорбно признается своему брату Кузьме: «Пропала жизнь, братуша! Была у меня, понимаешь, стряпуха немая, подарил я ей, дуре, платок заграничный, а она взяла да истаскала его наизнанку... Понимаешь? От дури да и от жадности. Жалко налицо по будням носить,— праздника, мол, дождусь,— а пришел праздник — лохмотья одни остались... Так вот и я... с жизнью-то своей».
Этот изношенный шиворот-навыворот платок — симбол бесцельно прожитой жизни не одного только кулака Тихона Ильича, он распространяется на темное существование остальных крестьян, которых ведь недаром прозывают, по имени их села, дурновцами.
Так же вот проходит по страницам «окуровской хроники» Матвей Кожемякин, преисполненный удивления, боли и жалости к людям. «Добрый» (в самом деле много добрее других) хозяин бьет под горячую руку любимого работника цветочным горшком. Он же затаптывает до смерти молодую жену. Рабочие топят в извести собаку и хохочут, видя, как у нее лопнули глаза.
В отличие от Бунина Горький даже в страшной окуров-ской глуши, где нищета, невежество и скука непрестанно источали яд бессмысленной жестокости, нашел и светлые образы вольнодумцев, революционеров, «политиков». Однако в какой-то степени он отдал дань преувеличению «разрушительных» инстинктов низов, крестьянства, мещанской окраины. По собственному признанию Горького, он «плохо верил» в «разум масс вообще, в разум же крестьянской массы — в особенности... Тысячелетия живет она стремлением к лучшему, но это стремление создает из плоти ее хищников, которые ее же порабощают, ее кровью живут, и так будет до поры, пока она не осознает, что в мире есть только одна сила, способная освободить ее из плена хищников — сила правды Ленина». Поражение революции 1905 года и самый характер ее протекания в деревне, отличный от организованного выступления пролетариев в Москве, укрепили тогда Горького в мысли, что ведущие силы в стране — пролетариат и трудовая демократическая интеллигенция. Бунин же занимал иную позицию, односторонне считая, что именно многомиллионное крестьянство определяет лик России и ее историческую судьбу.
В бунинской повести «Деревня» главное — Дурновка, село, его темный и дикий быт. Есть в ней и уездный город — Черная Слобода (наподобие Заречья у Горького),— изображенный, не в пример деревне, бегло. Однако подчас в этих беглых эпизодах можно уследить полемику с горьковским «Городком Окуровым», который появился как раз в разгар писания Буниным «Деревни». В этом смысле некоторые страницы обоих произведений представляют собой как бы спор Бунина с Горьким о «Руси и ее истории». Предметом спора для Бунина служит немаловажный вопрос: что за государство Россия и какое сословие определяет ее?
В «Окурове» кривой Яков Захаров Тиунов, «первая голова Заречья», учит слободских: «Что ж — Россия? Государство она, бессменно, уездное. Губернских-то городов — считай десятка четыре, а уездных — тысячи, поди-ка! Тут тебе и Россия». «Да она вся— деревня, на носу заруби себе это! — спорит с ним базарный вольнодумец Балашкин у Бунина.— Глянь кругом-то: город это, по-твоему? Стадо каждый вечер по улицам прет — от пыли соседа не видать... А ты — «город»!» Бунин усиливает нажим, выделяя слова курсивом. Он даже не обращает внимания на то, что собеседник Балашкина Кузьма Красов и не думает возражать ему и вовсе не упоминает про «город». Словно и впрямь этот старик, гармонист и книжник, отвечает через голову Кузьмы кому-то другому. И долго занимавший Бунина замысел— написать продолжение «Деревни»—повесть «Город», с Кузьмой Красовым в качестве главного героя, имел, очевидно, подоплекой дальнейшую полемическую перекличку, художественную параллель «окуровскому» циклу Горького.
Разделяя мнение свирепо-добродушного «фарисея» Балашкина о том, что не город, а деревня составляет национальную основу страны и предопределяет ее развитие, Бунин оставался как будто бы во власти безысходного пессимизма. Его «Деревня», не говоря уже о многих «крестьянских» рассказах («Ночной разговор», «Веселый двор», «Будни», «Игнат» и др.), дает богатый материал для вывода, что темная «первооснова» страны способна извратить любые демократические преобразования, что косная крестьянская среда не может выдвинуть носителей передовой жизни, что неотвратимо идущая на смену старине буржуазная «новь» лишь разлагает, окончательно губит последние оазисы патриархальности.
