RSS Выход Мой профиль
 
Фраккароли Д. Ф 82 Россини. Письма Россини. Воспоминания. | РОССИНИ


РОССИНИ


(Перевод с итальянского И. Константиновой)


Славная Венеция, сколько же покоя и светлой радости даришь ты и в эту позднюю пору осени, утопающей при первых легких заморозках в мягких утренних туманах!
Этот высокий, стройный, веселый молодой человек приехал сюда две недели назад. Он — само ликование жизни, он — порыв мечтаний и фантазии, он весь устремлен в будущее. Его карие, горящие любопытством глаза сияют, и он от души радуется окружающей красоте.
Когда он уезжал из Болоньи, ему сказали: «Ты увидишь великолепный город!», но его не предупредили, что этот великолепный город исполнен такого необыкновенного очарования, не сказали, что именно здесь начнут осуществляться его безграничные надежды и родится его слава.
Он широко шагал, вдыхая соленый воздух с лагуны. Перед ним открывалась изумительная панорама площади, по которой там и тут прогуливались дамы и кавалеры, простые горожане.
Кавалеры, хотя уже и без париков, без треуголок, без алых плащей и блестящих пряжек на туфлях, все еще хранили следы пудреного и галантного XVIII века, которые не сумели уничтожить ни французская революция, ни падение Светлейшей *. Дамы хоть и отказались от моды на пышные кринолины и каскады кружев на рукавах, от мушек-сердцеедок и монументальных причесок, тем не менее сохранили в улыбке, во взгляде и в кокетливом музыкальном произношении очарование прекрасных ве-

* Так называли Венецианскую республику, которая многие столетия господствовала на Адриатике и пала после французской революции в 1797 году. (Здесь и далее примеч. переводчицы.)

нецианок былых времен. А в народе по-прежнему жив был неистребимый мрачноватый юмор людей, знавших слабости и сильных, и слабых мира сего и снисходительно посмеивавшихся над ними в утешение своей нищете.
Из повелительницы Венеция превратилась в рабыню. Но от прежнего господства у нее остался властный, аристократический тон, внушавший уважение.
Панорама острова Сан-Джорджо таяла в прозрачном тумане, исчезала вместе с плывущими над водой, подернутыми дымкой островами — прекрасная панорама, окутанная легкой вуалью, как, впрочем, и будущее этого отважного юноши.
Молодой человек шел, восхищенно рассматривая Венецию, счастливый и полный надежд. Вот уже много дней любовался он этим городом, и тот вновь и вновь пленял его и покорял. Вдруг кто-то окликнул его.
— Эй, Джоаккино, ты куда?
Джоаккино обернулся. Кто это так фамильярно обращается к нему? А главное — кто может знать его здесь, в Венеции? Он увидел коренастого молодого человека с непринужденными манерами, который с любопытством смотрел на него.
— Послушай, ты ведь Джоаккино Россини, не так ли?
— Да, я — маэстро композитор Джоаккино Россини, это верно. А ты кто такой?
— Что ты сказал? Маэстро композитор?
— Маэстро композитор.
— С каких это пор?
— С тех пор, как мне заблагорассудилось. С тех пор, как ты родился нахалом и грубияном. Кто позволил тебе обращаться ко мне на «ты»?
— Ух, какой же ты обидчивый! Неужели не помнишь меня? Не узнаешь? А мы ведь так часто играли вместе. Я — Франческо Дженнари из Пезаро. Мы вместе жили и в Фано, и в Луго, и в Синигалье, потому что мой отец, как и твой, часто переезжал из города в город. Я же Кек-кино, ну неужели не помнишь?
Глаза Джоаккино загорелись. Знакомый голос, родное произношение, светлые, простодушные глаза друга помогли узнать товарища детства.
— Черт побери, Кеккипо! Да это и в самом деле ты! Что же ты сразу не сказал! Конечно же, это ты! Дай обниму тебя! Как ты оказался здесь, в Венеции?
— Я тут по делам. Отец состарился, и теперь я занимаюсь коммерцией с помощью моего дяди Педрина. Помнишь его?
— Пет.
— Вот он, кстати, вон там видишь? Я прибыл вчера вечером морем. О боже, какое море! А ты что делаешь? Что это еще за история с маэстро композитором? Очередная твоя шутка, как в ту пору, когда мы были детьми?
— Шутка? Но у меня контракт с театром!
— Ла Фениче?
— Нет, но почти. С театром Джустиниани в Сан-Мозе.
— Все так же играешь на альте или чембало? Я знаю, ты сделал карьеру.
— Какой альт, какое чембало! Я же тебе говорю: я — маэстро. Маэстро композитор. У меня контракт на сочинение оперы. Через час я как раз встречаюсь с моим либреттистом, он принесет вариант текста для последнего квартета, и к тому же будет первая читка с певцами. Знаешь, моего либреттиста зовут Гаэтано Росси. Росси — он, Россини — я*. Красный — отличный цвет, он принесет удачу. Где ты остановился?
— В гостинице «Луна». А ты?
— У Моранди. Отличные люди, театральные. Ты наверняка слышал о них. Роза Моранди — знаменитая примадонна. А ее муж Джованни Моранди... Слышал? Прославленный маэстро. Композитор и прекрасный учитель пения. Они очень дружат с моими родителями. Вместе работали в разных театрах. А этим летом в Болонье— я сейчас оттуда, закончил там Музыкальный лицей—мама рекомендовала меня Моранди. Расхвалила, рассказала об успехах и о том, что хочу написать оперу. Моранди давно знает меня и очень верит в мои способности. Вот он и вспомнил обо мне и рекомендовал импресарио театра Сан-Мозе ангажировать меня. Тот и заключил со мной контракт на оперу. Причем специально для меня заказал либретто. «Вексель на брак».
— Подумать только! Ну и как справляешься?
— Прекрасно! Я уже написал оперу, за восемь дней.
— Восемь дней? Мне кажется, это слишком быстро.
— Моранди тоже так считает. Он говорит, нужно гораздо больше времени, чтоб написать оперу. Но разве я виноват, что музыка сама собой рождается во мне и

