Акилино Рибейро
ШКУРА НА БАРАБАН
Сколько вот так, след в след за Клету, перетаскал он на своем горбу молока за долгие годы — глаза б не глядели на тягучую ленту дороги, знай только: из деревни в город, из города в деревню, туда-сюда... Мерин тяжел и медлителен был в ходу, словно поклажа тянула книзу, к сулившей желанное отдохновение земле. Сухожилия вздулись, кожа на шее и других местах кровоточила, и слепни слетались со всей округи на запах крови. А он, несмотря ни на что, всякий день спозаранку отправлялся в путь, из конюшни выходил с пеньем петухов, а возвращался, когда уж быки мерно жевали в стойлах свежескошенную траву. На несколько часов он забывался беспокойным сном, мучимый кошмарами, дрался с другими лошадьми не на жизнь, а на смерть, переправлялся с нестерпимым грузом через пропасти.
Даже коротышки ослы шагали проворней. Хозяина раздражала его медлительность, он все подхлестывал хворостиной или тащил за недоуздок и бранился:
— А ну шевелись, ублюдок! Бить поклоны будешь в конюшне!
И вот раз поутру, когда из-за полных бидонов ступить еще шаг стало невмочь, он повалился с грузом на ровном месте. Увидев, что молоко пролилось, Клету рассвирепел и, набросив петлю, принялся поднимать мерина. Он колотил, пока не сломалась палка и не занемогла рука. Мерин лез вон из кожи, хрипел, бил всеми четырьмя копытами, но так и не смог подняться. Клету тащил его за голову, за хвост, за уши — тщетно. Стукнувши еще раз копытами оземь, вконец обессилевши, он затих на боку, ртом пошла кровавая пена.
Разъезжаясь ногами по скользкой от молока земле, Клету стал высвобождать его йз-под упряжи. На шум бидонов сошлись пастухи, и он попросил их:
— Подсобите, братцы...
Людей — у кого рожок в сумке, у кого кнут за поясом — хватало; одни за хвост, другие за гриву — поставили мерина на ноги. Клету его приласкал, взнуздал снова, закрыл бидоны крышками и хлопнул по-приятельски:
— Ну, давай, топай, горе луковое!
Напрягшись, подпатужившись изо всей мочи, лошадь стронулась с места. Неверным, нетвердым шагом, того и гляди упадет.
— Вроде Сарамбеке пошел плясать,— пошутил кто-то из пастухов.
— Не дотянет до деревни,— заметил другой, в словах его было осуждение неуместной шутки.
Клету обнял коня рукой за шею, будто хотел защитить его. Но вскорости ноги у животного стали опять подгибаться, затряслись мелкой дрожыо, и, беспомощен, будто нодкошен чем-то, он плюхнулся вдруг на колени, завалился набок.
Клету пнул его несколько раз ногой и, схватившись за голову, принялся причитать, клясть разнесчастную свою судьбу.
— Сходи-ка лучше за другой животиной, дядюшка Клету,— посоветовал один из пастухов.
Клету еще раз было попытался поставить мерина на ноги, понукал его, бил палкою. Но животное не двигалось, глаза запали, подернулись туманною пленкою.
Клету наподдал в последний раз по загривку и, проклиная все на свете, начал сызнова снимать поклажу. Потом, отдуваясь, заспешил назад в деревню за ослом, оставив мерина в окружении собак, которые, высунувши языки, подлизывали молоко.
Когда Клету возвратился с ослом, мерин, уж на ногах, пощипывал мирно придорожную траву. Сам не зная зачем — то ли из сострадания, то ли на всякий случай, а вдруг сгодится на что,— он прихватил мерина с собой.
Понурившись, прихрамывая, пощипывая на ходу вереск и молодые побеги, мерин добрел до конюшни, забился в стойло и проспал крепким сном всю ночь.
Рано утром заявился Клету л, не сказавши ни слова, потащил вьючную упряжь вместе с молочными бидонами во двор. Конь искоса поглядывал на эти приготовления и, как всегда, ожидал пинка, что его поднимал с подстилки. Но на сей раз хозяин даже не посмотрел в его сторону.
