«КАЖДЫЙ РАСПОЛАГАЕТ СОБОЙ»
Раз уж мы набрели на пироговские записки, прочитаем в них рассказ о знакомстве автора с Далем; рассказ на первый взгляд ничего особенного в себе не содержит, но как часто человек в чем-то внешне и не очень значительном достаточно полно себя проявляет. «Однажды, вскоре после нашего приезда в Дерпт, мы слышим у нашего окна с улицы какие-то странные, но незнакомые звуки: русская песнь на каком-то инструменте. Смотрим, стоит студент в вицмундире; всунул он голову через открытое окно в комнату, держит что-то во рту и играет: «здравствуй, милая, хорошая моя», не обращая на нас, пришедших в комнату из любопытства, никакого внимания. Инструмент оказался органчик (губной), а виртуоз — В. И. Даль; он действительно играл отлично на органчике».
За внешним опять-таки попробуем разглядеть существенное. Общительность Даля: узнал, что свои, русские, приехали (из нескольких российских университетов собрали лучших студентов и прислали в Дерпт для совершенствования в науках), — без церемоний спешит к ним — и голову в окошко. Его живость («одушев-ленье, отсутствие вялости, косности», — толкует Словарь): еще не представился, а уже затеял шутку, и какой-то забавный органчик нашел, и песенку выбрал бесшабашную. Музыкальность: показался Пирогову виртуозом (это у него от матери — ко всем прочим достоинствам она прекрасно играла на фортепьяно и славилась как певица). Наконец, навсегда запомнившийся Пирогову артистизм Даля — вот это «не обращая на нас никакого внимания»: на самом-то деле, будто не обращая, на самом-то деле и шутку затеял, и голову в окно, и в органчик дует, потому что обратил внимание и хочет, чтобы на него обратили, но так все изящно, тонко, что даже проницательному умнице Пирогову показалось, будто — не обращая.
Про Далев артистизм у Пирогова в записках обнаружим еще подробности: «С своим огромным носом, умными серыми глазами, всегда спокойный, слегка улыбающийся, он имел редкое свойство подражания голосу, жестам, мине других лиц; он с необыкновенным спокойствием и самой серьезной миной передавал самые комические сцены. Подражал звукам (жужжанию мухи, комара и проч.) до невероятия верно». Пустяки? Но все эти мало что значащие, казалось бы, черточки обретают новый смысл, когда думаешь, что обладал ими человек, который на лету схватывал слова и речения, запоминал и умел в тонкости воспроизвести их звучание, для которого за каждым словом тотчас вставал ощутимый образ.
И еще заметим: в рассказе о встрече с Далем у Пирогова говорится, что тот не в студенческом сюртуке был, а в форменном вицмундире — что же Даль присочинял про сюртук? Грубый фризовый сюртук был, конечно, и положенный дерптскому студенту мундир (синего сукна с черным бархатным воротником, по которому вышиты золотом дубовые листья) тоже, наверно, пришлось справить, но для Даля не точные подробности дороги, а дух, настроение дерптских трех лет, «золотого века», не одежда у него в памяти — свобода!..
У нас не слишком много сведений о врачебных занятиях Даля в Дерпте, зато есть суждение Пирогова — дорогого стоит, тем более что великий хирург на похвалу скуп. «Находясь в Дерпте, — пишет Пирогов о Дале, — он пристрастился к хирургии и, владея, между многими другими способностями, необыкновенной ловкостью в механических работах, скоро сделался и ловким оператором».
Говоря о лучших воспитанниках Ивана Филипповича Мойера, великий Пирогов прямо ставит Даля рядом с собой. «Личность замечательная и высокоталантливая», Мойер, однако, с годами охладел к науке, «операций, особливо трудных и рискованных, не делал». Несколько даровитых учеников оживили интерес наставника к хирургии — профессор воспрянул духом, радостно почувствовал, что пришла пора отдавать себя. К числу таких учеников Пирогов причисляет и себя и Даля!
«Ловкость» Даля-оператора скоро выдержит проверку на полях сражений и в переполненных военных госпиталях, и не одна ловкость, но также столь необходимая медику точная наблюдательность, внимательный цепкий ум, склонность к обобщению. В архиве сохранилось несколько статей Даля по хирургии — статьи написаны не в Дерпте, несколькими годами позже; описание операций, произведенных во время похода, а также пластических и глазных. («Глазные болезни, и в особенности операции, всегда были любимою и избранною частию моею в области врачебного искусства», — позже признается Даль). Статьи подтверждают, что дерптская выучка не прошла даром, что Даль за короткий срок сделался хорошим хирургом и хирургом широкого размаха, но не менее дорого в статьях, что Даль доверил бумаге интереснейшие раздумья, догадки, предположения — иные из них далеко обгоняют время. Сохранилось также несколько писем больных к Далю и о Дале (тоже не дерптские письма — более поздние). Люди просят «подать надежду» на приезд доктора Даля, приезд доктора Даля «облегчит участь» больного. Из скудных документов дерп-тской поры узнаем, что с занятиями студент Даль справлялся успешно: «очень хорошо», «изрядно хорошо», «отлично» — читаем в табеле.