Недаром критика противопоставляла суровые произведения Бунина о деревне слащаво-народническому изображению «мужика». Да что там народники! Сам автор «Записок охотника» выглядел чуть ли не иконописцем вблизи таких образов, как Дениска, Серый, Тихон Красов («Деревня»), шалый пустоболт и сквернослов Егор Минаев («Веселый двор») или мелкопоместные персонажи «Суходола». «Какой поразительный контраст с той идеализацией русского мужика, которую находим в «Записках охотника» Тургенева!— отмечал рецензент журнала «Вестник Европы».— Быть межет, историческая закономерность сказалась на этих двух полюсах: реалистическая реакция против идеализации доброго старого времени должна была дойти до своего завершения, увлечение светлыми тонами должно было быть искупленным не меньшим увлечением черными пятнами. Если это так, то Бунин довел этот процесс до предела». Даже беспощадного к косности и невежеству российского «оврага» Чехова критики противопоставляли Бунину и его «Деревне»: «О вырождении деревни вопиет каждая строчка этой повести еще более, чем о злобе и подлости мужиков. Но бунинская деревня совершенно не знает Липы, не знает Хрыминых и Кострюковых, призывавших обывателей чеховского «оврага» «под светлые знамена труда и справедливости на земле» (Л. Войтоловский. «Киевская мысль»).
Как же увязать тогда с такой явной односторонностью бунинского взгляда на русскую действительность возможность исторического подхода к деревне. А ведь именно об историзме Бунина говорилось во многих откликах на его «Деревню» и «Суходол», начиная с известного горьковского: «так глубоко, так исторически деревню никто не брал».
По-видимому, следует исходить не из того, что Бунин не увидел, не понял, просмотрел, а из того, что же он открыл для читателя, впервые ввел в литературу. Только тогда удастся разрешить несомненное противоречие, возникающее при попытке оценить его творчество 1910-х годов: Бунин якобы чуть не до искажения сгустил мрачные краски в показе деревни и в то же время сумел отобразить ее глубоко исторически. На этой основе возникла и некоторая инерция, сказавшаяся в оценке Бунина и продолжающая существовать и по сей день: его или хвалили или порицали, но за одно и то же — за «обличение» русской деревни, за обилие тяжелых и мрачных картин. Так что давнее обвинение писателя в «опачкивании народа» (В. Буренин)13 отличается от современного упрека Бунину, что он оказался «на ложном, далеком от подлинно реалистического изображения жизни пути, когда попытался злое, озорное и даже преступное начало объявить чуть ли не основным свойством души русского крестьянина» (В. Афанасьев)14, скорей формой изложения, нежели своей сущностью. Главное внимание и в хвалебных отзывах обращалось на обличительство «идиотизма деревенской жизни». В обоих случаях критика била мимо целк, мимо главного. Не потому ли, прочитав некоторые отзывы о «Деревне», Бунин признавался в письме к Горькому: «И хвалы и хулы показались так бездарны и плоски, что хоть плачь».
Но так ли уж «обличительны» бунинские произведения в отношении к деревне и крестьянству? Не будет ли справедливее сказать: в изображении самых темных, самых мрачных сторон русской действительности Бунин, во-первых, не делал различия между «мужиком» и «мелкопоместным», а во-вторых, сам воспринимал эти темные стороны с болью и состраданием, с гневом и жалостью, потому что видел все это в родном, отчем, «своем»...
На примере судьбы двух братьев Красовых — Тихона и Кузьмы — писатель показывает резкие грани двух характеров, «светлые и темные, но почти всегда трагические основы».
Кузьма — изломанный жизнью неудачник, мелкий торгаш, затем пьяница и босяк, наконец, поэт-самоучка, один из тех многочисленных странных русских людей, которые, хлебнув «культуры», шалели от нее, как от водки, объявляли войну всем и вся, шли в нигилисты, анархисты, с лютой ненавистью отзывались о России, ее народе и ее истории.
Впрочем, он так и говорит о себе брату, встретившись после крутой ссоры и долгой разлуки:
«— Я, видишь ли, анархист... Я, брат,— как бы это тебе сказать? — странный русский тип».
Полная противоположность ему — Тихон Красов. Прадеда его затравил борзыми барин Дурново, а Тихон, неутомимо набиравший капитал, «доконал» потомка Дурново и взял при ликовании односельчан — «знай наших» —дурнов-ское именьице.
