RSS Выход Мой профиль
 

Скиталец Повести, рассказы. | РАССКАЗЫ


КВАЗИМОДО

Было серенькое, пасмурное утро. Бездонная мгла застилала все небо, не пропуская ни одного солнечного луча.
Окно моей комнаты выходило на немощеную песчаную улицу весьма пустынного вида, по которой только кружились давно знакомые мне собаки да торчал знакомый полицейский на углу. Я сел было писать, но мне не работалось, было скучно. Перо вываливалось из рук, и я незаметно очутился на кушетке, служившей мне постелью. Я мог так пролежать целый день, предаваясь бессвязным, бессознательным мыслям и решительно не желая какой-либо помехи этому занятию. Менее всего я был расположен разговаривать с кем бы то ни было.
В это время дверь моей комнаты приотворилась, и в нее просунулось маленькое, сморщенное лицо «бабушки», как называли все старуху, стряпавшую в кухне. Она была маленькая, сухонькая и неутомимая, смотрела на мир жизнерадостными глазами и, хотя ей было семьдесят лет, любила порой посидеть в компании, поплясать и попеть песенки. Она приходилась какой-то дальней родственницей квартирной хозяйке.
— Пишете? — спросила она меня.
С этим вопросом всегда заглядывали в мою дверь все они: бабушка и квартирная хозяйка, которой я был должен, и хозяйкина дочь-невеста, целый день прово-
50
дившая в том, что расчесывала перед зеркалом свои белые, замечательно длинные и густые волосы, и если видели меня не пишущим, то укоризненно качали голо-вами.
— А у нас нынче свадьба в кухне будет,— сообщила мне бабушка,— вот бы вам описать, сколько бы смеху-то было.
Меня совсем не интересовала свадьба в кухне, но, чтобы не оскорбить бабушку невниманием, я спросил: Б — Какая свадьба?
— Как же? Чай, Кузьма женится.
— Ну?
— Женится. Слава богу, уж все слажено и рукобитье было.
Бабушка стала рассказывать мне о «рукобитье».
Кузьма был еще довольно молодой мужик, квартировавший в кухне. Он недавно овдовел и жил там с четырехлетней дочерью, симпатичным ласковым ребенком с бледным личиком и голубыми печальными глазками. Овдовел Кузьма в деревне, а в город переселился недавно по случаю голода и поступил куда-то на завод за шестнадцать рублей жалованья. Скудость такого заработка нисколько не останавливала его от мысли о новой женитьбе: напротив, вдовое положение до такой степени угнетало его душу, что, помню, на первый день пасхи он, напившись пьяным еще до обедни, навзрыд плакал в кухне о том, что у всех праздник, а у него «без бабы» нет праздника.
Но ему не везло в сватовстве; дело в том, что Кузьма был феноменально безобразен: он был сутулый, неуклюжий, имел рыжие волосы, грубый голос, смотрел, как волк, исподлобья, а его громадный, длинный нос и широкий, лягушачий рот с толстыми губами и кривыми желтыми клыками внушали невольный страх и отвращение.
Характера он был мрачного и злого, ни на кого не глядел прямо, почти не разговаривал, девчонку свою никогда не ласкал, был подозрителен и скуп.
Ему отказали уже две невесты. Каждый раз сватовство начиналось как бы удачно: по голодному времени родные были рады скачать с шеи девку кому попало, но чем ближе становился день венчанья, тем более возрастало отвращение невесты к безобразному и мрачному
51
жениху. Да и какие невесты! Последняя невеста, отказавшая ему, была простая нищенка, ходившая под окнами собирать милостыню, но и та уперлась и не пошла за него.
Тем не менее свахи, в числе которых действовала и наша бабушка, не унывали и, наконец, сосватали ему третью невесту.
Вечером предполагалась свадьба в мещанско-дере-венском духе. Вместо того чтобы, по мысли бабушки, присутствовать на- этой свадьбе и описать ее, я решил на весь вечер уйти куда-нибудь.
Дверь снова приотворилась: заглянула сама почтенная хозяйка, солидная женщина с благодушным лицом. На этот раз лицо ее было негодующее.
