Л. М. Алпатов-Пришвин
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ОБ ОТЦЕ
«ПЕРЕВАЛ»
В конце двадцатых годов многие знающие люди были удивлены, что в списке группы «Перевал»1 есть имя Михаила Пришвина. Они недоуменно пожимали плечами и спрашивали:
— Почему?
Я главный виновник этого недоразумения и поэтому хочу рассказать, как это произошло.
Была вторая половина двадцатых годов. Я учился на первом курсе университета и был разъедаем литературным «грибком». С детских лет началась игра в писателя: мы выпускали домашний рукописный журнал. Теперь игра продолжалась, но она была более опасная — я печатался в разных еженедельниках; конечно, считал себя очень талантливым, а литературу представлял как легкое дело. Что говорить! Ведь мне было двадцать лет.
В то время на литературных собраниях было много споров, и везде слышался командный окрик рапповцев2. Отец «ходил» в «попутчиках».
Я сблизился с молодыми людьми, объединенными в группу «Перевал». В их литературных установках я совсем не разбирался, но одно то, что они боролись с РАППом, казалось привлекательным. Ко мне перевальцы относились весьма радушно, приняли меня в свою группу без всяких анкет. Я, конечно, был им благодарен за такое «признание моего таланта», устроил им свидание с отцом, и они приехали в Загорск, где в то время мы жили. Молодые люди были очень интеллигентные, симпатичные и к тому же охотники, почитатели отца. Этим людям Пришвин был нужен как весомый, большой писатель, и им удалось добиться согласия Михаила Михайловича быть включенным в их группу.
Такова история появления в антологии «Перевал» на первой странице в списке участников фамилии Михаила Пришвина и Льва Алпатова. Кстати, в этот сборник я ничего дать
95
не мог по причине литературной несостоятельности. Отцовской вещи, помнится мне, там тоже не было.
И то, что имя Михаила Пришвина появилось в списке перевальцев, я считаю недоразумением.
ТВОРЧЕСКИЙ ТОЛЧОК
Когда Алексей Максимович Горький приглашал Михаила Михайловича принять участие в журнале «Наши достижения», отец заявил:
— Очень шумное название, в нем чувствуется похвальба.
И предлагал назвать журнал «Родина».
Но напряженное строительство, развернувшееся по всей стране, увлекло писателя, и он взял командировку от «Наших достижений» на уральский машиностроительный завод'.
В Свердловске мы поселились в общежитии небольшой гостиницы, в полуподвале.
Несмотря на трескучий январский мороз 1931 года, на площадке строительства кипела жизнь. На глазах вырастали металлические конструкции цехов. Главный инженер рассказал нам о плане строительства. Отец все это задумчиво слушал, а я записывал цифры. Строительство было огромно, все торопились, отец заметно растерялся и был немного вяловат, хотя осматривал все добросовестно.
По соседству с могучей стройкой в лесу мы набрели на поселок подсобных рабочих. В хозяйственно оборудованной чистенькой землянке с многочисленной семьей жил бородатый красивый крестьянин. Около землянки стояли телега, сани и лошадь. Пахнуло сеном, деревней, землей. Отец оживился, стал расспрашивать хозяина о жизни и работе. Но тот был замкнут, насторожен. Из разговора так ничего и не вышло.
Побывали мы на Верх-Исетском металлургическом заводе, смотрели старые плавильные печи, были на гранильной фабрике, но и тут почему-то контакта с материалом у отца не получилось1.
Странное дело. Михаил Пришвин ничего не написал об этой поездке, а ведь его талант был в расцвете. Но думается мне, что посещение строительства дало своеобразный творческий толчок Пришвину к написанию «Жень-шеня», ведь путешествие на Дальний Восток было в том же, 1931 году'.
96
В близкой к его таланту области отец быстро нашел именно то, что ему было нужно. Он сидел целыми днями за круглым столом в клубах дыма и писал. Случилось небывалое — вся повесть «Жень-шень», размером в четыре листа, написана за месяц.
А он всегда говорил: — Я пишу в месяц только один лист.
ПТИЧИК
«Птичик, самый малый, сел на вершинный палец самой высокой ели, и, видно, он там — недаром сел,
тоже славил зарю; клюв его маленький раскрывался, но песня не достигала земли, и по всему виду птички можно было понять:
дело ее — славить, а не в том, чтобы песня достигала земли и славила птичку»
(«Фацелия»).