...Похоже, Даль не прочь надолго обосноваться в Дерпте. Занятия идут успешно: Даль превращается в хорошего медика, повторяет путь отца. Остается кончить курс, заняться практикой, на досуге сочинять стихи и сказки, перебирать слова в тетрадках.
Но до чего смешно, «золотой век» вспоминая, нахваливает Даль дерптскую жизнь: «Каждый располагает собой и временем своим, как ему лучше»!.. Будто не знает, будто уже не приходилось на себе испытывать, что человек лишь предполагает... Предполагает, строит планы, не предвидит многих событий, которые произойдут через несколько лет и за несколько тысяч верст...
Даль оперирует, зубрит латынь, проводит вечера у Мойера, рассказывает друзьям сказки, которые намерен сочинить, читает им накопившиеся в тетрадях слова и пословицы, а в полутора тысячах верстах южнее русская армия готовится перейти Дунай, и еще верст на девятьсот южнее готовятся к походу войска Кавказского корпуса. Весной 1828 года начинается русско-турецкая война, и тут выясняется, что планы Даля рушатся, в Дерпте ему не жить, надо ехать на фронт. Появляется приказ: послать на театр войны студентов-медиков — в армии не хватает врачей.
Далю не дают доучиться положенных лет, но ему — способнейшему из студентов — разрешают отбыть на войну не лекарем-недоучкой, а окончившим курс врачом.
18 марта 1829 года он досрочно защищает диссертацию на соискание ученой степени доктора медицины.
И вот уже товарищи торжественно, по студенческому обычаю прощаются с Далем: развели костер на главной площади, пьют пунш за здоровье отъезжающего, потом, освещая путь факелами, ведут его до заставы. Здесь он усаживается в кибитку. Колокольцы сперва брякают будто неохотно, но вот залились, зазвенели в лад — и грянули удалую песню. Факелы, как далекие звезды, тают в темноте-
Даль не знает своего будущего: строил планы — ему помешали. Столько лет дожидался дня, пока снимет опостылевший морской мундир, — теперь на него натягивают сухопутный. Мундир студенческий («фризовый сюртук») оказался сладкой, но — увы! — короткой передышкой. Грустно, обидно, должно быть... Но мы-то знаем будущее Даля — оно для нас позади. Мы радуемся, что ему помешали. Пусть идет по дороге! Он еще не ведает, что нигде и никогда не пополнит так обильно запасы слов, как в походе. Он не ведает, что идет навстречу словам!..
ИЗ ПОСЛУЖНОГО СПИСКА
Четвертый раз Владимир Даль пересекает Россию. Пока его маршруты пролегают с севера на :|т и с юга на север. Во второй половине жизни он будет больше ездить с запада на восток.
Он едет быстро. Пушкин той же весной отправляется на ту же войну, только на Кавказский театр — в Арзрум; от Москвы до Тифлиса он добирается без трех дней месяц (правда, делает небольшой крюк: навещает в Орле опального генерала Ермолова). Даль в дороге всего десять дней. Маршрут: Изборск — Шклов — Могилев — Берди-чев — Скуляпы — Яссы — Браилов и, наконец, «Кала-раш, селение на этом берегу Дуная, верстах в четырех ниже Силистрии». В послужном списке Даля читаем: «29 марта 1829. По прибытии во 2-ую армию к крепости Силистрии назначен ординатором в подвижный госпиталь главной квартиры».
В рассказах Даля, написанных позже, встречаются отрывки военных впечатлений, — попробуем коротко рассказать о походе словами самого Даля.
В Калараше он ночует, «укрывшись от дождя в глухом, обширном подземелье — вновь выстроенной на живую нитку запасной житнице, где чутко отдавались одиночные выстрелы подсилистрийских батарей»- В подземелье он впервые слышит голос войны: где-то стреляют орудия, и каждый выстрел несет кому-то смерть.
На другой день он уже под стенами крепости. Сили-стрию (нынешнее название города — Силистра) найдем на карте Болгарии — город стоит на берегу Дуная. В кампанию 1829 года осада Силистрии была важной частью военных действий русской армии.