* Росси — в переводе с итальянского означает «красные*, Россини — «красненькие».

рвется наружу! А знаешь, кто импресарио? Потому я и легко получил заказ. Маркиз Кавалли из Синигальи, он и там был импресарио.
— Тот, что с Карпани?
— Ну да, покровитель Карпани.
Кеккино прекрасно помнит его. Это было четыре года назад. Россини тогда едва исполнилось четырнадцать лет, но у мальчика уже проявились такие исключительные способности, что его стали приглашать в театры репетитором и дирижером хора, а также аккомпаниатором на чембало в речитативах. Он получал шесть паоло * за вечер и неизменно вручал их матери. Он стал главной опорой семьи.
Как раз четыре года назад он работал в театре в Си-нигалье в качестве маэстро чембало. Однажды на спектакле примадонна, а это была Аделаиде Карпани, очень красивая девушка, но весьма посредственная певица, несколько раз пустила петуха в выходной арии, причем так, что ушам было больно. И тогда оттуда, где в оркестре сидел маэстро чембало, раздался громкий хохот, что невероятно развеселило публику, а певицу привело в растерянность и негодование. Вот так Россини реагировал на ее фальшивые ноты. Вернувшись за кулисы, Карпани потребовала позвать импресарио — маркиза Кавалли, питавшего к ней нежные чувства (он был из тех аристократов, что брали на себя обязанности импресарио для того, чтобы быть поближе к актрисам), и потребовала наказать виновника этого шумного скандала.
Маркиз импресарио велел позвать маэстро чембало. Когда же он увидел перед собой мальчика, совсем еще ребенка, которому впору было играть с детскими трубами и барабанами, то проникся к нему симпатией и вместо того, чтобы наказать, охотно выслушал его, тем более что маленький маэстро оказался острым на язык, не по годам развитым и высказал немало интересных мыслей и колких суждений. Узнав, что этот жизнерадостный мальчик намерен написать оперу, он полушутя-полусерьезно пообещал помочь вывести ее на сцену какого-нибудь крупного театра.
Случай представился, и маркиз Кавалли сдержал обещание. В осенний сезон 1810 года театр Джустиниани в Сан-Мозе собирался поставить пять новых опер-фарсов, заказанных пяти композиторам. Однако один из

* Паоло — медная монета.