В Загорске, как всегда, отец вставал с восходом солнца, кипятил самовар, в маленькой комнате-передней пил чай. Потом часа два писал за круглым столом в большой комнате и, взяв с собой Ладу и фотоаппарат, шел в лес мимо прудов, за Черниговский скит.
Часов в 8—9 за чаем он обыкновенно читал то, что им написано утром. Редко делился записями из толстой тетради-дневника, совсем не читал заметок, сделанных в маленькой карманной книжке: там было сырье. Читал он обыкновенно первый вариант рассказа, зарисовки.
С самых ранних лет моей жизни я помню отца, сидящего за столом с пером в руке, со взглядом, устремленным в окно. Он писал каждый день. В 1918 году, когда не было надежды печататься, отец написал небольшую пьесу «Чертова ступа» о жизни елецкого базара. Писал он и в холодном Барышников-ском дворце Смоленской губернии. После революции несколько лет не появлялось ни одной печатной строчки Пришвина, но писатель жил, он каждый день вел записи в тетради и там же, в Алексине, написал повесть «Мирская чаша»'. Отец ее читал мне, и я всеми силами боролся, чтобы не уснуть, стараясь угадать, сколько страниц осталось до конца. Но сделать это было трудно, так как он имел привычку подкладывать страницу под страницу. С одинаковым результатом он мог бы читать чучелу медведя, стоящему в кабинете, но отцу нужен был какой-никакой, но человеческий глаз, и я добросовестно боролся со сном.
Теперь я понимаю, что отец и не ждал моего мнения, он
97
пел, как тот птичик, дело которого — славить, а не в том, чтобы песня достигала земли.
Но, помнится мне, раз отец изменил этому своему обычаю «славить зарю». Он читал свой «Корень жизни» в литературном салоне «Никитинские субботники»'. Закончил чтение, все зааплодировали, задвигали стульями, и хозяйка объявила, что сейчас будет маленький концерт. И вправду, кто-то запел арию Олоферна. Скучно стало, и мы потихоньку ушли домой. Отец чувствовал себя обиженным и ворчал, что это черт знает что.
ФОТОГРАФИЯ
Фотографией отец начал заниматься еще в начале двадцатого века, когда он с громоздким аппаратом бродил на севере в «краю непуганых птиц» и иллюстрировал своими фотографиями книгу.
Затем, уже на моей памяти, отец фотографировал старину Великого Новгорода. В 1924 году, когда он писал о башмачниках города Талдома, я помогал ему проявлять негативы, забираясь в темную баню в деревне Костино.
Но вот в 1929 году, при помощи А. В. Луначарского, мы получили из Германии два прекрасных аппарата новейшей конструкции «лейка». Отец был буквально пленен портативностью и удобством аппарата и загорелся желанием заняться фотографией вплотную. Мы жили тогда в Загорске в небольшом доме. Была сделана к дому пристройка, где и поселилась моя мама, Ефросинья Павловна, а ее маленькая комната, рядом с кабинетом отца, пошла под лабораторию.
Острый взгляд вдохновенного певца природы сразу сказался в замечательных снимках отца. Тут были и весенние сережки ольхи, и не растаявшая еще, ставшая ледяной, белая дорога на фоне лужицы, прихваченной с краев морозцем. Снимал он ковры цветов и украшенную сверкающими каплями росы паутину.
В начале тридцатых годов в Загорске с лаврской колокольни сбрасывали колокола. Первым слетел «Царь», весивший 4000 пудов. Вторым сбрасывали .«Бориса Годунова» весом в 2000 пудов. Второй колокол должен был искрошить «Царя» и разбиться сам.
Отец с «лейкой» засел внизу, укрывшись за углом башни, я же залез на колокольню, став под защиту карниза. В двух шагах от меня прошел «Борис»— шипели смазанные жиром
98
рельсы, и сильно пахло гарью. Через мгновение внизу раздался страшный грохот.
Когда я спустился, отец меня спросил:
— Успел снять?
— Снял. А ты?
— Тоже. А как ты думаешь, если б эта штука прошла немного ниже...— И он показал на кирпичный угол, раздробленный осколком колокола на высоте двух метров.
Многие писатели жалуются, что фотоаппарат мешает собирать «человеческий» материал. Но отцу «лейка» служила как бы второй записной книжкой. Помню, как на острове Фуругельм он часами лежал, затаившись между камнями, подкарауливая голубых песцов. Терпение охотника у него было великое, и благодаря этому он делал замечательные снимки.
Отец был не только писателем, но и исключительным фотографом, проникновенным охотником — исследователем природы, этнографом, географом, отличным стрелком и еще незадолго до смерти в возрасте восьмидесяти лет водил автомашину.