Строгий, волевой, жесткий в обращении с прислугой и мужиками, он упрямо идет к своей цели, богатеет, набирает двести десятин земли, держит шесть кабанов, три коровы, бычка, телушку, одиннадцать лошадей и сивого жеребца — «злого, тяжелого, гривастого, грудастого — мужика, но рублей в четыреста». «Лют! Зато и хозяин», — говорят о Тихоне дурновцы.
Чувство хозяина и впрямь — главное в Тихоне. Хозяйским глазом смотрит он и на свое, и на чужое. Всякий бездельник, будь то охотник из города в болотных сапогах («хотя болот в уезде и не бывало») или «слоны слоняющий» свирепый почтарь Сахаров, вызывают в Красове острое чувство неприязни: «в работники бы этого лодыря!» А какая земля кругом, какой чернозем! И какая нищета! И снова, наблюдая разруху и бедность в деревнях, напряженно размышляет Тихон: «Дотла разорились мужики, трынки не осталось в оскудевших усадьбишках, раскиданных по уезду... Хозяина бы сюда, хозяина!» И кажется, что хозяин этот пришел.
В отличие от брата Кузьма Красов не способен на какую-либо практическую деятельность: он отрицает саму эту возможность в условиях тогдашней России. С размашистостью, достойной Челкаша, объявляет он все: народ, деревню. историю страны — сплошным черным пятном. Страстно убеждает Тихона Ильича: «Да-а, хороши, нечего сказать! Доброта неописанная! Историю почитаешь — волосы дыбом станут: брат на брата, сват на свата, сын на отца, вероломство да убийство, убийство да вероломство... Былины — тоже одно удовольствие: «распорол ему груди белые», «выпускал черева на землю»... Илья, так тот своей собственной родной дочери «ступил на леву ногу и подернул за праву ногу»... А песни? Все одно, все одно: мачеха — «лихая да алчная», свекор — «лютый да придирчивый», «сидит на палате, ровно кобель на канате», свекровь — опять-таки «лютая», «сидит на печи, ровно сука на цепи», золовки— непременно «псовки да кляузницы», деревья — «злые насмешники», муж — «либо дурак, либо пьяница», ему «свекор-батюшка вялит жану больней бить, шкуру до пят спустить», а невестушка этому самому батюшке «полы мыла— во щи вылила, порог скребла — пирог спекла», к муженьку же обращается с такой речью: «Встань, постылый, пробудися, вот тебе помои — умойся, вот тебе онучи — ут-рися, вот тебе обрывок — удавися»... А прибаутки наши, Тихон Ильич! Можно ли выдумать грязней и похабнее! А пословицы! «За битого двух небитых дают»... «Простота хуже воровства»...»
И не без справедливости «насмешливо» Тихон отвечает: «Значит, по-твоему, нищим-то лучше жить?»
Быть может, именно мрак иных страниц «Деревни», изображающих крестьянство, и вызвал затем, много лет спустя, у Бунина такое преувеличенно резкое недовольство собой и своим знаменитым детищем. В эмиграции, в Грассе, готовя «Деревню» для собрания своих сочинений, он вдруг взрывался яростным, на весь дом криком:
«— Писатель с мировым именем и вдруг написал такое... (скажем элегантно: «удобрение»)».
Автор «Косцов» и «Жизни Арсеньева», с их очищенным от всего, непосредственным признанием в любви к России, в самом деле, мог с временной дистанции пересмотреть что-то (что и было сделано) в «Деревне». Однако ведь не о беспросветности и мраке говорят центральные персонажи повести, и оба брата — «мироед» Тихон и «русский анархист» Кузьма — заслуживают чего-то большего, нежели презрения и жалости. Тихон Красов не в пример крупнее, значительнее как личность своего брата. Основная черта Кузьмы Ильича — беспомощность. От беспомощности и его шараханья по жизни — толстовец, босяк, «поэт из народа», нелепо рифмующий слова о том, как —
В семьдесят седьмом году
Вздумал турка воевать,
Подвигал свою орду
И хотел Россию взять...
От беспомощности и резкая смена обличительства умиленностью или внезапное и страшное осознание того, что он находится у последней черты, когда необходимо «или по святым местам уйти, в монастырь какой-нибудь, или — просто дернуть по горлу бритвой».