Животное привыкло к людским причудам, и поведение хозяина не удивило его. Мерин знал, что идти он не в силах, а инстинкт предвещал безделье и тихие радости. Сладко потянувшись, он устроился поудобнее на соломе, которая показалась ему в это утро, как никогда, мягкой, в особенности после долгого почного отдыха и при воспоминании о том, как тяжко достается ему в пути.
Он все лежал в сладкой истоме, когда со двора донесся ослиный рев. Потом этот самодовольный рев глупого и здорового осла прозвучал еще раз и еще. Протекло несколько секунд, мерина разобрало любопытство, он поднялся и пошел посмотреть. Клету седлал осла, который накануне возил вместо мерина молоко, Жоана ласково подсовывала тому в пасть пучки клевера.
«Вот обжора-то»,— подумал он про себя. Его снедала зависть при виде того, как осел, полузакрыв глаза, с наслаждением разжевывает эти пучки. Да это же настоящий грабеж! Разве этот клевер пе предназначен ему? Не колеблясь, ои выскочил, куснул осла и сунулся мордой в щедрые руки Жоаны. Но не тут-то было: Клету дважды отвесил ему со всего размаху по уху, и он, грустный и обиженный, вернулся в стойло.
Весь день мерин пробездельничал, пощипывал себе траву и дрок па пригорках, вокруг гонялись за мухами стаи птиц и совсем его не боялись. Довольный, с набитым брюхом, вернулся он под вечер к себе в стойло.
Клету было еще раз попробовал затянуть на нем подпругу — н0 то ли схитрив, то ли и вправду чувствуя слабость, он упал наземь, и никакие побои, никакие уговоры не смогли принудить его к прежней работе. С тех пор хозяин и не приставал больше к нему по утрам, позволял лодырничать, и, хотя в душу от косых его взглядов закрадывалось беспокойство, радости было куда больше. Теперь оп мог пастись беспрепятственно где угодно — и вдоль дороги, и на берегу речушки, но он не разрешал себе уходить далеко от деревни, да и нарывы на суставах мешали. Когда благовестили к вечерне, он уж был в стойле, довольный, вспоминая вкус и запах сочной травы, благоухание вечера, и шкура на спине, казалось, меньше саднила.
Однажды на закате мальчишки прогнали его камнями далеко за пределы округи, он еле от них убежал на немощных своих, дрожащих ногах. Когда он добрался до деревни, коровы уже переминались перед кормушками. Конюшня оказалась закрыта, вокруг не было ни души. На всякий случай он обежал ее несколько раз и, не зная, что делать, остановился посреди двора, потом опять подошел к дверям и, низко опустив голову, стал ждать. Однако никто не явился, и он заржал. В его ржании — длилось оно, может, какое-то мгновенье — слышались мольба и призыв. Он заржал во второй раз, жалобней и протяжней. А потом и в третий; на долгое это и горестное его ржанье лишь откликпулась из соседской конюшни старая кобыла сеньора приора.
Он все продолжал ржать, но тщетно — никто не пришел; тогда от ярости и отчаяния он принялся рыть копытом землю. Никто не отозвался. Он попробовал стукнуть копытом в дверь, но та не поддалась. Все впустую. Он уже совсем обессилел, пал духом, как вдруг увидел, что к нему кто-то идет. По росту и походке он признал сыпа Клету и, навострив уши, тихим и благодарным голосом приветствовал его. Но негодный мальчишка огрел его по уху и отправился по ночной росе, поеживаясь от страха и холода, к людям спать.
На следующий день под вечер он увидел хозяина, тот возвращался из города, сидел верхом на осле среди пустых бидонов, в руке поводок. Мерин поспешил навстречу, и хозяин прочел в его влажных глазах успокоение и одновременно выражение жалостное и радостное. Клету слез с осла и, не желая портить радость встречи, дружелюбно похлопал мерина по крупу, почесал за ухом, сказал ему что-то, чего мерин не понял, но сердцем почуял, что хозяин сострадает к его скорби и одиночеству в этом мире. Он помирился с молочником и даже покорно побрел за ослом по направлению к дому. Ночь эту он провел что праведник, доволен собой и всем миром.
Время бежало, двери конюшни теперь были всегда отворены, кровь в жилах заструилась проворней, летнее сол-пце подживило шкуру, и отверженный вновь ощутил в себе вкус к бродяжьей жизни.
Не приноровиться все Клету было к чужой — какую внаймы брал — скотине: то кряду несколько дней в пути молоко прокисало, то запаздывал, а то и вовсе являлся к шапочному разбору.