— Не пишете? — строго спросила она и затем, покачав головой, встала в дверях для разговора.
— Старые-то чертовки что делают,— начала она,— а? Загубили девчонку! Насильно за Кузьму-то выдают ее, седые дьяволы! Им бы только на свадьбе погулять да попьянствовать, а там — живите, как хотите! А какая, кабы вы ее видели, хорошенькая девчонка! Ребенок еще совсем! Плачет, кричит: утеплюсь, удавлюсь! А идет! Да я бы за этакого страшного и не подумала идти! Наплевала бы ему в чертову-то харю! А уж эту бы бабушку я бы просто растоптала, что она еще на старости лет ввязалась! Тоже и этой поплясать хочется. Тьфу!
— Может быть, еще свадьба не состоится? — возразил я.
— Нет уж! Что уж! Слажено дело! Отдадут! Вы думаете, станет она с Кузьмой жить? — возвысила вдруг голос хозяйка.— Ни за что не станет! Найдет себе какого и уйдет! А с этим-то чертом, прости господи, что за жизнь? И страшный-то и злющий-то! Тьфу! Ведь он, говорят, и первую-то жену убил, а женщина была хорошая, девочка-то — вся в нее! Каждый день, слышь, бил за то, что мало любишь! А за что и мало-то любить этакого демона? Погубили девку пьяницы старые!
Она ушла, продолжая негодовать и развивать свою мысль о Кузьме, недостойном любви. А я остался по-прежнему лежать, и течение моих бесформенных мыслен невольно направилось в эту сторону.
«Вот сейчас,— думал я,— встану, возмущусь, вступлюсь и не дам совершиться этой гнусной свадьбе. Гнусной? Да ведь найдется другой Кузьма, за другого Кузьму насильно выдадут. А чем виноват и Кузьма, которого никто не любит?»
И я стал обобщать. Мне вспомнились и другие обыденные факты повседневной жизни, последствием которых являлись преступления. Устранить их нельзя, не устраняя общих условий, их порождающих... Да и что бы я тут мог поделать? Дон-Кихота разыграть? Надоело.
И я не встал и не возмутился. Я продолжал лежать и спокойно философствовать, а к вечеру ушел из дому.
Возвратился я в полночь, думая, что к этому времени свадебный пир в кухне кончится, но я ошибся.
Пиршество состоялось даже и не в кухне, а благодаря моему отсутствию —в зале рядом с моей комнатой.
За длинным, накрытым скатертью, столом, уставленным кушаньями и бутылками, сидела большая компания. В комнате, галдя, толкались нарядные, одетые на мещанский лад бабы. Кто-то играл на гармонике, а посреди залы приплясывала, помахивая платочком, принарядившаяся бабушка и пела довольно чистым и почти молодым сопрано:
Приходи, кума, за ледом!
Леду дам!
Навстречу ей, поводя плечами и уперев «руки в боки», плыла молодая баба с красивым задорным лицом, в большой турецкой шали, накинутой на плечи, со стеклярусной сеткой на густых волосах и с хрустальными висячими серьгами в виде огромных капель. Лицо ее задорно улыбалось, глаза лукаво и многообещающе подмигивали мужчинам, сетка на волосах сверкала, а серьги в маленьких ушах, покачиваясь, переливались огненными искрами.
Что-ты-что-ты-что-ты-что! —
припевала она в такт своим каблукам.
53
Приходи, кума, за ледом!
Леду дам!—
не унималась бабушка.
Что-ты-что-ты-что-ты-что!
— Бабе нельзя денег доверять! — солидно рассуждали в углу пожилые.— Она их сейчас к месту определит и тебя же начнет ругать! Вот я — этта — принес своей две четвертных —-н-на!! Сам лег на печь. Она их туды-сюды — везде рассовала -»- нет денег, опять меня ругать! Что лежу, да зачем лежу! Ну, терпел-терпел — надоело мне слушать... Слез я с печи.
Подвернулось выгодное дело, взялся я ломить: в один месяц заработал сотню. Принес. Отдал. Лежу на печи. Опять та же музыка. Опять нет ничего, опять зачем лежишь. В аккурат входит какой-то барин: «Не вы ли будете господин Квашнин?», а я ему с печи: «Мы! Тебе чего надо?»