«Главная квартира расположена была верстах в трех от крепости; мы прошли гористое пространство это в полчаса, и Силистрия явилась перед нами как на ладони, — это уже Даля читаем, рассказ про первый его день на войне. — Черепичные кровельки, высокие тополи; из числа каких-нибудь двух десятков минаретов или каланчей стояли только две; прочие были уже сбиты. Батареи наши заложены были на прибрежных крутостях и на противолежащем острове; редкая пальба шла в круговую и очередную, то с нашей стороны, то с острова, то с канонирских лодок, которые, выказывались, стреляли и снова прятались за возвышенный лес, пониже крепости. Каждое ядро, попадавшее в город, обозначалось тучею пыли, которая в жаркую и тихую погоду медленно и лениво проносилась по городу... Мы взобрались на покинутую, старую батарею и глядели во все глаза. Два солдата, стоявшие ниже, во рву, только что успели предостеречь нас, сказав, что на днях полковнику, стоявшему неподалеку нашего места, оторвало ядром руку, как увидел я на обращенном к нам бастионе крепости дым и вместе с тем прямо на нас летящее ядро, или, как после оказалось, гранату, чиненку, которую могу сравнить но оставшемуся во мне впечатлению с черною луною...»
Послужной список доктора Даля свидетельствует, что он был при осаде крепостей Силистрии и Шумлы, отличился в сражении под Кулевчами и на реке Камчик, вместе с русской армией перешел через Балканы и вновь отличился при взятии городов Сливно и Адрианополя.
Но он не тащился вслед за войском в громоздком обозе, военный лекарь 2-й действующей армии («Каждый походный госпиталь состоял из 50—80—100 фур, при нем были: своя аптека, кузница, от 40 до 80 палаток со всеми принадлежностями, кроме того, были рубашки, чулки, халаты, постельное белье, соломенные тюфяки на 200 или 300 человек, складной стол для операций, несколько стульев, хирургические инструменты, лубки для перевязок, бинты, корпия и т. д.»), Даль не в обозе тащился — мы постоянно видим его в деле, как тогда говорили. При взятии Сливно доктор Даль вскочил на коня, вырвался из обоза и поскакал в бой вместе с передовой казачьей сотней: он одним из первых влетел в оставленный неприятелем город, атаковал зацепившиеся в окраинных улицах и дворах последние вражеские отряды, в каком-то доме, поспешно покинутом хозяином-турком, куда ворвался в пылу боя, заме! ил на столе медную посудину с горячим еще кофеем, озорства ради тут же выпил кофе и помчался дальше.
От Силистрии (Силистры) до Сливно (Сливена) двигались по дорогам Болгарии — шли широкими равнинами, пересекали вброд и вплавь реки, взбирались к самому небу по горным тропам, — лежала вокруг истерзанная поработителями земля. Даль, где в госпитальной фуре, где верхом, а где пешком, отмеряет нелегкие военные версты, смотрит горестно на «пламенем объятые села — избы горели по обе стороны дороги, аист среди дыма и огня сидел спокойно на гнезде своем и, казалось, ожидал смерти».
В «Толковом словаре» к слову «ОСВОБОЖДАТЬ» первый пример: «Народ освобожден от чужого владычества, от ига, гнета».
Вспоминая взятие Сливно, Даль припас для читателей не одну лишь веселую байку про посудину горячего кофе, — нет, найдется у него и нечто более существенное. «Вокруг нас все летело вверх дном, но это была одна только минута: турки ускакали, кроме небольшого числа покинутых здесь раненых... — рассказывает он о вступлении в город. — Пехота кинулась тушить пожар... Необузданная радость обуяла мирных жителей, которые увидели братский народ, коего язык, созвучием своим с их родным языком, напоминал о родстве и братстве!.. Обоюдная дружба жителей и победителей утвердилась с первой взаимной встречи».
И словно в подтверждение — две как бы уравновешенные историйки из времен войны и освобождения Болгарии, также Далем вспомянутые. В одном из сливнен-ских двориков он обнаружил раненого болгарина, обмыл и перевязал его раны — два сабельных удара: по голове и по плечу. А в другом дворике встретил раненного в сра-жении русского воина: болгары прятали его, хотя наш солдат, страшась, что «самоотвержение» спасителей дорого им обойдется, просил выдать его туркам; «болгары, однако ж, не хотели этого слышать»* говорили, что брата своего не предадут, и, поскольку постоянно могли быть застигнуты врагом, передавали раненого «с рук на руки далее». Взаимному состраданию не было конца — во г сна, черточка этой войны.