Тихон Ильич Красов энергичен, деловит, к тому же хорош собой, но и он не просто «кулак», «мироед», нахапавший двести десятин. В резкой светотени предстает перед нами портрет «кулака-философа». Мысль о суетности и нелепости деловой жизни все чаще, все неотступнее посещает его. От немой кухарки имел ребенка (которого она задавила во сне), потом женился на пожилой горничной старухи-княжны Шаховской, но жена все разрешалась мертвыми девочками. «Да для кого же вся эта каторга, пропади она пропадом?» — сетует Тихон Ильич. Но трогательна и выразительна сцена, когда раз, заглянув в пустую кухню, Красов увидел жену возле люльки с чужим ребенком: «она сидела на нарах, качала люльку и жалким, дрожащим голосом пела старинную колыбельную песню... И так изменилось лицо Тихона Ильича в эту минуту, что, взглянув на него, Настасья Петровна не смутилась, не оробела, только заплакала и, сморкаясь, тихо сказала: — Отвези ты меня, Христа ради, к угоднику...»
Воистину, читая иные страницы бунинской прозы 1910-х годов, вдруг ощущаешь, что писатель словно бы следует за Достоевским, с его принципом совмещения резких противоположностей, враждующих начал в человеческой душе. «Чудной мы народ! — рассуждает сам с собой Тихон Красов.— Пестрая душа! То чистая собака человек, то грустит, жалкует, нежничает, сам над собою плачет... вот вроде Дениски или его самого, Тихона Ильича...» Значительность этого героя проявляется уже в том, что мыслит он неожиданно глубоко и сильно, хотя и не прикоснулся, как Кузьма, к «культуре» и «литературе».
Зайдя на чужое кладбище, Тихон совсем в духе бунин-ских «философствующих» героев размышляет: «Как коротка и бестолкова жизнь!., где правда? Вот в кустах валяется человеческая челюсть, точно сделанная из грязного воска,— все, что осталось от человека... Но все ли? Гниют цветы, ленты, кресты, гробы и кости в земле,— все смерть и тлен! Но шел далее Тихон Ильич и читал: «Так и при воскрешении мертвых: сеется в тлении, восстает в нетлении». Если его брат Кузьма, кажется, вообще отказывает русскому человеку в духовности («Какой там господь у нас! Какой господь может быть у Дениски, у Акимки, у Меньшова, у Серого, у тебя, у меня?»), то Тихон Красов думает по-иному. Он, странно сказать, предшественник длинной цепи позднейших героев Бунина, которые напряженно осмысляют: «Зачем все это?»
И нищий, и царь одинаковы перед лицом смерти. Тогда зачем богатство, слава, наслаждение женской красотой, власть и могущество? Так восточная мудрость песни о Те-мир-Аксак-Хане, которую мучительным криком ведет нищий — «столетняя обезьяна в овчинной куртке» (позднейший рассказ «Темир-Аксак-Хан»), вдруг смыкается с доморощенными думами русского полуграмотного богатея. Думами, которые даже у Кузьмы Ильича вызывают равно-душно-безнадежный отклик: «Рехнулся... Да туда и дорога. Все равно!»
С «сокрушенным вздохом» исповедуется в конце повести Тихон Красов перед братом: «Ах!.. Ах, брат ты мой милый! Скоро, скоро и нам на суд перед престолом его! Читаю вот по вечерам требник — и плачу, рыдаю над этой самой книгой. Диву даюсь: как это можно было слова такие сладкие придумать! Да вот постой...
— Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть и вижу в гро-бех лежащую по образу божию созданную нашу красоту, безобразну, безгласну, не имущую вида...
— Воистину суета человеческая, житие же — сень и соние. Ибо всуе мятется всяк земнородный, яко же рече писание: егда мир приобрящем, тогда во гроб вселимся, иде же вкупе царие и нищии...»
Тихон Красов неожиданно оказывается хоть и в отдаленном, но явном духовном родстве с такими непохожими на него людьми, как капитан из «Снов Чанга», старый князь (рассказ «Всходы новые») или воротила Зотов («Соотечественник»), ощущающие под собой бездну. Словно очнувшись под конец суетной, стяжательской жизни, итожит он пройденное, ища источник света. Недаром писатель в продолжении «Деревни», по свидетельству В. Н. Муромце-вой-Буниной, намеревался показать, что Тихон Ильич умирает, а Кузьма переезжает в Москву (где попадает в кружок самоучек, а затем в художественный кружок)15, С такими мыслями жить по-прежнему невозможно, а по-новому Тихону Красову, очевидно, не под силу.