«Слышал я, говорит, об вас, что мыловарение можете орудовать, так не возьмете ли подряд?»
«Можно. Сколько?» — «Столько». Условились за двести.
Слез я с печи...
Из общего гвалта выделяется чья-то протяжная, размашистая песня: это поет лавочник, хорошо знакомый мне, мелочная лавка которого находится внизу, в нашем же доме. Он славится как «песельник», и его пению теперь внимают. Он — маленький, тщедушный, юркий, с бородой, похожей на мочалку. Поверх ватного пиджака подпоясан шарфом. Облокотился, подпер щеку рукой и поет. Голоса у него нет почти никакого; глухие разбитые звуки, но зато мягкие, согретые теплым чувством: он, очевидно, от природы музыкален, его глуховатый тенор льется складно, ритмично. И поет он все старинные волжские разбойничьи песни, чрезвычайно интересные но содержанию. В них опоэтизирован разбой: высокие сосны гудят над Волгой в темную осеннюю ночь, «добры молодцы» приносят на высокий берег на скрещенных ружьях окровавленный труп атамана и хоронят его под вой ветра «меж трех сосен над . Волгой-рекой»; воспевается заволжская степь, «буйная воля» и «мужик-бурлак». Мотивы этих песен веют богатырским размахом, шириной, силой. Лавочник передает эти песни художественно:
54
странным кажется, что в тщедушной фигуре этого мужичонки каким-то чудом поместилась артистическая душа.
Орел молодой по степи летал...
Поет он с необычайной выразительностью.
По степи летал он, добычу искал...
Не найдя добычи,
В темницу попал...
Ходили слухи, что мои хозяева с дочерью, расчесывающей длинные волосы, с бабушкой и лавочником и со всеми прочими довольно таинственными обитателями нашего дома составляют тайную воровскую шайку, и что хозяйка — атаманша. Правда, кроме меня, тут жили еще два актера из театра, но говорили, что я и актеры, сами того не зная, играем роль громоотвода. Внизу жили какие-то странные личности, исчезавшие иногда вместе с лавочником и несколькими женщинами на две, на три недели. Потом все враз возвращались с деньгами, с тюками материй, которые, впрочем, скоро куда-то исчезали, и начинался разгул. Эти по виду мещане пили водку из серебряных чарок. Иногда в поздний ночной час являлась целая ватага огромных, неизвестных люден и спала, не раздеваясь, на полу в зале. А наутро — никого!
Все эти люди очень мало обращали внимания на молодых, сидевших в переднем углу. Кузьма был в алой гарусной рубашке и суонном пиджаке. Рядом с ним в подвенечном наряде сидела молодая, беленькая, миловидная девушка, с детскими заплаканными глазами. Она была неподвижна, как изваяние, и все время не поднимала опущенных ресниц.
А Кузьма, подвыпивший, мрачно поводил исподлобья осоловелыми глазами.
Он уже был чем-то недоволен и по временам, как волк, щелкал своими желтыми клыками. Казалось, он сознавал, что добровольно ни одна женщина не согласится принадлежать ему. Но он хотел быть любимым во что бы то ни стало, он хотел насильно заставить ласкать и целовать себя.
Кузьма с первого же дня после свадьбы стал «плохо жить» со своей женой. С первого же дня в кухне нача-
55
лись драки и скандалы, и ему отказали от квартиры. Он снял где-то неподалеку какую-то нору в подвале. Бабушка время от времени сообщала мне о насилиях, учиняемых Кузьмой над своей женой. Описание этих насилий она всегда заключала фразой: «Стерпится — слюбится».
Прошло месяца два. Однажды поздно вечером я возвращался домой, как вдруг из нижнего этажа одного из соседних домов послышался рыкающий голос Кузьмы.