За ратные подвиги Даля наградили орденом св. Анны, получил он также по окончании кампании «установленную на Георгиевской ленте медаль». Об этом в шуточной автобиографии Владимир Иванович отозвался насмешливо: «Узнал воевода, когда был Иваныч именинник, да подарил ему на ленте полтинник. Служи-де, не робей, напе-редки будешь умней».
В «Толковом словаре» возле слова «ЧЕСТЬ» Даль помещает пословицу: «Не на кафтане честь, а под кафтаном». И здесь же «чести условной, светской, благородству, нередко условному, мнимому», противополагает честь подлинную, ту, что «под кафтаном», — «внутреннее нравственное достоинство человека, доблесть, честность, благородство души и чистую совесть».
Достоинство, доблесть, благородство души и чистая совесть ведут Даля по военным дорогам. Вот и в сражении под Кулевчами, сыгравшем немалую роль в успехе кампании, он не ждет сложа руки у складного стола для операций — он в гуще битвы, где, рассказывает он, «видел тысячу, другую раненых, которыми покрылось поле и которым на первую ночь ложем служила мать-сырая земля, а кровом небо, толкался и сам между ранеными, резал, перевязывал, вынимал пули, мотался взад и вперед, поколе наконец совершенное изнеможение не распростерло меня среди темной ночи, рядом со страдальцами...».
ДАЛЕВЫ ПОХОДЫ
Даль потом по-своему вспомнит военные походы, принесшие обильные и неоценимые запасы для «Толкового словаря»: «Бывало, на дневке где-нибудь соберешь вокруг себя солдат из разных мест, да и начнешь расспрашивать, как такой-то предмет в той губернии зовется, как в другой, в третьей; взглянешь в книжку, а там уже целая вереница областных речений».
Взглянем вместе с Далем в его книжку — пусть она не сохранилась, что ж, имеем право, если не на вымысел, так на домысел (Даль объясняет: вымысел — выдумка, а домысел — догадка). Слова «реконструкция» у Даля нет, зато есть «воспроизведение», «воспроизвести» с прекрасным, выразительным толкованием: «созидать былое». Попробуем «созидать былое»: от конечного результата, от «Толкового словаря» идя, воспроизведем хотя бы страницу из Далевой записной книжки — и, более того, само заполнение ее, возможное «движение» записи, и, еще более того, обстановку, в которой книжка заполнялась: попробуем воспроизвести одну из таких дневок, приносивших Далю целые вереницы речений.
...Весело потрескивает костер. От дымящегося котла вкусно тянет кулешом — жидкой кашей, приправленной салом. Вокруг костра теснятся солдаты. Один выгребает кашу деревянной ложкой из походного котелка. Другой, расстелив на земле шинель, старательно режет хлебный каравай на равные доли. Третий ловко выхватил из костра пушисто-серый тлеющий уголек и, перебрасывая его с ладони на ладонь, раскуривает трубку-носогрейку.
В толпе солдат отыщем Даля. Он устроился прямо на траве: скрестил ноги по-турецки, раскрыл на коленях тетрадь в черном кожаном переплете. Солдаты говорят о своем: о трудной походной жизни, о боях, в которых довелось побывать, о дальних своих деревнях... «Где только человек с человеком столкнется, там и толки и разговор; там один другому, поздоровавшись, сказывает, что видел, слышал, думал и делал; говорит про нынешнее, про былое, про будущее, сказывает смех и горе, дело и безделье, на то он человек», — позже напишет Даль. Он сидит на траве, раскрыл тетрадь — слушает. Тут беседу ведут, там песню поют, а чуть поодаль Карп Власов, первый в полку весельчак, потчует товарищей шутками да прибаутками. Даль едва поспевает писать. Слова, прежде неведомые, туда-сюда проносятся над ним, как стрижи.
...Вот солдат оступился, выругался в сердцах:
— Чертова лужа!
— Ишь калуга — сразу и не приметишь! — подтвердил другой, оказалось — костромич.
Даль и прежде слыхивал, что в иных местах лужу называют калугой. Заносит в тетрадь:
лужа, калуга
Но артиллерист из тверских не согласен: для него калуга — топь, болото. А сибиряк смеется: кто ж не знает, что калуга — рыба красная, вроде белуги или осетра.
Пока спорят из-за калуги, вестовой-северянин вдруг именует лужу лывой/
— Лыва? — переспрашивает Даль.
— А как же? Налило воды — вот и лыва.
Даль пишет:
лужа, калуга, лыва
Но удивляется вятич — у них лывой называют лес по болоту. Лениво спорит с ним архангельский мужик: «Лыва, брат, и не лес вовсе, а трава морская, что после отлива на берегу остается».