И вот раз случилось, даже последней клячей пе у кого было разжиться, и молоко скисло в бидонах, так и оставшись во дворе. Назавтра же рапо-ранехонько, еще не погасли звезды, кто-то постучался в дверь и грубым голосом потребовал список поставщиков.
Клету, заспанный, стоя на пороге, взъерепенился:
— Ты чего зря орешь-то?
— Чего, чего?.. Уволен ты с фабрики — вот чего. Гони список...
Клету попробовал протестовать. Мол, вот недавно умер Исидру, и он откупит его жеребца, и дело будет улажено раз и навсегда.
Но этот тип и слушать его не захотел, даром что без списка ушел. Он остановился у источника, снял рожок и трижды протрубил. Сразу и потянулись жепщипы с кувшинами па головах. Из-за Клету они потеряли за целый день, и потому уже считали его трепачом и обманщиком, а раз так, то и молоко в город можно отправить без пего.
Делать нечего, Клету решил переговорить с хозяином фабрики, сеньором Жозе да Лобой — этакий маленький толстячок, робкий с виду, он был богачом и куда как влиятельным среди граждан. Его милость велела сказать, что оп-де решения не переменит, и одарила его ношеными штанами и чаевыми.
Когда Клету поведал о своем злосчастье жене, та сказала:
— Ничего, я завтра сама схожу.
Опа принарядилась как только могла: в узкую фланелевую юбку, цветастую кофту и лакироваппые туфли — так и сияла вся чистотой.
— Сеньора Жозе да Лобы нет дома,— ответили ей. Она оттолкнула слугу, распахнула дверь и прошла внутрь.
— Жоана? Зачем ты пришла?
— И он еще меня спрашивает? Я хочу, чтоб мой муж снова возил молоко. Ясно?
— Ясно-то ясно... Но как, раз он без лошади? Что ж — он так и будет возить па чем бог пошлет? Поставщики разбегутся, лучших и не собрать уже. Что ни день, молока пе хватает. А сколько прокисает? То привезут поздно, а то поставщики — всяко бывает, потому как изверились,— подсунут кислое. Нет, нет, так дальше идти не может!
— А я что толкую? Желаете иметь справного работника, вот и ссудите ему деньжат в долг, чтоб он смог купить лошадь. Всего и дел-то...
— Ох, и глупа же ты, как я посмотрю. Посуди сама: ну, дал я, допустим, взаймы денег... молока-то ему все одно теперь не дадут.
— Сплетни это! Просто все они завистники. Вот ссудите в долг денег — увидите.
— Тьфу! Я тебе — одно, ты мне — другое! Нет, и все тут... Сколько можно приставать!
— Ах, приставать? Вот вы и не будете теперь приставать. Разрази меня гром, коли я сей же момент не пойду и не скажу сеньоре Зазинье, да и вообще всем — пусть все знают! — что вы мне полюбовник.
Схватив ее за руку, он стал потихонечку подталкивать ее к двери.
— Да кто пристает к тебе? Ступай, ступай себе с богом.
На глаза Жоаны набежали слезы.
— Как меня домогались, так золотые горы сулили...
Смягчившимся от ее слез голосом — они внезапно пробудили в нем прежнее вожделение — он возразил:
— Нет, нет, Жоана, я ясегда готов помочь тебе, но снова взять твоего мужа на работу — это пи в какие ворота не лезет! Я потерял из-за него кучу денег, ты даже представить не можешь сколько!
К лицу Жоаны прилила кровь, и морщины, что ей достались от семерых детей, сделались совсем незаметны. Ее и без того красивые черные-пречерные глаза стали от слез еще красивее, в пих появилось какое-то новое, почти девичье выражение, которое еще пуще распалило сеньора Лобу. Он обхватил ее рукою за шею и зашептал на ухо:
— Послушай, Жоана, для тебя я всегда буду все тем же. Но и ты должна относиться ко мне по-прежнему... Будешь относиться ко мне по-прежнему?.. Э, да что там... муж твой — малый не промах, силы не занимать, пусть устраивается.
Она всхлипнула, пожаловалась сквозь слезы:
— Да мы все помрем с голоду...
— Дура ты, дуреха... кабы ты знала, как люблю я тебя, не болтала бы глупостей!