— Я из-за тебя, паскуды, пять целковых в орлянку проиграл! Пять целковых! А сердце все не проходит! Все спущу! Жисти своей решусь! Вогнала ты меня в тоску, ведьма киевская! Ишь ты, нежности какие! Любить не хочешь? Нет, брат, врешь, люби, коли вышла! Небось скажешь, что рылом я нехорош? Врешь, буду хорош! Вы, дуры, кого любите-то? Так, шематонов разных, у кого харя хорошая да язык пунцовый! А у кого сердце-то волосами заросло от обид, так того вы не любите, др-ряни вы этакие! Почему у меня ласковых слов нет? Может, я за рыло за мое сколько обид на веку стерпел! С какой же стати и где я возьму ласковые слова? Нет у меня ласковых слов! Люби так! Должен меня кто-нибудь любить на свете али нет?
Раздался удар по столу кулаком. Послышались женские всхлипывания.
— Убей ты меня, Христа ради! Легче мне в гроб!.. Боюсь я тебя!
— Устя! — с необыкновенной силой и уже без злобы, а с мольбой воскликнул Кузьма.— Устя! Устя! Устя! Во имя отца и сына и святого духа! Клянусь тебе, не буду больше бить тебя! Икону сыму! Не могу я с тобой побоями, хочу добром! Как только вчерась мне сказали, что ты убежала и подушки с собой унесла, то у нас в это время была промывка котла... И как всегда после промывки все собрались и пошли выпить, а меня расшибло. Я не пошел с ними, я к тебе побежал! Эх! пойми ты меня; кабы ты предо мной не топорщилась, растопилась бы моя злоба, как воск, перервался бы я для тебя на работе, по гроб жисти рабом бы твоим стал!
Послышались хриплые, короткие, очень странные звуки, похожие на собачий лай,— это рыдал Кузьма. Он
56
хотел любви. Он требовал и просил. Но, видно, не за что было любить Кузьму.
Утром, по обыкновению, в мою дверь просунулось сморщенное бабушкино лицо.
— Самовар подала. Вставайте. Е.; — Сейчас.
- А у нас беда в нашем квартале случилась, чай завтра в газете напечатают.
— Что такое?
— А как же? Ведь наш Кузьма-то повесился нынче ночью!
— Неужели? Отчего это он?
Бабушка не спеша объяснила мне:
— Проиграл он пять целковых в орлянку. А скупой ведь он был! Ну, стало денег жалко, пошел в сарай и повесился! Не вынес тоски!
1900

КОМПОЗИТОР

Я шел по набережной мимо одного грязного трактира. Вдруг мне послышалось, что кто-то изо всей мочи крикнул мое имя. Оглянувшись, я увидел в окне толстобрюхую фигуру мясника Сидорыча, моего давнишнего приятеля. Он приятельски осклаблялся, поманив меня рукой, и орал зычным басом:
— Гаври-илыч!.. Гаври-илыч!..
—- Чего тебе? — крикнул я ему.
— Зайди на минутку! Дело есть!
Когда я вошел в трактир, то сразу не мог разобраться, так было накурено и так скверно пахло. Трактир, по случаю воскресенья, был полон, стоял гул голосов, входили и выходили люди, бегали бледнолицые половые с грязными салфетками, и я остановился на пороге, ища глазами Сидорыча...
 — Сюда! Сюда! — раздался его голос из угла.— Иди сюда!..
Сидорыч встал из-за стола, за которым он сидел с кем-то, взял меня за руку, подведя к собеседнику, торжественно спросил меня:
57
— Знаешь ли, кто это со мной сидит? — и, потрясая вилкой, на которой был кусок сосиски, завопил: — Это — ком-по-ззи-тор!
Сидорыч был уже порядочно пьян. На столе стояла водка с неопрятной кабацкой закуской. Тот, кого Сидорыч назвал композитором, поднял голову и поглядел на меня пьяными, добрыми голубыми глазами. Это был мускулистый человек лет около тридцати, с густыми волнистыми кудрями и рыжеватыми усами. Его лицо являло все признаки долголетнего пьянства: оно было измято, с характерными морщинами и мешками под глазами, нос был ноздреват и красен, но черты лица были красивы и выразительны, а голубые детские глаза положительно напоминали мне что-то забытое...