Между тем какой-то тамбовец дает злополучной луже новое имя — мочажина. Астраханец поправляет: не мочажина — мочаг, озерцо на солончаках. «Болотце, — расплывается в улыбке добродушный нензенец. — Когда на болоте косят, сено мочажинником называют».
В тетради выстраивается рядом:
лужа, калуга, лыва, мочажина
Но точку ставить нельзя. Вон ведь «калуга» выросла, в отдельное большое слово.
Калуга: по-тверски и по-костромски — топь, болото; по-тульски — полуостров; по-архангельски — садок для рыбы; по-сибирски — рыба, вид осетра или белуги.
И лыва — тоже: она и лужа, и лес, и трава, принесенная морем.
К мочажине, как называют во многих губерниях влажное, непросыхающее место, прилепились ее братья и сестры: астраханский мочаг, новгородская мочевина, псковская мочлявина, курские мочаки.
А тут еще зацепилось за лужу и вылезло, откуда ни возьмись псковское словцо лузъ.
— Да ведь лузъ по-рязански и по-владимирски — луг, а не лужа, — удивляется Даль. — Даже песня есть «Во лузях, во зеленых лузях».
— По-рязански не знаю, — отзывается псковитянин, — а у нас лузь — лужа замерзлая.
— Дорога обледенелая, — добавляет артиллерист из тверских.
Даль торопится, пишет. Слова густо заселяют тетрадь...
В «Напутном» к Словарю Даль расскажет об этом времени: «Сколько раз случалось ему среди жаркой беседы, выхватив записную книжку, записать в ней оборот речи или слово, которое у кого-нибудь сорвалось с языка... Слова этого не было ни в одном словаре, и оно было чисто русское!»
Самое время вспомнить про Далева верблюда, которого навьючил он собранными в походе словами, увязав в тюки бесчисленные свои тетрадки и записные книжки. Об этом Даль тут же, в «Напутном», прибавит несколько строк, вроде бы и неуместных в серьезном труде: «Живо припоминаю пропажу моего вьючного верблюда, еще в походе 1829 года, в военной суматохе перехода за два до Адрианополя: товарищ мой горевал по кларнете своем, доставшемся, как мы полагали, туркам, а я осиротел с утратою своих записок: о чемоданах с одежей мы мало заботились. Беседа с солдатами всех местностей широкой Руси доставила мне обильные запасы для изучения языка, и все это погибло. К счастью, казаки подхватили где-то верблюда, с кларнетом и с записками, и через неделю привели его в Адрианополь...»
Есть турецкая пословица: «Слово в мешок не положишь». Туркам попался в плен верблюд, а на нем мешки со словами, — но турки на слова не позарились! Десять лет жизни Даля и еще полгода (самые урожайные, походные полгода) не понадобились неприятельским солдатам — какая удача! Не одному Далю — его современникам, потомкам, будущему, всем нам привели казаки верблюда, нагруженного словами. Говорят: «Мал сокол, да на руке носить; велик верблюд, да воду возить». Царского сокола дороже горбатый Далев водовоз!..
РОЖДЕНИЕ КАЗАКА ЛУГАНСКОГО
Из послужного списка доктора Даля узнаем, что он участвовал в кампаниях турецкой и польской, награжден за подвиги еще одним орденом, а после ратоборствовал с неприятелем, губившим людей почище пуль и гра-нат-чиненок, — с чумой (которая по тем временам «исцелялась природой, а не людьми») и с холерой («в свирепствование холеры в Каменец-Подольске заведовал 1-ой частью города»). Он воюет со страшными болезнями в небольших городах, городках и местечках западных губерний; в тетрадь он заносит народную примету: в холеру-де лягушки не квакают, мухи и ласточки не летают; но рядом — горестные наблюдения внимательного и сердобольного врача: участки, где приходится ему действовать, являют собой «царство сырости, неопрятности, нищеты, тесноты», И следом: «Суеверие, недоверчивость, недостаток в пище, в средствах, в присмотре — все это могло бы свести с ума того, коего попечению доверено было бедствующее человечество»...
«Кто убился? — Бортник. — А утонул? — Рыбак. — А в поле убитый лежит? — Служилый человек» — есть и такая невеселая прибаутка. От вражеских пуль и гранат, от чумы, от лихорадки осталось лежать в поле больше двухсот из трехсот докторов, прибывших в армию. Даль два года близ смерти ходил — и выжил.