Итак, сложное отношение «любви-ненависти» пронизывает «Деревню», равно как и другие произведения Бунина о «мужике» и «мелкопоместном», в характеристике которых также не обойдешься какой-либо одной краской. Казалось бы, что может быть мрачнее и беспросветнее крестьянской жизни, запечатленной писателем в рассказе «Веселый двор»? Жутка насмешка соседей, окрестивших нищий, полузаброшенный двор Минаевых «веселым»; нелеп и уродлив печник Егор, закончивший свою жизнь под колесами поезда; никому не нужна, позабыта богом и людьми и собственным сыном его мать Анисья, прозванная за голодную худобу «Ухватом». Ко что это — обличение крестьянской косности и дикости? Враждебное и скептическое отношение к русской деревне? Приведем характеристику одного из важнейших эпизодов рассказа, данную А. Твардовским:
«Когда Анисья Минаева... покинув пустую избу, в полуобмороке от истощения бредет в жаркий цветущий летний день за двадцать верст к сыну... она для нас как бы не литературный персонаж, а именно та, живая Анисья, каким-то чудом из горькой, мученической своей и безгласной, безвестной жизни занесенная на страницы книги. Ее материнская печаль и материнская нежность к беспутному сыну, оставившему мать без крошки хлеба, ее страдания вызывают у нас прежде всего не восхищение мастерски написанным портретом, а просто душевный порыв, страстное желание помочь этой бедной женщине, накормить, приютить ее старость».
Анисья человечески близка и понятна Бунину, как близок ему «мелкопоместный» Хрущев из «Суходола», как близок и мещанин Кузьма Красов. Твардовский анализирует читательское впечатление, производимое рассказом и обусловленное, в конечном счете, авторским отношением к изображаемому. Одновременно он говорит и об обобщающем, символическом смысле образа Анисьи: «Эта женщина, бредущая проселками и полями, шатающаяся от слабости, жующая какие-то травинки («Горох еще не наливался. Кабы налился, наелась бы досыта — и не увидал бы никто»), предстает нам как образ всей нищей, «оголодавшей» деревенской Руси, бредущей среди своих плодородных полей, плутающей по межам и стежкам». Тема Руси, России растет и ширится в произведениях 1910-х годов, являя нам ряд национальных типов, чисто русских характеров, таких, как красавица Молодая, древний годами Иванушка, грамотей и книгочей Балашкин, братья Тихон и Кузьма Красовы («Деревня»), батрак Аверкий («Худая трава»), исполин Захар Воробьев (одноименный рассказ), соединивший в себе трагическое и скоморошье начала нищий Шаша («Я все молчу») и т. д.
Если определить кратко отношение писателя к деревенской России, крестьянской и дворянской, то это будет сложное чувство «любви-ненависти». Конечно, Бунину не под силу осмысление происходящего с точки зрения передовых идей своего времени. Но, поэтизируя старую Русь, он одновременно заявляет о своей ненависти к темному и дикому и о любви к родному, издревле идущему, прорывающемуся через все социальные невзгоды.
Не мысль ли автора высказывает Кузьма Красов, потрясенный видом черниговских мужиков, искусанных бешеным волксм и безропотно переносящих издевательства над ними «начальства»: «О временах Владимира, о давней жизни, боровой, древне-мужицкой, напомнили эти люди, испытавшие рукопашную схватку с бешеным зверем... Он задохнулся от злобы и на жандарма, и на этих покорных скотов в свитках. Тупые, дикие, будь они прокляты... Но — Русь, древняя Русь! И слезы пьяной радости и силы, искажающей всякую картину до противоестественных размеров, застилали глаза Кузьмы». Противоречивые чувства героя (и автора) соединены в тугой и нерасплетаемый узел. За современными Бунину горькими картинами жизни крестьянской России он все время видит ее глубинную, многовековую историю, за темными и искалеченными судьбами — огромные, неразбуженные и здоровые силы, таящиеся в русском человеке.
Что такое Захар Воробьев (одноименный рассказ), добродушный русобородый гигант, как не пример национального характера, с его удалью, размахом, великодушием, соединением исполинской силы и кротости. Да это какой-то добрый молодец, прямой потомок былинных богатырей, которые —
По полю рыщут,
Дела себе по плечу ищут.
Беда Захара Воробьева, однако, в том, что жизнь не давала ему ни малейшей возможности проявить себя, раскрыть хотя бы малую толику богатырской своей души. Ну, пронес на руках «верст пять» нищую, убогую старуху,— эко диво! И он погибает, сваленный «не большой горой, а соломинкой»,—выпив на спор с мелкими и корыстными людишками непомерное количество водки.