них, немец, напуганный большим успехом оперы «Аде-лина» маэстро Дженерали*, которая первой вышла на суд публики, отказался представить оперу, опасаясь, что не сможет иметь такого же успеха. Импресарио маркиз Кавалли был поставлен в затруднительное положение. Тогда маэстро Моранди, ангажированный вместе с женой на этот сезон, порекомендовал ему юного Россини. Маркиз Кавалли написал молодому маэстро в Болонью, спрашивая, не сможет ли тот приехать. Вместо ответа Россини явился в Венецию и, как только ему вручили либретто, принялся писать музыку.
— Завтра первая репетиция,— сообщил Джоаккино своему вновь обретенному другу.
Он был очень рад встретить друга детства.
При всей самоуверенности и напускной важности восемнадцатилетний Россини страдал оттого, что расстался с матерью. Он и прежде уезжал из дома, но никогда еще разлука не казалась ему такой тягостной. Близость друга, напоминавшего о детстве, облегчала его тоску по дому. Он чувствовал себя менее одиноким.
— А сколько же тебе лет на самом деле, если у тебя хватает смелости величать себя маэстро и сочинять оперы? — спросил его Кеккино.— Когда-то ты был на два года моложе меня.
— Я таким и остался. Мне восемнадцать лет, вернее— восемнадцать с половиной, поскольку я родился в феврале 1792 года. Однако мама предусмотрительно произвела меня на свет в последний день февраля високосного года, поэтому я могу утверждать, что мне всего лишь четыре с половиной года: ведь я отмечаю день рождения 29 февраля, то есть раз в четыре года.
Восемнадцать лет, но сколько событий заполнили этот небольшой отрезок времени! Кто бы сказал славному, шумному, веселому Джузеппе Россини, именно за неиссякаемую жизнерадостность прозванному Вивац-ца — весельчак, живчик, что этот мальчик, родившийся хмурым зимним утром в Пезаро, подарит ему столько

* Дженерали Пьетро (1773—1832) — известный итальянский композитор написавший пятьдесят две оперы для театров Италии. Испании и Португалии. Наибольший успех имела его опера «Римская вакханалия».

радости, выйдя из детства, которое проведет в шалостях, проказах и безделье.
Джоаккино часто слышал от матери рассказ о том, как он появился на свет. Его мать Анна — домашние звали ее Ниной (от уменьшительного Аннина) — познакомилась с Виваццей в Пезаро, в своем родном городе. Она была единственной дочерыо пекаря Гвндарини, жившего на виа дель Фалло, работала модисткой, ей было девятнадцать лет, и она считалась одной из самых красивых девушек в городе.
— В это нетрудно поверить, мама, ты и сейчас так красива.
— Сейчас? Я уже стара, сын мой, а тогда...
Тогда она кружила голову многим молодым людям и более всего этому самому Джузеппе Россини по прозвищу Вивацца, который приехал в Пезаро из своего родного Луго. Вивацца был уже не мальчиком. Ему исполнился тридцать один год. Но он был самым веселым, самым обаятельным из всех мужчин — настолько, что у Нины закружилась от него голова. Он происходил из знатной семьи, жившей в Котиньоле близ Луго — из разорившейся, но знатной семьи *.
Вивацца приехал в Пезаро, где прошел по конкурсу на должность трубача в городском духовном оркестре, был страстным музыкантом и играл еще на валторне в оркестре оперного театра. В Пезаро его знали все. Он привлекал своим веселым нравом, пылким темпераментом, остроумием, особым умением располагать к себе людей, а также завидной выносливостью к местному благородному вину. Навеселе, то есть слегка подвыпившим, в приподнятом настроении его видели многие, но пьяным — никто и никогда.
Нина была и в самом деле необычайно красивой. Высокая, стройная, с огромными черными глазами на бледном лице, оттененном великолепными блестящими волосами. У нее были белоснежные зубы, а губы — свежие и полные, и чудесный голос, такой чудесный, что она смогла с успехом исполнять партии сопрано в оперном театре. Ее отличала еще одна особенность — она всегда была в хорошем настроении и часто даже в самые трудные минуты повторяла слова, которые выражали как бы философское кредо ее жизни: «Все хорошо, а если что сейчас и не ладится, то скоро все равно будет хорошо!»

* В родовом гербе Россини был изображен соловей, сидящий на розе.