Весной 1832 года мы видим его уже в столице — врачом Санкт-Петербургского военного госпиталя. К этому времени Даль на вершине врачебной славы, но в госпитале не задержится. В громадной столичной больнице (палаты на шестьдесят и на сто человек) он попадает в то же царство сырости, неопрятности, нищеты, тесноты, что и в убогих мазанках бедных местечек. Госпитальное начальство крадет лекарства из аптеки, продукты из кухни, дрова из сарая, белье и халаты из кладовой— воровство «не ночное, а дневное», скажет Пиро-. гов, который придет сюда девятью годами позже Даля.
В холодных, грязных палатах хозяйничает зараза — «гнилокровие», смерть уносит людей так же беспощадно, как в местах свирепствования чумы и холеры. Каждое утро Даль проходит по грязным, душным, сырым палатам, прозванным в народе «морильнями»; наверно, в таких «морильнях» и родились пословицы вроде «Та душа не жива, что по лекарям пошла», или: «Кто лечит, тот и увечит». Но что он может, рядовой лекарь, супротив господ с большими звездами на эполетах, с крестами на кафтане (а иод кафтаном ни чести, ни души, ни сердца)? Есть и такая пословица: «Тяжело болеть, тяжело того над болью сидеть»...
Как раз в эту пору рядом с Далем появляется Казак Луганский. Так будет отныне подписывать Владимир Иванович большинство своих сочинений. «В. Даль» тоже останется, и «В. Д.», и «В. И. Д.», но чаще — «В. Луганский», «К. Луганский», главное — «Казак Луганский». «Луганский» — от Лугани, конечно, где на свет родился; а вот «Казак» — только ли оттого, что, по собственным словам, «не слезал почти три года с казацкого седла»?.. Не оттого ли, что вольный казак — «не раб, не крепостной» (его толкование), что вольный—«независимый, свободный, самостоятельный», не оттого ли, наконец, что «терпи, казак, атаман будешь»?.. Казак Луганский соперничает с Далем в известности — и успешно; осведомленные современники делают иной раз необходимое разъяснение: один литератор, в письме к другому упомянув имя Даля, тут же в скобках прибавляет: «Это — Казак Луганский».
О рождении Казака Луганского поведала в октябре 1832 года плотная (двести с лишком страниц) книга, озаглавленная по-старинному длинно: «Русские сказки, из предания народного изустного на грамоту гражданскую переложенные, к быту житейскому приноровленные и поговорками ходячими разукрашенные казаком Владимиром Луганским. Пяток первый».
Перелистаем Далев «Пяток»...
Сказка первая — «О Иване, молодом сержанте, удалой голове, без роду, без племени». В некотором самодержавном царстве правил царь Дадон (из «Толкового словаря» узнаем: «Дадон — неуклюжий, нескладный, несуразный человек»). «Царствовал, как медведь в лесу дуги гнет: гнет не парит, переломит не тужит!» — при нем министры, фельдмаршалы да князья, а вокруг сыщики, блюдолизы да потакалы. Был в том же царстве удалой Иван-сержант, служил хорошо, жалованье ему шло солдатское, простое, житье имел плохое, однако жил не тужил. Бесчестные бояре да вельможи озлились на Ивана за добрую службу, стали его перед Дадоном оговаривать. Подучили царя задачи Ивану задавать — одна тяжеле другой: ан, не тут-то было — чего ни потребуют с Ивана, все в срок исполнит. Но «человек не скотина; терпит напраслину до поры до времени, а пошла брага через край, так и не сговоришь!» Уверился удалой сержант в злобе и коварстве царя и советников его, построил армию несметную прямо против царского дворца и перебил царя Дадона, бояр, сыщиков, блюдолизов и потакал его вместе с губернатором столичным графом Чихи рем, «пяташной головой» (Чихирь — «беспутный пьяпица и дармоед»). «Иван был провозглашен от народа царем земли той и царствовал милостиво и справедливо».
Даль всякую сказку называет «окрутником» — «переряженным»: «Кто охоч и горазд, узнавай окрутника, кому не до него — проходи». Еще говорит посмеиваясь: «Вот вам сказка гладка; смекай, у кого есть догадка».
Так-то оно так, да только читаешь сказку про Ивана-сержаята — и «окрутник» не больно переряжен, чтобы не узнать, и не много догадки требуется, чтобы смекнуть. Прямо по пословице: такой намек что рожон в бок!
Следом сказка про Шемяку, судью неправедного, — у этого где суд, там и расправа. За увертки да проделки посадили Шемяку на воеводство, сделали «блюстителем правды русской». Сидит Шемяка на почетном месте, правой рукой крестится, левую в чужие карманы запускает; а царь не всевидящ, бумага терпит, перо пишет, а напишешь пером, не вырубишь топором. Вот и живем: «беда на беде, бедой погоняет, беду родит»...