— А ведь мы с вами знакомы были! — произнес он хриплым, пропитым голосом и улыбнулся застенчивой улыбкой.— Органов!
Я был поражен... Несколько лет тому назад я знал Органова, странного, симпатичного юношу с голубыми, наивными глазами. Он тогда ничего не пил и был очень красив, говорил и пел звучным, приятным баритоном, с детства пел в церковных хорах и удивлял меня своими способностями, в особенности музыкальными. Играл на всех инструментах оркестра, выучившись этому самоучкой, превосходно знал музыку и тогда еще писал какие-то музыкальные пьесы и разыгрывал их на фисгармонии, которую сделал сам. Сам же сделал себе и концертную гармонию. Жил слесарным ремеслом, которым занимался дома, квартируя в лачуге на краю города со старухой матерью. Зарабатывал мало, занимаясь большею частью только починкой самоваров и часов. Зато постоянно сидел за фисгармонией... Из бедной лачуги вечно неслись стройные тягучие аккорды. Его часто приглашали на мещанские свадьбы играть на гармонии. Играл он как артист.
Сидорыч был одним из тех смешных любителей музыки, которые сами ничего в ней не понимают и не имеют слуха. Он не мог спеть ни одной самой простой песни, а между тем замирал от восторга, когда слышал пение или музыку. Понятно было его преклонение перед «композитором».
— Он в тоску может человека вогнать! — хвалил Сидорыч своего собутыльника.— До смерти люблю, когда
58
он со слезой заиграет! Ему, брат, пятьсот целковых за его ноты давали, а он, чудак, не продает!..
— Да ну тебя,— укоризненно прервал его Органов.
— Что же вы не продали ваши сочинения? — спросил я.
— Да так. Ни к чему. Денег мне не надо: все равно Пропьешь... Пускай после моей смерти возьмут...
— У него гвоздь в башке! — объяснил мне Сидорыч странный ответ композитора.— Он на чем упрется, не собьешь! А ты лучше вот что: сейчас берем с собой бутылку водки и — к тебе. И Гаврилыча возьмем. Ты нам сыграешь. Идет?
— Идет.
Компания была подвыпившая, но Органов всегда мне казался интересной личностью, каким-то человеком не от мира сего, и, кроме того, мне хотелось послушать его игру. Я согласился поехать к Органову. Мы сели втроем на извозчика, причем композитор кое-как прилепился на козлах. Ехать пришлось на самый край города, имевший совершенно сельский характер: тянулись пустыри и заборы, по улице ходили коровы и свиньи, убогие лачуги смотрели печально. Мы, наконец, остановились у одной избы, над воротами которой висела сапожная вывеска.
— Стоп машина! —сказал Сидорыч, слезая.
Через низкие и темные сени мы вошли в мастерскую сапожника, который сидел на низеньком круглом стуле и работал, обнажив по локоть мускулистые руки. Кругом валялись обрезки кожи, колодки и сапожные инструменты. Пахло тяжелым кислым запахом. Он посмотрел на нас исподлобья и ничего не сказал. Встретила нас старуха, одетая по-деревенски.
— А ты бы погодил нынче напиваться-то!—раздраженно сказала она Органову.—Скоро свадьбу идти венчать, все бы сколько-нибудь заработал!
Мы прошли в соседнюю маленькую комнату с одним окном. Там стоял голый стол, три стула, кровать и фисгармония. Пахло все тем же сапожным запахом. Комната отделялась тонкой дощатой переборкой, и было слышно все, что говорили в доме.
— Человека только что в хор приняли, через час ему надо на свадьбу идти, а тут разные пьяницы приходят спаивать,—слышался недовольный голос старухи.
Пропащий человек! — подтвердил сапожник.
59
Органов ухмыльнулся,
— Это мой брат,— сказал он.— Сердит он, да ведь я мне наплевать... Не пойду я на свадьбу, потому что пьян, все равно денег не дадут, а только оштрафуют. Вы пек 1 сидите, а я сбегаю в лавочку за закуской..
И нахлобучил картуз.
Едва он вышел, как вошла старуха.