Эту женщину можно было боготворить. И Вивацца действительно боготворил ее. А Нина позволяла ему себя боготворить. Их чувства оказались такими пылкими, что пришлось даже поспешить со свадьбой, чтобы наследник мог появится на свет по всем церковным правилам.
Вивацца без труда мог взять на себя ответственность содержать семью, потому что сразу же сумел занять в Пезаро неплохое положение. Он получал не только жалованье трубача в городском оркесте и валторниста в оперном театре, но и оклад инспектора городских скотобоен. Работа эта не слишком увязывалась, в художественном смысле, с двумя другими его музыкальными занятиями, зато существенно помогала иметь в общем итоге двести скудо в год. По тем временам это был отличный доход. Вот почему он смог перевезти из Луго мать Антонию и сестру Флориду и поселиться вместе с ними и молодой женой в хорошем доме на виа дель Дуомо.
Именно здесь, на виа дель Дуомо, и появился на свет Джоаккино. Сколько мучений доставил этот день молодой Нине! Домашние и соседки пришедшие помочь ей, зажгли множество тоненьких свечей возле статуэток святых в соседней комнате — пусть постараются, чтобы все кончилось благополучно.
В этой же комнате ожидал рождения ребенка славный Вивацца. Он очень волновался и не мог спокойно переносить страдания жены. При каждом ее крике он с негодованием обрушивался на святых, а когда крики стали совсем мучительными, схватил палку и принялся колотить одну статуэтку за другой и разбил уже почти все, как вдруг из соседней комнаты донесся пронзительный детский крик. Это был ожидаемый сын, издавший свое первое приветствие жизни.
Тогда Вивацца опустился на колени перед разбитыми статуэтками, собрал осколки возле уцелевшего святого Джакомо и перекрестился, благодаря за оказанную милость и прося прощения за святотатство, которое совершил, нет, не из ненависти к святым, а из любви к страдавшей жене.
— Ах, святой Джакомо, ты, защитник и покровитель моего прихода в Луго, не захотел покинуть меня и тут. Да благословит тебя господь! Сделай, дорогой, так, чтобы твои собратья не обижались на мои слова. И за удары палкой тоже...

Четыре года спокойно жила семья Виваццы после рождения первенца, который был необычайно красив, настолько, что ни одна женщина в округе не могла пройти мимо, не расцеловав его.
Но вот из Франции стало доноситься эхо великих и грозных событий. В Париже крушили старый мир, пытаясь создать новый. Революция порождала жуткие трагедии, несчастья и реки крови. Однако, находясь на расстоянии, возбужденные, жаждущие изменений и не терпящие промедлений многие светлые итальянские умы приходили в восторг от призывов к свободе, равенству и братству и видели в революции лишь зарю нового порядка, не замечая ужасов, которые окрашивали ее в кровавый цвет. Скоро пришли и первые известия, поначалу путаные, противоречивые, невероятные, а затем точные и определенные — о победах, которые одерживала в Италии французская армия под предводительством совсем молодого генерала, итальянца по происхождению,— Бонапарта. Новости эти и в Пезаро вызывали восторг, возбуждение и горячее ожидание важных событий.
Мог ли оставаться в стороне от всего этого Вивацца с его пылким, авантюрным нравом, увлеченный невиданными, благородными идеями? Конечно, нет. Больше того, он оказался одним из самых страстных пропагандистов новых идей. Вместе с другими патриотами он приходил в дом Луиджи Джорджи, где под видом игры в карты они вели другую, куда более опасную игру, собираясь свергнуть папское правительство. Когда в феврале 1797 года генерал Виктор занял Пезаро с двенадцатитысячным войском, пылкий Вивацца оказался среди самых ярых сторонников демократического режима и даже написал на дверях своего дома: «Жилище гражданина Виваццы,истинного республиканца».
Однако той же весной Толентинский мир восстановил папскую власть, и вернувшиеся хозяева выгнали со службы Россини-отца — никакой он теперь не трубач и не инспектор скотобоен.
Но тут произошла история то ли комическая, то ли героическая. Вивацца и его товарищи по убеждениям и по несчастью, которым мстило возвратившееся к власти папское правительство, сумели устроить в Пезаро переворот— заставили бежать «мирных» папских солдат, взяли под арест папского наместника, надев на него наручники, создали импровизированный Городской совет и объявили о присоединении города к Цизальпинской республике.* Все это имело последствия и для самого Виваццы — в ореоле политической жертвы за свои революционные убеждения он вновь обрел почет, а так-же — жалованье трубача и инспектора скотобоен. Хоть какое-то удовлетворение, черт возьми...
Однако можно ли было рассчитывать на прочность всех этих перемен в такое сложное, полное неожиданных бурь время? Конечно же, Вивацца был страстным и убежденным «истинным республиканцем», но у него при этом была семья. И стремление стать народным героем невольно приходило в противоречие с необходимостью добывать средства к существованию, чтобы содержать мать, жену, сестру и растить маленького Джоаккино. Тогда Вивацца задумал предупредить возможные осложнения— он решил изменить свой образ жизни и навсегда связать судьбу семьи с театром.
К этому решению подталкивал его и горячий, авантюрный нрав. Театральная жизнь — в чем-то сказочная, в чем-то цыганская, такая неустойчивая, но в то же время и такая привлекательная — аплодисменты, известность, странствия, заработки, не всегда надежные, но порой солидные,— эта жизнь казалась ему полной обещаний и надежд.
Да к тому же почему бы не использовать чудесный, чистый, мелодичный голос молодой красавицы жены и ее природные способности к пению? Нина не знала нот, но превосходно пела по слуху. Она с необыкновенной легкостью запоминала мелодии, у нее была удивительная музыкальная память. Разве ее чудесный голос, красивая фигура, обаяние и неизменно хорошее настроение (ома всегда, даже занимаясь домашними делами, пела с такой светлой безмятежностью, что невольно вносила покой и в сердца слушателей) не принесут ей в театре успех? И она действительно имела его. Она не стала виртуозной певицей, но была очень хорошей исполнительницей, и публика горячо принимала ее.
С недавних пор, а точнее — лишь после вступления французских войск на территорию папского государства, женщинам впервые в этом государстве разрешено было выступать на сцене. Синьора Нина Россини оказалась в числе первых певиц, которые украсили исполнение оперы женским изяществом и улыбкой. Одному лишь господу