Еще сказка — про черта-послушника Сидора Поликарповича, отправленного из преисподней к нам на землю. Сперва пошел черт в солдаты, «думал переиначить всю службу по-своему, да и опростоволосился крепко»: на первом же смотру отделали новобранца «так круто и больно», что бросил и службу, и ранец, и ружье, и су-му, «удирал трое суток без оглядки». Потом соблазнился черт матросской службой, да оказалось, «попал из огня да в воду». «Как ни ладишь, ни годишь, а не приноровишься никак к этой поведенции, к морской заведенции! Не дотянешь — бьют; перетянешь — бьют... Что это за каторга!» Наконец, устроился черт Сидор Поликарпович куда-то в канцелярию, по письменной части — чинит перья, ножички подтачивает, «то рога выставит, то ногой лягнет, то когти покажет, то язык высунет», то на форменном листе донос напишет — «места же своего покинуть не думает, а впился и въелся так, что его теперь уже не берет ни отвар, ни присыпка»...
Сказка про черта как раз и кончается прибауткой про догадливых да смекалистых, гораздых да охочих. Кто охоч, да не горазд, с тем, обещает автор, еще потолкую глаз на глаз, «а кто горазд, да не охоч, тот прикуси язык да отойди прочь!».
О «ВРЕДЕ» СКАЗОК
И догадливые нашлись, и смекалистые, и гораздые, и охочие, и язык не желают прикусывать, и прочь отходить.
Читатели еще покупают в книжных лавках «Первый пяток» Далевых сказок, еще гадают, кто такой этот Казак Луганский, а за автором уже послана закрытая жандармская карета. Раннее утро; сочинителя сказок находят в госпитале, только что начался врачебный обход. Офицер в светло-синем мундире подходит к нему: «По высочайшему повелению вы арестованы...» Больные в этот день останутся вовсе без лекарств и перевязок. За проступки Казака Луганского отвечать доктору Далю.
Приятели Владимира Ивановича, читавшие сказки в рукописи, удивлялись — как это цензура допустила их печатание! Но вот маху дала, допустила, пошли гулять по рукам ладные книжки в серой бумажной обложке.
...Даль сидит один в отведенной ему комнате. Сколько времени прошло с тех пор, как его неожиданно привезли сюда? Час? Два? Может быть, скоро ему придется считать иначе: год, два... Бухает пушка. Пушечным выстрелом на стене Петропавловской крепости отмечают полдень. Про крепость думать не хочется. Даль думает о книжной лавке, где полки до потолка, а на них сомкнутым строем, плечо к плечу, темные с золотым тиснением корешки. Приходят люди, берут с прилавка его «Пяток», уносят с собой. Лекаря Даля, возможно, собираются запереть в крепости, а Казак Луганский отправился своей дорогой по белу свету. (Даль не знает, что книгу приказано изъять и уничтожить, что жандармы выносят охапками из книжных лавок нераспроданные еще экземпляры сказок.) Даль вспоминает рисунки-заставки «Первого пятка», виньетки, очертания шрифта. Великое дело — первая книга! Она — как живая вода: касаешься пальцами шероховатых страниц, вдыхаешь запах типографской краски — и самые смелые замыслы тревожат воображение. Даль подходит к двери, белой, но давно не крашенной, сплошь в пятнах, должно быть, следы ладоней тех, кто — пусть без надежды, но, повинуясь чувству, — пытался ее открыть. Вот и он бесшумно, но сильно нажимает рукою на дверь* Заперта...
Даль не предполагает, что дело приняло серьезный оборот. Управляющий Третьим отделением срочно докладывает шефу жандармов Бенкендорфу, находящемуся вне столицы: «Наделала у нас шуму книжка, пропущенная цензурою, напечатанная и поступившая в продажу. Заглавие ее «Русские сказки Казака Луганского»...
В ней содержатся насмешки над правительством, жалобы на горестное положение солдата и проч. Я принял на себя смелость поднести ее его величеству, который приказал арестовать сочинителя и взять его бумаги для рассмотрения».