Как известно, по свидетельству Горького, об этом рассказе крестьянский писатель Иван Вольнов отозвался так: «Это — на сто лет! — говорил он.— Революцию сделаем, республика будет, а рассказ этот не выдохнется, в школах будут читать, чтоб дети знали, до чего просто при царях хорошие мужики погибали». Именно в крестьянской, простонародной среде, посреди всей тьмы, социального убожества и лишений находит Бунин истинно положительные характеры.
Вспомним страшную и трогательную историю Однодворки («Деревня»), семью которой разбивает серальник Дурново, воспользовавшись свирепой крестьянской нуждой? «Что же делать-то,— рассказывает она Кузьме Красову.— Бедность была лютая, хлебушка и в новину не хватало. Мужик меня, правду надо сказать, любил, да ведь покоришься. Целых три воза дал за меня барин. «Как же быть-то?» —• говорю мужику. «Видно, иди»,— говорит. Поехал за рожью, таскает мерку за меркой, а у самого слезы кап-кап, кап-кап...» А с каким состраданием относятся Кузьма и сам Бунин к вдове Бутылочке, в лохмотьях, мокрой и ледяной от дождя, что приходит диктовать письмо к сыну в Серпухов: «Письмо милому и дорогому сыночку нашему Мише, что же ты, Миша, про нас забыл, никакого слуху нету от вас... Ты сам знаешь, мы на хватере, а теперича нас сгоняют долой, куда ж мы теперича денемся... Дорогой наш сыночек Миша, просим вас за ради господа бога, чтоб вы приезжали домой как ни можно скорей...» И опять сквозь слезы шепотом: «Мы тут с вами хоть землянку выкопаем, и то будем у своем угле...»
Под внешней «беспощадностью» Бунина скрыты его любовь и восхищение русским человеком.
Бунин не только не увидел и не изобразил рабочий класс,— он воспринял пролетария всего лишь как крестьянина, «испорченного», «развращенного» городом. Таков сын Серого, нелепый Дениска, уже побывавший в Туле и таскающий в «чумадане» и карманах «книжечки» — песенник «Маруся», «Жена-развратница», «Невинная девушка в цепях насилия», «Поздравительные стихотворения родителям, воспитателям и благодетелям», а также «Роль пролетария™ в России». В этом сказалось социальное заблуждение, более того — таились зачатки позднейшей трагедии большого писателя. На огромном бунинском полотне, так широко запечатлевшем предреволюционную Россию, рабочему не нашлось места ни в одном из произведений 1910-х годов. Словно он избегал изображать рабочих, сторонился их.
Однако, говоря в эти годы о России как о преимущественно «деревенской» стране, Бунин не заблуждался (напомним, что по переписи 1913 года в сельской местности проживало 82 процента всего населения). От того, какую роль сыграет именно крестьянское большинство в историческом развитии страны, за кем оно пойдет,— во многом зависел будущий путь России. Недаром вопрос о крестьянстве как о союзнике пролетариата В. И. Ленин считал основным в условиях предреволюционной и революционной России, решительно расходясь в этом с меньшевиками, а затем троцкистами, как известно, недооценивавшими роль крестьянства в социалистической революции.
Повесть «Деревня» отразила вздыбленную, «перевернутую» Русь эпохи первой русской революции. «Существенная черта революции состояла в том, что она была крестьянской революцией. Ее «гвоздем» являлся аграрно-крестьянский вопрос»16. И здесь невольно приходит аналогия Бунина с Львом Толстым. В статье «Лев Толстой как зеркало русской революции» Ленин писал: «Сопоставление имени великого художника с революцией, которой он явно не понял, от которой он явно отстранился, может показаться на первый взгляд странным и искусственным. Не называть же зеркалом того, что очевидно не отражает явления правильно? Но наша революция — явление чрезвычайно сложное... И если перед нами действительно великий художник, то некоторые хотя бы из существенных сторон революции он должен был отразить в своих произведениях»17.
Разумеется, в сравнении с великими именами XIX века, новое столетие явило нам заметное измельчание и снижение традиций (недаром сологубовский «бес», в отличие от «бесов» Достоевского, был уже «мелким»), одновременно при резком повышении и разработанности литературной техники. «Старая» классическая литература как бы расщепилась в изменившихся условиях, дав многочисленные, подчас идущие в противоположных направлениях от «ствола» побеги. Это уже видно на примере такой ключевой для XIX века фигуры, как Лев Толстой. Гигантское «зеркало русской революции» словно разбилось на мелкие части, на осколки, одним из которых можно считать и бунинскую «Деревню».
--->>>