Л. М. Алпатов-Пришвин (1906—1957) — старший сын писателя, журналист, фотограф.
1 Литературная группа, основанная в 1924 г. при журнале «Красная новь» А. Воронским.'«Перевал» выступал за сохранение «связи с художественным мастерством русской и мировой классической литературы», отстаивал принципы подлинного искусства. В «Красной нови» (1927, № 12) была опубликована декларация «Перевала», подписанная более чем шестьюдесятью писателями, в числе которых был Пришвин.
2 Российская ассоциация пролетарских писателей (РАПП) с 1925 года стала ведущей во Всесоюзной ассоциации пролетарских писателей, существовавшей с 1920 года. РАПП резко выступал против всех литературных группировок, нигилистически относился к культурному наследию прошлого, включая и творчество писателей старшего поколения, которые именовались «попутчиками».
Дневник Пришвина свидетельствует, как тяжело переживал писатель нападки рапповцев, в этих записях виден и страх потерять связь с читателями, в которых он всегда верил, и отстаивание своей самостоятельной позиции, которая не укладывалась ни в одну из существовавших литературных группировок, и сомнения в возможности дальнейшей работы, и глубокие раздумья о роли писателя в складывающейся труднейшей новой действительности — извечная тема о соотношении словесного творчества и творчества жизни. Вот записи из дневника 1930 года:
«8 июля. Вчера меня задела статья в «Новом мире», где автор осуждает «Перевал» и меня упоминает, перемешивая с мальчишками, притом гще
99
так, что мальчишку поставит на первое место, а меня на десятое. Но самое главное, что статья бьет в «биологизм», в «детство»— ничего этого, мол, не "надо, все это отсталость, реакция, а нужен «антропологизм». Сама по себе статья, конечно, ничего не сделает, но «ахиллесову пяту» обнажает, следующий ударит в пяту, и связь моя с обществом прекратится» («Октябрь», 1989, № 7).
«10 июля. Совершенно ничего не делаю. Становится явным невозможность делать — писать о своем: только производственный очерк, только наблюдение, а мне все это надоело... И еще не хватает сил, чтобы перестроиться на писание непечатаемого в настоящем» («Октябрь», 1989, № 7).
«12 ноября. Письмо в редакцию.
Среди современных романтиков, схоластиков и просто очеркистов или корреспондентов я определяюсь как последний реалист. Меня в молчаливом согласии признавали в советское время последним реалистом, и было принято в литературе после каждого моего нового произведения сказать несколько уважительных фраз, соответствующих моему положению почетной реликвии. В последнее время, как сообщают мне друзья мои, в разных журналах («Красная новь» и др.) появились враждебные мне статьи, в которых мне инкриминируется моя принадлежность к литературной организации «Перевал». В то же самое время я получил несколько писем из провинции от учеников средней школы, в которых излагались гонения, испытанные ими от современных Передоновых за излишнюю приверженность к сочинениям «перевальца» Пришвина. Конечно, я столько поработал в литературе, что как-то обидно встречать актуальность моих сочинений за счет «Перевала», и это вынуждает меня, наконец, как выражаются теперь, разъяснить себя как перевальца. Не помню, в каком году, приехали ко мне прекраснейшие юноши и предложили мне искать вместе с ними Галатею. Я, будучи в положении почетной реликвии, подписал анкету и через это получил положение генерала на свадьбе, хотя ни разу на свадьбе и не бывал. В самом деле, я ни разу ни на одном заседании «Перевала» не был, мне романтизм перевальцев столь же близок и столь же далек, как схоластика.
Каждый понимает, что такая актуальность именно идет на пользу писателю начинающему, но мне эта известность за счет «Перевала» обидна. Я спешу отстранить от себя эти дары и объясняю всем пишущим, что в «Перевал» я записался по просьбе каких-то отличных юношей, вроде романтиков, но после этой записи не получил ни разу ни одного приглашения на ту свадьбу, где я должен был быть генералом. (...) Хотя неполучение ни одной повестки за несколько лет на собрания достаточный повод, чтобы выйти из «Перевала», но как-то неловко сделать это теперь: подумают, что я испугался травли за «Перевал». Лучше уговоримся с критиками так: пусть они разбирают мои сочинения без отношения к «Перевалу», а я, когда будет прилично, выйду из него.
В чем виновны перевальцы, не могу понять. Во всяком случае, числиться в организации, в которой никогда не бывал и не имеешь ни малейшего понятия, в наше время рискованно, и, пожалуй, надо бы из нее выйти».
