Глава VI
Смерть моей бабушки и ее последствия.— Синьор Малипьеро лишает меня своих милостей.— Я теряю свой дом.— Тинторетта.— Меня отдают в семинарию. — Выгоняют оттуда.— Сажают в крепость
За ужином только и говорилось что о грозе; фермеру зная слабое место своей жены, был убежден, что я не пожелаю повторить поездки с нею.
— Ни я также,— быстро присовокупила фермерша,— ибо это такой нечестивец, что он дерзает заклинать молнию шутками.
Женщина эта обладала талантом столь лозко меня избегать, что я так и не смог улучить мгновенья, чтобы очутиться с нею с глазу на глаз.
По возвращении в Венецию я застал бабушку больною и должен был временно отказаться от своих привычек, ибо я слишком ее любил, чтобы не сосредоточить на ней всех своих забот. И я не отходил от нее до последнего ее вздоха. Она не могла мне ничего оставить, передав мне уже при жизни все, что у нее было; но тем не менее смерть ее имела для меня такие последствия, что я принужден был изменить образ своей жизни.
Спустя месяц после ее смерти я получил письмо от матушки, извещавшей меня, что, не рассчитывая больше вернуться в Венецию, она решила расстаться с домом, который там снимала; она сообщала о своих намерениях аббату Гримани, и я должен был в дальнейшей своей жизни всецело руководствоваться его указаниями. Ему поручалось продать всю движимость и поместить меня в хороший пансион, вместе с моими братьями и сестрою. Я почел долгом посетить Гримани, дабы уверить его в своей готовности следовать во всем его приказаниям.
Дом был оплачен до конца года; но, предупрежденный, что к тому времени у меня не будет больше своей квартиры и вся обстановка будет продана, я перестал стесняться в своих действиях. Я уже спустил белье, ковры, фарфор; теперь я взялся за зеркала, постели и пр. Я не закрывал глаз на то, что мои поступки могут вызвать резкое осуждение; но я знал, что то было наследство моего отца, на которое мать моя не имела никаких прав; а что до моих братьев, то у нас впереди еще было время столковаться.
Спустя четыре месяца матушка написала мне опять. Письмо ее было помечено Варшавой и содержало еще другое письмо. Вот перевод письма моей матери:
«Я познакомилась здесь, дорогой мой сын, с одним ученым миноритом из Калабрии, высокая добродетель коего побуждала меня при каждом его посещении думать о вас. Еще год тому назад я рассказала ему, что у меня есть сын, предназначающий себя к духовному сану, но что я не обладаю достаточными средствами для его содержания; он отвечал, что готов заменить моему сыну отца, ежели бы мне удалось выхлопотать у королевы приказ о назначении его епископом в родном его городе. Дело было бы сделано, прибавил он, ежели бы она соблаговолила написать о нем дочери своей, королеве Неаполитанской. Уповая на милость божию, я припала к ногам Ее Величества, и моя просьба была удовлетворена. Королева соизволила написать своей дочери, и достопочтенный сей прелат назначен по указу папы епископом Марторанским. Итак, мой сын, исполняя свое обещание, он возьмет вас с собой в середине будущего года, ибо его путь в Калабрию лежит через Венецию. Он сам вам пишет в прилагаемом письме. Ответьте ему немедленно, адресуя письмо на мое имя; я ему передам. Он будет напутствовать вас к достижению высших чинов церковных. Изобразите себе, каково будет утешение моей старости, когда через двадцать, тридцать лет я буду иметь счастье видеть вас самих по меньшей мере епископом! В ожидании его приезда, аббат Гримани позаботится о вас. Благословляя вас, сын мой, пребываю», и пр.
Письмо епископа было написано по-латыни и повторяло то, что уже сообщала мне матушка. Оно преисполнено было елея и предупреждало меня, что он пробудет в Венеции только три дня.
Я отвечал в подобающем духе.