* Одна из республик, созданных Наполеоном на территории Италии.

богу ведомо, сколько удовольствия получила от своих выступлений молодая, красивая мать маленького Джоаккино!
Так у них началась бродячая, но интересная жизнь. А маленького Джоаккино они оставили в Пезаро на попечении бабушки и тетки, вышедшей замуж за цирюльника. Один францисканский монах взялся обучить мальчика чтению и письму и заниматься с ним музыкой. Но малыш предпочитал урокам игры в компании сверстников, и добрая, ласковая бабушка, конечно же, не в силах была добиться от него усердия в занятиях.
А однажды вечером в болопском театре, куда Джузеппе Россини и его жена Анна были ангажированы на долгий срок, произошла сцена, которая не была предусмотрена контрактом. Вивацца сидел в оркестре за своим пультом, а жена гримировалась. Она — примадонна, он — валторнист. Вот-вот должен был начаться спектакль, как вдруг в зрительный зал ворвались четверо полицейских во главе с комиссаром, перемахнули через барьер, отделявший партер от оркестра, и принялись выяснять, кто здесь Джузеппе Россини по прозвищу Вивацца, которого тут же арестовали, к удивлению товарищей и публики.
Что он натворил? Ничего, если не считать старого. Когда вернулась прежняя власть, папская полиция вспомнила о патриотических выступлениях пылкого трубача из Пезаро, истинного республиканца, и пожелала, чтобы тот уплатил долги. Из болонской тюрьмы его препровождали в разные другие места заключения, пока наконец он не оказался в Пезаро, где в сентябре этого бурного 1799 года начался процесс над ним. Как человек в высшей степени благородный, Вивацца держался стойко и мужественно, не назвав никого из своих друзей и с возмущением отвергая любые предложения выдать товарищей по убеждениям.
Один из биографов писал, что даже в эти трудные времена, когда была в разгаре революция, возникали заговоры и тюрьма оказалась реальностью, Вивацца никак не мог стать фигурой трагической, так как для этого славного, добродушного человека любая трагедия неизменно оборачивалась комедией со счастливым концом. Возможно, этот биограф прав, потому что и на этот раз, летом, когда должен был завершиться процесс в Пезаро, французы вновь заняли город, и Вивацца смог наконец после десяти месяцев заключения снова обнять любимую жену и вместе с ней вернуться к бродячей театральной жизни.