«14 ноября. Однако нет дыма без огня. Есть же, значит, во мне нечто «перевальское», если юноши избрали меня своим шефом. Да, конечно. Я шесть лет писал «Кащееву цепь» в чаянии, что наша страна находится накануне возрождения, мной понимаемого как согласное4общее творчество хорошей жизни. Предчувствие меня обмануло, оказалось, что до «хорошей» жизни в свободном творчестве еще очень далеко, и, может быть, среди перевальских юношей я был самым юным. Ошибки эти произошли от наследственной привычки подчеркивать в своем сознании важность словесного творчества относительно общего творчества жизни. И этой ошибке, по-видимому, подвержен и «Перевал». В самом деле, раз Галатея или Прекрасная Дама, то это уже лите-
100
ратура, а не жизнь: все эти дамы бумажные и их рыцари вооружены бумажными мечами. Если бы юноши из «На посту» отказались бы от некоторых своих приемов убеждения, я сейчас был бы ближе к их организации, чем к «Перевалу», потому что из двух дам мне ближе теперь Необходимость с ее реализмом, чем Свобода с ее иллюзией и романтизмом».
«17 ноября. Письмо в «Перевал». Зарудному.
Дорогой Николай Николаевич,
я выхожу из «Перевала», потому все оппозиционные литературные организации считаю в настоящее время нецелесообразными. Кроме того, мысли, высказанные мной в «Кащеевой цепи» и друг, моих сочинениях, в настоящее время все слова о свободе, гуманности и т. п. должны смолкнуть и писатель должен остаться с глазу на глаз с Необходимостью.
Перевальские слова о свободе, гуманности, творчестве и т. п. должны теперь смолкнуть и побыть с глазу на глаз в недрах просто, как живой человек, «как все». Все литературные оппозиционные организации считаю теперь неуместными и выхожу из «Перевала».
В «Литературной газете» от 9 января 1931 года в статье «Нижнее чутье» Пришвин официально заявляет о своем выходе из «Перевала».
3 Поездка Пришвина на Уралмашстрой состоялась в январе — феврале 1931 г.
4 Несколько записей из дневника поездки позволяют понять, что размах строительства на Урале не только не вдохновил Пришвина, но и породил у него глубокие сомнения относительно смысла этого устремления к будущему за счет настоящего.
«/ марта. Строительство на Урале для меня привлекательно тем, что это не «дело» в том смысле, как сложилось во мне понимание дела под влиянием жизни родного мне, самого купеческого города Ельца («в Елец, к образованным купцам!»— Чехов). Поистине, дела в Ельце относились прежде всего к личному поведению «делового» человека, например, что копейка рубль бережет, что по одежке протягивать ножки и т. п. Благодаря такому нравственному кодексу создавались такие огромные миллионные дела, как, например, махорочная фабрика Романова, подразумевавшая всем нам известного Николая Ивановича, который в слободской трущобе, в «каменьях» начал свое дело; кажется, с починки гармоний.
Биография таких замечательных людей была для нас как бы житиями святых, направленными в сторону земного стяжания. И вот отсюда вытекало понятие «дела» как мрачного подвига. Мы, развитая [1 нрзб.] молодежь, были революционерами и очень издевались над всей этой нравственностью купеческого Ельца. Но, отрицая, мы ведь необходимо имели перед собой предмет отрицания: купеческий быт с его «делом». Такое деятельное отрицание есть дчительный процесс, в котором, конечно, бывали минуты сомнения. Да и как не сомневаться, если их «дело» как-никак, а дает реально всем необходимые материальные ценности, а материальное развитие нашего дела теряется в тумане [1 нрзб.] будущего. И вот, когда теряешься, бывало, в сомнениях, то встают, бывало, из недр родового прошлого, как необходимость, как неминучесть, и смерть, и проклятие, и вечность, и роковой голос слышится: «Надо делом заниматься, а не утопией...». (...)
Ближе всего это «недело» к войне, потому что, во-первых, как на войне, тут действуют массы. Вагоны переполнены, вокзалы набиты людьми из разных, часто отдаленных краев, и все эти, прямо сказать, народы находят себе место, мало того: их не хватает.
Тысячи иных признаков... Мы шли по месту, где прошлый год один инженер заблудился в лесу. Теперь тут от всего леса среди иелого города кое-где еще торчат забытые деревья. (...)
101
Мы видели каких-то совершенно железных людей, на которых возложена волевая установка этого «недела».