— Неудачный у меня сынок-то! — со вздохом начал Л она.— Ни к какому делу неспособен, пьянствует! Уж вы, не знаю, как вас, не давайте ему напиваться-то. На свадь- 1 бу ему надо идти, все, глядишь, хоть целковый принесет,. | а житье... наше бедное... Наказал господь таким сыном.
— Разве он -много пьет? — спросил я.
— Каждый день напивается... Совсем от дела отбился... А ведь слесарь-то какой хороший был!..
Она прибрала немного в комнате и направилась к двери. Я вышел за ней и остановил ее.
— Вы не сердитесь на нас,— сказал я.— Может быть, он из-за нас не пойдет на свадьбу, так вот...
И я сунул ей целковый.
Это произвело на старуху ошеломляющее впечатление... Она вся просияла и совсем переменила обращение. Принялась благодарить и долго допытывалась, кто я та- I кой: мой поступок казался -ей удивительным.
— Уж вы извините, батюшка, я ведь думала, что вы I такой же шаромыжник, как эти, которые к нему все ходят... Да кто вы такие будете? Из каких вы?.. Да я вам • горяченькой картошечки на закуску-то подам...
В это время явился сын, и старуха скрылась. Он по- ] ложил на стол соленые огурцы и кусок скверной колбасы. Мать подала в тарелке жареный картофель. Сидо-рыч откупорил бутылку, и мы выпили... Он прищелкивал языком и пальцами и чувствовал приступы музыкального восторга. Наконец, не выдержал и, умильно посмотрев на молодого "человека, сказал просительным тоном:
—A ну-ка ты, тово... вальни что-нибудь!
— Надо выпить сначала! — возразил музыкант.
Выпили еще.
Наконец, Органов сел к своей рамодельной фисгармонии и взял несколько аккордов. Фисгармония была небольшая, но звуки были верные и мягкие, Сколько труда вероятно потратил бедный самоучка, чтобы соорудить этот инструмент! Як Сидорыч замер в ожидании.
Что же играть? — спросил Органов, оборачиваясь к нам.— Хотите, Моцарта сыграю? А то из оперы что-нибудь?
— Духовное сыграй! — сказал Сидорыч;— О душе.., и слова говори...
— Ладно... я сыграю одну пропорцию, концерта «Высшую небес...» Вы его нигде не услышите... Органов заиграл печальную мелодию... Чистые, жалобные звуки сплетались в благоговейные аккорды и, казалось, улетали к небу... Но они были слишком слабы и беспомощны и снова возвращались назад и болезненно пели о земле, о слезах и страданиях... Низкие басовые "аккорды гудели тоже болезненно, тихо и меланхолично... В этих звуках чувствовался какой-то разлад, тихая жалоба на что-то, что-то беспомощное и глубоко печальное... 'Музыка шла отдельными короткими фразами, которые, вероятно, нужно было петь вдумчиво, вразумительно, вникая в их печальный смысл... И Органов запел как бы про себя фистулой своего болезненно-разбитого бари-|гона:
От многих моих грехов...
Тут он взял аккорд тихий, как вздох, и продолжал, аккомпанируя болезненно-жалобными звуками:
Немощствует... тело...
И, словно после некоторого раздумья и вздоха фисгармонии, добавил более низко и тихо, просто и меланхолично:
Немощствует и душа!..
— О-о-охо-хо!.. — тахонько вздыхал Сидорыч, наливая в рюмки. " Органов имел способность извлекать живые звуки, ^передавать их настроение. Меланхолия воцарилась в комнате, и мы с Сидорычем сидели печальными," пока- он |вдумчиво, с паузами, пел грустные слова, пояснявшие грустную музыку.
— Будет! — вдруг сказал музыкант.— Надо выпить. — Ах ты, господи! восхищался Сидорыч, чокаясь.—
61
И как это он может прямо, можно сказать, за сердце человека взять?.. А?..
— А вы своей композиции сыграйте что-нибудь! — попросил я.
— Своей композиции — это на гармонии или на скрипке... Да у меня какая композиция? Вроде старинных русских песен... без слов... У меня до двухсот старых песен на ноты положено... Этих песен уж и не поют .теперь... Я собирал.