И, запрокинув ей голову, он стал целовать ее в губы, лоб, шею, пуская слюну, обдавая похотливым дыханием.
— Жоана, милочка, иди прямо к Борралье... слышь? Я тут же следом за тобой.
— Нет, нет, не сегодня.
— Именно сегодня.
— А мужа моего возьмете? -
— Вот, вот, иди, там и обсудим!
Жоана не прождала и пяти минут в доме у сводницы. Лоба прибежал, запыхавшись, глазки пылают,— как прибегал прежде, когда она спускалась в долину, свежа всей свежестью сьерры, и от ее стройпого, соблазнительного тела и тугого лона веяло горними травами.
А чуть позже многоуважаемый сеньор Лоба, утерши пот, извлек из клеенчатого портмоне бумажку в пять тысяч реалов. И торопливо, дабы побыстрей разрешить неловкость, сунул ей деньги:
— Держи и ступай себе с богом. Скажи своему Клету, что я о нем помню, но возить молоко — об этом пускай забудет. Прощай!
Жоана меж тем, лежа на кровати, запихивала в шпу-рованиый лиф усталую мякоть своих грудей. Едва Лоба вышел, она схватила деньги и спрятала их за пазуху. По крайности можно купить вдоволь хлеба, а то и новую ситцевую юбку.
Когда она поднялась к себе в горы, стадо уже втягивалось в деревню. Клету, добрая и простая душа, нимало пе удивился, услыхав от жены о решении сеньора Лобы. Хозяйской же подачке он не придал значения, плевать он хотел на нее, мораль его не была уж очень жестка. А что до увольнения с фабрики, то тут он и вовсе только пожал плечами:
— А я что тебе говорил?
В то утро ему не отворили дверей. Он ничего не ел со вчерашнего дня и заржал, и ржал, покуда не заскребло в горле, а потом — голод не тетка — принялся выискивать в навозе сеио и жевать соломенную труху. Клету работал снаружи и слышал, как беспокойно мерин переступает и взбрыкивает в стойле, и это его вконец разозлило и даже привело в ярость.
Как стемнело, он накинул на мерина оголовок, и тот, пятясь задом, покорно вышел во двор. На воле Жоана скормила ему краюшку хлеба, и все трое, не торопясь, побрели к поросшему вереском и буйными травами взгорью. В быстром хороводе над ними кружила сорочья стая. Заброшенные шахты па косогоре залиты были водой, всюду горбились остовы каких-то сооружений и механизмов, и мерин, который всегда страшился пустынных мест, удивленно озирался по сторонам: какого черта, мол, мы забрели сюда, что нам здесь надобно?
Жоана шла рядом с Клету, рукою придерживая юбку, чтоб не заляпать грязью.
По старой дружбе, лишь ослаб на миг повод в грубой ручище Клету, он лизнул ее в щеку. Жоана погладила своею мягкой и нежной, чуть дрожащей ладоныо его по лбу, по тому месту, где была звезда. Этой звездой он любовался всякий раз, когда наклонялся к воде, чтобы напиться. Невесть почему, запоздалая и печальная ласка хозяйки заронила вдруг в сердце тревогу.
Дождь умыл небо, и в воздухе, словно утренний белый туман над рекою, задумчиво плыли запахи дрока и вечерних цветов. Он полной грудью вобрал в себя эти запахи и только что не загарцевал от радости — как смолоду, безмятежными тропками, обдувавшими всею душистою благодатью природы.
Так он и плелся за своими хозяевами, одурманенный свежестью и встревоженный своей прозорливой бродяжьей мудростью.
Когда они поднялись угорьем наверх, мимо стремительно пронеслась, раздувая все в пене поздри, с гривой, летящей по ветру, молодая кобылка. Она неслась стрелой, едва касаясь земли, только вереск проводил ее тихим шелестом. По пятам за ней, сопя и отдуваясь, неуклюже скакал белый толстобрюхий мельников жеребец. Их преследовали с гиканьем и криками какие-то люди с непокрытыми головами.
Промелькнувшая скачка всколыхнула в конской памяти былые соблазны молодости, когда и он вот так же догонял своенравных и обольстительных кобылиц. И его неудержимо повлекло вослед, и он заржал, словно хотел подстегнуть нелепого и спесивого Мельникова конягу:
— И-го-го, наддай, поднажми, кобылка уж из сил выбивается!