Сочиняя свои сказки, Даль вряд ли собирался внушать презрение к правительству или возбуждать солдат к ропоту (как говорится в другом жандармском документе). В книге слышатся отзвуки подлинных сказок, созданных народом, а в них — и царь Дадон, и храбрый солдат, и бесчестный судья Шемяка. Да и живая жизнь подбрасывает впечатления. Как позабудешь войско на площади по соседству с царским дворцом (у многих еще во встревоженной памяти!)? Как позабудешь тяготы морской и солдатской службы: «перетянешь — бьют, и не дотянешь — бьют», неправый суд, хотя бы над ним самим, над мичманом Далем, когда за несколько никчемных стихотворных строк судейский черт-крючкотвор преподнес ему в обвинительном акте такие параграфы, что впору его, Даля, на каторгу? Даль, не скупясь, валит в свои тетради образы народных сказок и образы живой жизни, сам балагурит многословно и не очень-то складно, обильно уснащает речь пословицами и поговорками — и, похоже, поначалу не предполагает увидеть свои сочинения напечатанными. Даром, что ли, на первом же листе помещает опасливую пословицу: «И много за морем грибов, да не по нашему кузову». Но вот родилась на свет плотная книжечка небольшого формата в невидной бумажной обложке, книжечка сладко пахнет типографской краской, запах этот — что запах моря или степи — напоминает о дальних путях и неведомых землях; невозможно и подумать, что новая, прекрасная путь-дорога, не успев разбежаться по вольным просторам, вдруг упрется в полосатые черно-белые ворота крепости.
Даль после скажет с усмешкой про свои сказки: «Обиделись пяташные головы, обиделись и алтынные, оскорбились и такие головы, которым цена была целая гривна без вычета». Но пока ему не до усмешек. В коридоре слышатся тяжелые шаги, щелкает замок, Даль с надеждой подается к двери. Входит в комнату пожилой солдат с сединой в усах и бакенбардах, расстилает на столе несвежую салфетку, ставит на нее небольшой медный чайник с обернутой тряпицей ручкой и глиняную кружку, молча идет прочь и поворачивает за собой ключ в замке. Чай остывший, несвежий, пахнет мятой, которую, видно, подкладывают для вкуса. За окнами синеет. Вечер.
Откуда предположить Далю, что книжечка его лежит в эту минуту на зеленом сукне большого письменного стола, не где-нибудь — во дворце, в императорском кабинете, и государь, одетый попросту, в мундире без эполет, тут и там открывает ее крупными белыми холеными пальцами, без всякого интереса в прозрачно-серых, чуть навыкате глазах схватывает взглядом одну, другую, третью фразу из тех, что управляющий Третьим отделением услужливо отметил для него на полях карандашом. Бесшумно появляется лакей в синей с золотом ливрее, красных шароварах и белом тюрбане, зажигает свечи в стоящих на столе высоких бронзовых канделябрах. С краю стола строго в ряд построены куклы-солдаты, одетые в мундиры разных полков. Царь небрежно отбрасывает в сторону Далеву книжку. Сказки, конечно, возмутительные и автора надо бы примерно наказать, но тут же, на зеленом сукне, разложен послужной список ординатора воен-но-сухопутного госпиталя Владимира Даля: военный лекарь храбро сражался в минувших кампаниях, совсем недавно ему пожалован за то орденский крест, и царь это помнит. Его сердит, что люди, годные хорошо служить, занимаются таким бесполезным делом, как сочинительство. Царь еще раз внимательно читает послужной список — решает на этот раз помиловать Даля.
На дворе уже совсем темно. Свет огарка зажженного в низком подсвечнике, отражается в медно-красном боку позабытого на столе чайника. От притаившейся по углам темноты Даля охватывает тревога. Он сидит, сутулясь, в уголке дивана, думает о странной своей судьбе. Тянул бы лямку на море или на суше, достиг бы чинов известных, горя не знал. Но живут в его жизни слова, и никуда их теперь не денешь, и сам от них никуда не денешься.
Он вспоминает притчу про дятла, которую рассказывал Карп Власов, полковой балагур. Дятел красноголовый день-деньской стучит носом в дерево; к вечеру голова разболится, лоб обручем обложит, затылок ломит, нет сил терпеть. Ну, говорит, полно, не стану больше долбить носом, посижу себе смирно, да и отдохну. А наутро, ни свет ни заря, едва первая пташка в лесу защебечет, дятел наш опять пошел долбить, только стук по лесу на все четыре стороны. От судьбы не уйдешь, и зарекаться не след: сколько ни живи на свете Владимир Даль, какие мундиры ни надевай, а по всему, видно, судьба его — слова.
Он не замечает, как гремит ключ в замке. Огромная черная тень вползает на стену. «Выходите!» Он поднимается с дивана и стоит, не в силах сдвинуться с места. «Вы свободны!» — объявляет ему вошедший жандармский офицер, тот, утрешний. Даль вздыхает украдкой, медленно, неверным шагом, точно после долгой болезни, направляется к двери. Жив доктор Даль. Жив Казак Луганский. Ну, гляди, казак, — впрямь, атаман будешь!
--->>>