Это стремление вперед так огромно, что будущее становится реальней настоящего. Ведь это верно, что инженер еще прошлый год здесь заблудился в лесу. Теперь тут город, а лес стоит вдали. Но какой это лес, ведь он обречен, его завтра не будет, этот лес почти нереальность. Зато вот механический цех, которого еще нет,— он реальность».
«11 марта. Я так оглушен окаянной жизнью Свердловска, что потерял способность отдавать себе в виденном отчет, правда, ведь и не с чем сравнить этот ужас, чтобы сознавать виденное. Только вот теперь, когда увидел в лесу, как растут на елках сосульки, вернулось ко мне понимание возможности обыкновенных и всем доступных радостей жизни и вместе с тем открылась перспектива на ужасный Урал».
«5 апреля. Наконец-то мне удалось побывать на большом уральском строительстве, и эта поездка разбила в пух и прах то мое представление, которое сложилось из материалов повседневных моих наблюдений строительства возле себя и чтения газет... пресса не стоит на уровне дела. Не бойтесь, однако, товарищи литераторы, мой камень в ваш огород если и полетит, то не с той стороны. Как могу я бросить камень, если сам плохо могу писать о деле, которого на свете не былое.
«19 мая. Пиши я о заводах, я и там бы нашел Землю и говорил бы то же самое. (...) Но ведь целая жизнь истрачена в скитаниях по лесам, и переключаться на индустрию очень трудно, особенно в спехе, при посредстве командировок от журналов с их условностью» (Собр. соч. в 8-ми томах, т. 8, с. 224 — 228).
5 Путешествие на Дальний Восток состоялось в июле — ноябре 1931 года.
Повесть «Мирская чаша» (1920) была написана Пришвиным по свежим впечатлениям от жизни в русской провинции в первые послереволюционные годы. В дневнике 1922 года Пришвин пишет об этой вещи (называя ее «Раб обезьяний») так:
«24 августа. Выяснилось из беседы с Воронским, что нечего думать посылать обезьяньего раба в цензуру, и потому решаюсь написать письмо Троцкому.
Письмо Троцкому
Уважаемый Лев Давыдович, обращаюсь к Вам с большой просьбой прочитать посылаемую Вам при этом письме мою повесть «Раб обезьяний». Я хотел ее поместить в альманахе «Круг», но из беседы с Воронским выяснилось, что едва ли цензура ее разрешит, т. к. повесть выходит за пределы данных им обычных инструкций. За границей я ее печатать не хочу, т. к. в той обстановке она будет неверно понята и весь смысл моего упорного безвыездного тяжкого бытия среди русского народа пропадет. Словом, вещь художественно-правдивая попадет в политику и контрреволюцию. Откладывать и сидеть мышью в ожидании лучших настроений — не могу больше. Вот я и выдумал обратиться к Вашему мужеству, да, советская власть должна иметь мужество дать существование целомудренно-эстетической повести, хотя бы она и колола глаза.
Сознаю, что индивидуальность есть дом личности, верю, что будет на земле (или на другой планете) время, когда все эти особняки личности будут сломаны и она будет едино проявляться (как говорят, «в коллективе»), но сейчас без этого домика проявиться невозможно художнику, и весь мой грех в том, что я в этой повести выступаю индивидуально.
Ну. да это Вы сами увидите и поймете. № смею просить Вас о скором ответе, но сейчас меня задерживает в Москве только судьба моей повести.
Примите привет моей блуждающей души.
Михаил Пришвин».
102
«8 сентября. В редакции «Красная новь» <„.). Вошел Воронский и, взяв меня за руку, провел в пустую комнату и там передал ответ Троцкого по телефону о моей повести «Раб обезьяний»: «Признаю за вещью крупные художественные достоинства, но с политической точки зрения она сплошь контрреволюционна». Я ответил на это Воронскому: «Вот и паспорт мне дал».
Повесть «Мирская чаша» была напечатана впервые в 1982 г. Собр. соч., т. 2.
7 Е. Ф. Никитина (1893 — 1973) — литератор, в 1922 г. ею было организовано кооперативное издательство «Никитинские субботники», на ее квартире многие годы проводились вечера, литературные встречи. О выступлении Пришвина с чтением своей новой вещи у Никитиной, о которой пишет Лев Михайлович, осталась в дневнике грустная запись: «1933 г. 17 февраля. Читал «Корень» у Никитиной... нечистое место. Прямо после чтения грохнула рояль. Мерзость запустения... Марка литературы быстро падает».
<<<---