И тот отвечал ему на бегу коротким ржаньем:
— Поднажму, друг, поднажму!
Грустный и задумчивый приплелся он на вершину горы. Сын Клету точил о камень здоровенный нож. Мерин при виде мальчишки вспомнил обиду и оскалил в угрозе зубы. Но тот не уступил и шлепнул снова, и шлепок этот эхом унесся вдаль.
Тут Клету повязал животному тряпкой глаза, прикрутил поводок к молодому дубку и спросил вроде как бы себя самого:
— К чему весь этот обман?
И мерин вдруг ощутил резкую, как ожог, как наотмашь удар кнутом, боль в шее: она рассекла его вдоль крупа надвое и наполнила собою под кожей все тело. Мало-помалу он начал делаться невесомей и невесомей, и вот он — облачко, какое и малому дуновению под силу унести прочь и развеять на головокружительной выси в ничто. И красный лоскут на глазах вроде бы и не помеха ему, чтоб воочию видеть. Вон на пригорке грызутся, яростно вздыбившись, кобылка и жеребец. И он был мастак на такие штуки, и от его укусов в загривок кобылицы трепетали, как тростничок. С быстротой ястреба настигал он их, а еще... Вспомнилось, как, оборвав недоуздок, он настиг одну, что призывно ржала у коновязи перед таверной. А то как-то увел за собой в горы кобылицу кузнеца; вот было шуму-то, вдогонку за ними бросилось полдеревии: эге-гей! Держи! Лови! Стой! Их сыскали, уж когда они, спокойные и друг другом довольные, мирно щипали себе траву вдоль ручья.
Кровь теплом разлилась по телу, и тепло это напомнило ему ласковые руки Жоаны — кто-кто, а она не обижала его никогда! На душе сделалось беспечально, она преисполнилась неизъяснимого ликования, и тут его оставили силы, он рухнул наземь. Простертый, он узрел сквозь повязку чудесную даль — она сияла и переливалась всеми цветами радуги в той стороне, где за морем пряталось солнце. Его стало клонить в сон. Ах, до чего же мягка земля! Ласково-ласково его кожи коснулось дыхание — не то крыл, не то лучей, какими оповещает о своем пришествии новый день.
Жоана сняла мерину с глаз повязку, с грустью его погладила, и тот по привычке чмокнул ее сердобольную руку. Воздуху вокруг и на один раз не хватило, чтобы наполнить легкие. Над горой он увидел огненный шар, что катился вниз, и спросил себя еле слышно: «Никак солнце?» А потом, вспомнив опять о кобылке и жеребце, предававшихся своему яростному свадебному танцу, подумал: «Вот она, любовь лошадей».
Огромная красная роза провалилась за горизонт и увлекла за собой весь — до капли — воздух. Тьма сомкнулась, кромешная тьма.
Клету дернул лошадь за ногу, затем ударил ее по брюху, хотел проверить: жива ли еще. А Жоане, когда та в голос запричитала, сказал:
— Нечего убиваться-то: ведь он давно уже труп! Прямо на ходу рассыпался.
— Бедняжка, он такой был послушный. Вот кто на своем веку поработал, так поработал — и все, чтоб у нас был кусок хлеба!
Клету принялся подрезать мерину сухожилия. А Жоана обратилась мыслями к старому доброму времени — ах, не вернуться ему назад! — когда она, молодая и красивая, восседая бочком на сверкавшем снову седле, въезжала в город под восхищенные взгляды тамошних сердцеедов.
— Его б даже не взяли цыгане, еще немного — и сдох,— твердил свое Клету, сдирая шкуру.— Оставь мы его одного, волки бы мигом задрали. Чует сердце, мы правильно поступили. К тому же и за шкуру, если снести к кожевнику, тоже сколько-нисколько, а дадут.
— А я что говорю? — вмешался мальчишка.— Шкура на барабан пойдет.
— Какой еще к черту барабан?
— Самый обыкновенный, отец. Козлиная шкура, два раза стукнешь — и порвалась, а мы на праздники собрались пойти почудить в Лапу.
От вида выпущенных наружу лошадиных кишок у Жоаны к горлу подступила дурнота, и она, не разбирая дороги, как в тумане, побрела прочь.
<<<---