Джоаккино было тогда восемь лет, и, можно сказать, вот тут-то и началась его официальная карьера шалопая и сорвиголовы.
Беседуя, приятели продолжали свой путь по набережной от Дворца дожей к Арсенальному мосту.
— Надеюсь, ты не станешь рассказывать мне о своих детских шалостях,— прервал друга Кеккино Дженна-ри.— Я знаю их не хуже тебя, мы ведь вместе проказничали. К тому же я наверняка мог бы рассказать об этом лучше,— ладно, ладно, не сердись, Джоаккино! — ведь у тебя всегда была привычка сильно приукрашивать все. Хотя надо признать, что это получалось весьма занятно.
— Я ничего не приукрашиваю, мой дорогой Кеккино. Но не станешь ведь ты утверждать, к примеру, что это я рыскал по ризницам всех церквей Пезаро под предлогом, будто хочу записаться в хор мальчиков, а на самом деле для того, чтобы отведать белого вина, предназначенного для причастия.
Кеккино засмеялся:
— Это верно, впереди всегда шел я. Ведь был риск, и немалый, получить несколько хороших ударов палкой, а ты предпочитал оставаться в надежном укрытии. Но г.дея-то твоя. А вот если уж не было риска получить по шее и можно было смело опустошать бутылки, то вперед шел ты.
— Но мы делили добычу поровну, как добрые друзья, не так ли? Потом, правда, я узнал, что мы никакого святотатства не совершали, потому что вино еще не было освящено. Когда я как-то рассказал обо всем этом дону Лгостино Монти, тот очень смеялся.
— А вот мне совсем было не до смеха, когда однажды мы поссорились с тобой, не поделив добычу, ты запустил в меня этим проклятым камнем, и у меня вскочила вот такая шишка на голове.
— Не огорчайся, Кеккино, ты зато впервые обнаружил тогда, что у тебя есть голова. А я впервые понял, что надо уважать чужие головы. Потому что именно после этого удара камнем родители в наказание отправили меня подручным к кузнецу Джульетти. На площади Сант-Убальдо, помнишь? Впрочем, это было не без пользы— раздувание мехов научило меня хорошо отбивать такт в музыке и верно размерять ритм.
— А потом я на некоторое время потерял тебя из виду.
— Это верно. Когда мои горячо любимые, но странствующие родители поняли, что в Пезаро я не делаю ничего путного и наказание кузницей не слишком-то действует, они решили отправить меня в Болонью и там отдали в обучение не одному, а сразу трем учителям. Это были три священника — дон Инноченцо, он должен был научить меня читать и писать, дон Финн, который пытался вложить в мою голову арифметику, и дон Аго-стино Монти, он намеревался научить меня латыни. Ну а я в этой неразберихе путал уроки и учителей. И больше всего меня удивляло, что они не прогнали меня сразу, после первых же уроков.
— Но ты и сам мог уйти, как сделал это в Пезаро, бросив своего учителя.
— Верно, я бы так и поступил, дорогой мой, но это было опасно, потому что мой отец уже понял, что я бездельник, и определил меня в пансион к одному колбаснику, а тот не сажал меня за стол, пока я не приносил ему доказательства, что был на занятиях. Меня просто взяли за горло. Хорошо, что я подружился с дочерью владельца пиццерии, с той славной брюнеточкой, которая за несколько поцелуев снабжала меня ливерной колбасой. Но аппетит у меня был такой (и не могу сказать, что утратил его сегодня), что довольствия, получаемого у этой девочки, для меня было мало и нужна была еще помощь отца. Я должен был брать уроки музыки у одного учителя. Думаю, что если б все остальные учителя, у которых я занимался, оказались бы такими же, как он, меня не пригласили бы сейчас сюда как композитора. Представляешь, он был почти нищим — жалкий, оборванный человек. Днем он служил у торговца спиртными напитками, вечером играл на органе в какой-то церквушке, ночью спал где придется, потому что, насколько я знаю, у него никогда не было крыши над головой, а рано утром являлся ко мне давать урок. Он приходил в такую рань, что находил меня еще в постели.
— Представляю! Ты и теперь сохранил привычку подниматься как можно позже?
— Конечно. Я вообще считаю, что человек превосходно чувствует себя только в постели, и убежден, что подлинное, естественное положение человека — горизонтальное. А вертикальное — на ногах,— наверное, придумал потом уже какой-нибудь тщеславный тип, захотевший прослыть оригиналом. Ну а поскольку на свете, к сожалению, сумасшедших достаточного человечество и было вынуждено принять вертикальное положение. Но не будем отвлекаться. Так вот, этот мой болонский учи-тель — на самом деле он был родом из Новары и звали его Пеппино Принетти — будил меня каждое утро и усаживал за спинет* учить урок. Но после первых же нескольких тактов он, сидя на стуле, клевал носом и начинал храпеть, и я так и не мог понять, из-за моей ли игры, или из-за того, что не выспался ночью. Я тотчас же пользовался этим и мигом нырял в постель, а когда он просыпался, мне нетрудно было уверить его, что я уже несколько раз сыграл упражнение, причем очень старательно. Надо сказать, что, обманывая его, я мало что терял, потому что все его преподавание сводилось к тому, чтобы заставить меня играть гаммы большим и указательным пальцами.
Тут Джоаккино заметил, что приятель уже некоторое время с любопытством рассматривает его.
— Почему ты так смотришь на меня? Плохо завязан галстук? Пятно на рубашке?
— Нет, нет! Ты, как всегда, элегантен и аккуратен. Но я не понимаю — как же ты стал маэстро композитором при таких-то занятиях? Где и как ты учился?
— Дорогой мой, не смейся. В какой-то момент я начал заниматься серьезно, по-настоящему серьезно. Когда? Когда понял, что это необходимо мне для жизни, но прежде всего потому, что мне очень нравилась музыка. Я не переутомлял себя учебой, потому что если ты вынужден утруждать себя из-за чего-то, то теряешь всякое удовольствие от жизни. Знаешь, когда я начал заниматься с охотой? Когда мне было десять лет и отец привез меня в Луго, в свой родной город.
Кеккино Дженнари невольно рассмеялся:
— Ну, во всяком случае, не тогда, когда и я был там, потому что мы и в Луго вытворяли вместе с тобой все, за что нам влетало в Пезаро. Тем более что отец опять отправил тебя в наказание раздувать мехи к кузнецу — к этому Дзоли, что жил у моста Броццо. Мы с отцом потом уехали в Фано, и я не знал, как у тебя сложились дела.
— Все верно. Именно после этого нового наказания

* Спинет — старинный клавишный струнно-щипковый музыкальный инструмент, разновидность клавесина, предшественника фортепиано.