Он снял с окна концертную гармонь с каким-то особенным устройством ладов и заиграл что-то протяжное, руеское, напоминавшее степные, размашистые песни, полные нежности и тоски, но, тем не менее, это не была обыкновенная народная песня: мотив был облечен и обработан в стройную музыкальную форму с удачным сохранением народного духа. Передо мною был один из тех народных композиторов, никому не известных, создающих самые народные песни, до такой степени характер его музыки был сходен с народной музыкой. Для него, вероятно, ничего не стоило выразить свои настроения так, что получалась подлинная народная песня, правильно положенная на ноты. Пусть это были даже подражания народным мотивам, все же от этой музыки веяло такой юношеской свежестью, глубиной и силой, что как-то не верилось, будто душа этого спившегося слесаря могла породить их на свет.
А огромный материал исчезающих народных песен, которым он владел, не представляет ли он, может быть, огромной ценности? Да и сам народный композитор не мог ли сделаться чем-нибудь замечательным, если бы не погиб в засасывающей мещанской среде, никем не понятый и даже сам себя не понимающий? Органов играл, сидя на стуле и прислонившись спиной к стене. По временам он встряхивал густыми кудрями, а голубые глаза загорались каким-то особенным радостным блеском. Казалось, что хмель соскочил с него, и в чертах его измятого лица я вновь узнавал забытый симпатичный образ прежнего юноши с застенчивой улыбкой и прекрасными голубыми глазами. Казалось, что вдохновение, таившееся в душе композитора, вновь одухотворило его преждевременно обрюзгшее лицо и сделало его юным и прекрасным. А гармония пела дрожащими, задушевными звуками. И представлялся тихий летний вечер в степи,
62
безбрежная ширь и даль, чуткая тишина и нежная гармония всевозможных степных звуков; и на этом фоне далеко плыла и уходила в необъятную даль надрывающая душу песня: в ней словно кто-то прощается навеки,* рыдает томительно-сладким рыданием. И все закончилось тонким, уходящим вдаль тающим звуком, потонувшим в печальной тишине.
Сидорыч молча вытер слезы и вновь наполнил рюмки. Бутылка быстро убывала.
Я стал говорить Органову, что у него, по всей вероятности, есть талант, что ему нужно заняться собой, бросить пить, уйти из мещанской обстановки и поехать в большой город продолжать музыкальное образование.
Он ничего не ответил. Опять взял гармонь и заиграл всем известный, избитый шарманками вальс.
Но я не узнал этого вальса в его исполнении, столько было в звуках страстной и безнадежной тоски, отчаяния. Лицо его приняло почти трагическое выражение, а голубые глаза потемнели, как темнеет река в хмурую погоду.
Он играл «Невозвратное время».
И вдруг рванул гармонь и заиграл «камаринского». Бесшабашная, неудержимая удаль заговорила в каждом звуке, дразня и подмывая к пляске. Приунывший было Сидорыч поднял голову и начал передергивать плечами, потом притопывать тяжелой ножищей. Темп «камаринского» все учащался, делаясь все удалее и забористее. Правда, Органов забыл опустить какой-то винт, делавший звуки дрожащими и рыдающими, и мне странно было слышать развеселую плясовую песню, сквозь которую пробивались рыдающие звуки. Но Сидорыч уже не выдержал, вскочил, распустил руки, как крылья, и поплыл настолько грациозно, насколько позволяла ему его семипудовая фигура.
Потом от топнул так, что все задрожало, и запрыгал на носках, как воробей... В комнате все затряслось.
— Эх, ходи изба, ходи печь! — крикнул он и начал «откалывать» новое колено. Каждая жилка плясала в Сидорыче, на жирном, красном лице сияла блаженная улыбка.
Органов весело потряхивал кудрями и играл все забористее и зажигательнее...
63
— Сидорыч, не выдай! — покрикивал он. А сквозь дикое веселье «камаринского» слышались дрожащие, плачущие звуки.
1900

 


<<<---

 

Мои сайты
Форма входа
Электроника
Невский Ювелирный Дом
Развлекательный
LiveInternet
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0