у Дзоли я и решил взяться за ум. Знаешь, еще и оттого, что, когда я работал в кузнице, мальчишки смеялись надо мной, и мне это было неприятно. Но самое главное, отчего я начал заниматься всерьез,— это потому, что впервые в жизни увидел, как плачет моя мама. Она плакала из-за меня, она была в отчаянии, что ее сын растет бездельником и будет ее горем. Дорогой мой. я могу шутить с чем угодно, но только не с любовью и страданиями моей мамы. Мама обожает меня, а я ее. И эти ее слезы заставили меня понять, что надо быть хорошим сыном, чтобы заслужить любовь мамы. И с тех пор никогда больше не возникала необходимость отправлять меня в наказание в кузницу. Я не могу сказать, что сильно утруждал себя, потому что музыка для меня — это как воздух, которым я дышу. Но все же я занимался прилежно.
Какое это было славное время — годы, проведенные в Луго! Отец его нашел там замечательного покровителя— дона Джованни Сассоли, а Джоаккино обрел увлеченного и знающего учителя — каноника дона Джузеппе Малерби.
Братья священники дон Джузеппе и дон Луиджи Малерби были состоятельными людьми. Они жили па площади Паделла рядом с Россини, и мальчик каждый день бегал на урок к канонику-музыканту. Тот учил его играть на гравичембало, но еще больше старался нучить петь, потому что обнаружил у него красивый, чистый голос, очень подвижный, гибкий, с тончайшими оттенками в пассажах, что невольно поражало — ведь ребенку было чуть больше десяти лет. Поразительна была и легкость, с которой мальчик овладевал всеми правилами. Ему явно помогал в этом безошибочный музыкальный инстинкт. Дон Джузеппе Малерби был в восторге от этого случайно попавшего к нему ученика и определил его в свою певческую школу; воздействуя на самолюбие мальчика, он демонстрировал его искусство, и оно делало честь и учителю и ученику.

В семье Малерби, одной из самых известных в Луго, маленький Джоаккино впервые получил широкое представление о музыке. В библиотеке учителя он обнаружил произведения патриархов итальянской музыки, а также Моцарта и Гайдна, которые привели его в невероятное изумление.
В доме Малерби, располагающая обстановка которого отражала хороший вкус и художественное чутье, встречаясь с бывавшими у братьев-каноников людьми, он получил также первые понятия о жизни в обществе и об изысканном аристократическом стиле.
Джоаккино не любил никого из своих первых учителей, потому что они превращали занятия в наказание. Но он испытывал восхищение, любовь и признательность к дону Джузеппе, который научил его любить музыку. И его бесконечно занимали разговоры с доном Луиджи, тоже очень опытным музыкантом и остроумнейшим человеком, который видел в маленьком сыне Виваццы незаурядную личность, человека, всегда готового сострить и пошутить, и сам он, хоть и был пожилым, любил посмеяться и нередко провоцировал Джоаккино на разные забавные шутки.
— Видишь ли, если говорить откровенно, то именно там, в Луго, в доме этих двух славных священников, и началась моя жизнь.

Они продолжали свой путь, как вдруг Дженнари остановился и с восхищением заметил:
— Знаешь, а ведь ты держишься как завоеватель!
— Хочешь, скажу, что я намерен завоевать? Венецию. Потом Италию, потом весь мир.
— О-ля-ля!
— Не бойся. Я добьюсь своего. Я пока еще не говорю об этом во всеуслышание, потому что кое-кто мог бы принять это за глупое и пустое бахвальство, но, уверяю тебя, это не так. Я ощущаю в себе нечто такое, что предвещает какие-то неясные, но великие дела. Это как бы звучание каких-то событий, которые еще только должны произойти. Иногда я заставляю себя не верить в это, не ощущать эту неразумную веру, но гораздо чаще, почти всегда, верю. И знаешь почему? Потому что мне кажется, будто мною движет какая-то сила, которая находится не во мне, а где-то рядом, и сам я не прилагаю никаких усилий, а лишь позволяю вести себя и иду. Об этом своем предчувствии я рассказывал только маме. Она улыбается, но тоже верит. Отцу я не стал говорить, потому что ом оповестил бы об этом весь мир, как о чем-то совершенно определенном. Или как о чудесном вмешательстве архангела Гавриила. Поделиться же с тобой, мне кажется, это все равно, что никому не сказать.
— Как мило! Я, выходит, ничего не значу?
— Глупый! Разве я сказал бы тебе, если б ты ничего не значил! Ты для меня олицетворение моей юности, и, когда я говорю с тобой, мне кажется, будто я обращаюсь к тому мальчику, каким был несколько лет назад. Знаешь, кем я хотел стать, когда мне было тринадцать лет? Самым знаменитым певцом Италии. Это было самое горячее желание. Помнишь, наверное, какой у меня был звонкий голос? Сейчас он так же красив. Да, я не шучу. Только теперь у меня баритональный тенор, а тогда было чистейшее сопрано. И мне казалось, что восторги, которые я вызывал, пророчат мне карьеру. Ах, слышал бы ты меня, когда я пел в театре Корсо в Болонье партию маленького Адольфо в «Камилле» Паэра! * Мне было тогда тринадцать лет. Отец не сомневался, что я буду певцом-виртуозом, и даже заставил брать уроки у зна менитого тенора Маттео Бабини. Ты, конечно, знаешь его. Устав от бремени богатства и славы, он тогда только что оставил сцену после триумфальных выступлений во всех театрах Европы. Он тоже предсказывал мне необыкновенную карьеру. Занятия с ним принесли такую большую пользу, что уже через год, когда мне исполнилось четырнадцать лет, знаменитая филармоническая академия Болоньи единодушно избрала меня своим членом и даже освободила от вступительного взноса. Представляешь! Неслыханная честь. Я был самым молодым в академии. А когда после нескольких месяцев занятий в Музыкальном лицее я впервые выступил в одной из церквей Болоньи, меня сразу же стали приглашать петь всюду, я был буквально нарасхват. И всюду огромный успех. За каждое выступление я получал три паоло и сразу же отдавал их маме, потому что расходов по дому было немало, а мама, бедняжка, пять лет назад вынуждена была покинуть сцену из-за болезни горла. Она теряла голос, а я приобретал. Как бы хорошо жилось людям, если бы во всех семьях всегда вот так же восстанавливалось равновесие. Меня называли мальчиком с необычайным голосом.
— Можешь не рассказывать мне об этом. Я слышал тебя.
— Знаешь, я ведь начал учиться музыке не для того, чтобы сочинять, а чтобы петь. Потом, когда я уже стал маэстро чембало и у меня начал ломаться голос, я решил

* Паэр Фердинандо (1771—1839)—крупный итальянский оперный композитор и дирижер, многие годы работал в Париже, был придворным капельмейстером, его оперы пользовались успехом.

изменить свои планы. Нет, не стоит быть певцом. Лучше быть великим композитором. В этом мире надо довольствоваться тем, что плывет тебе в руки.
Навстречу им в сопровождении какого-то тощего господина шли две молодые дамы, туалеты которых выглядели чересчур претенциозно. Джоаккино с непринужденной любезностью приветствовал их, и они ответили ему улыбкой.
— Все такой же сердцеед! — заметил друг.
— Какое там! Это певицы из оперного театра. Они не заняты в моей опере, но я хочу сохранить с ними добрые отношения. Они пригодятся для опер, которые я еще напишу.
— Вижу, ты не утратил интереса к хорошеньким женщинам, а они к тебе.
— По правде говоря, нет.
— Ты и влюбляться начал слишком рано. Помнишь ту девочку в Фано? Она была почти ребенком, да и ты тоже... Скольке тебе лет тогда было?
— Одиннадцать или что-то около этого. И ей столько же. Стоит ли вспоминать — детская влюбленность...
— Да, а шумная история в театре...
— Это когда я запустил альтом в певца, оскорбившего меня?
— Нет, дорогой, давай уж все по порядку. Вспомни как следует. Я был тогда твоим поверенным в сердечных делах.
— Ну, так ты и рассказывай.
— В тот карнавальный сезон ты был ангажирован в театр Фортуна в Фано. Несмотря на твой юный возраст, тебе разрешили играть в оркестре на альте. Ты был очень красив, пожалуй, даже красивее, чем сейчас.



--->>>
Мои сайты
Форма входа
Электроника
Невский Ювелирный Дом
Развлекательный
LiveInternet
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0