Оба эти письма вскружили мне голову. Прости, Венеция! Я так был уверен, что передо мною открывается блестящая будущность, что мне не терпелось поскорее ступить на дорогу, которая поведет меня к ней, и я поздравлял себя, что не испытываю ни малейшего сожаления ко всему тому, что покидаю на родине.
Синьор Малипьеро преподал мне при этом наставление, которое я запомнил на всю жизнь. «Знаменитое правило стоиков,— сказал он мне,— sequere deum,— передается точно следующими словами: Следуй тому, что предлагает тебе судьба, ежели ты не чувствуешь к тому отвращения. Таков и был,— добавлял он,— Сократов демон saepe ге-vocans, raro impellens и отсюда же происходит fata viam inveniunt2 тех же стоиков».
Вот в чем заключалась наука синьора Малипьеро, ибо он был истинным ученым, не изучив иных книг, кроме книги естественной морали. А между тем, как бы в доказательство того, что ничто в мире не совершенно и все имеет свою добрую и свою дурную сторону, месяц спустя, следуя его собственным правилам, я совершил поступок, который стоил мне его милости и ничему меня не научил.
В мое время у него было три фаворита, для коих, в отношении их воспитания, он делал все, что только было в его средствах. То были, кроме меня, Тереза Имер, с которой
_____________
1 Часто удерживающий, редко побуждающий.
2 Судьба указывает путь.
читатель отчасти уже знаком, а впоследствии еще лучше познакомится, и затем дочь баркайола Гарделлы, бывшая моложе меня на три года и, при общей своей красоте, обладавшая еще особой пленительностью личика. Чтобы вывести ее на дорогу, предусмотрительный старик обучал ее танцам; ибо, говаривал он, шар входит в лузу, только если его толкают. Эта самая девица, под именем Августы, блистала в Штутгардте и в 1757 году была признанной фавориткой герцога Вюртембергского '. Она была совершенно обворожительна. Последний раз я видел ее в Венеции, где она умерла два года тому назад. Муж ее, Микеле делла Агата 2, отравился немного спустя после ее смерти.
Однажды, угостивши нас троих обедом, сенатор оставил нас одних, удалившись на покой; таково было его обыкновение. Вскоре покинула нас, отправившись на урок, и маленькая Гарделла; таким образом, я остался вдвоем с Терезой, которую всегда находил весьма себе по вкусу, хотя никогда не расточал ей любезностей. Сидя совсем рядышком друг с другом и спиной к дверям комнаты, где, предполагалось, почивал наш покровитель, мы вдруг почувствовали желание по какому-то поводу проверить, насколько различествует наше телосложение; но в самый интересный момент сильный удар палкой по плечам, а за ним другой (за которым, несомненно, последовали бы и дальнейшие, если бы я не пустился наутек) принудил нас оставить наше занятие незавершенным. Без плаща и шляпы я стремительно убежал домой.
Не прошло и четверти часа, как я получил оба эти предмета через старую экономку сенатора вместе с запискою, предупреждавшею меня, чтобы ноги моей больше не было во дворце его превосходительства. Не теряя ни минуты, я отвечал ему в следующих выражениях: «Вы побили меня в гневе, следовательно, вы не можете похвастать, что дали мне урок; и, значит, я ничему от вас не научился. Простить же вас я мог бы, только забыв о вашей мудрости, а о ней я никогда не забуду».
Синьор сей, может быть, и имел основания не быть довольным зрелищем, которое мы ему доставили, но, при всем своем благоразумии, он действовал крайне неблагоразумно; ибо вся его прислуга догадалась о причине моего
Урсула Мария Гарделла (1730—1793/4?) действительно сделалась в 1757 году фавориткой герцога Карла Евгения Вюртембергского, получила звание «мадам» и право носить голубые туфли как знак занимаемого ею положения.
____________
2 В 1776 году Казанова, будучи шпионом венецианской инквизиции, донес на Микеле делла Агата за постановку балета «Кориолан».
изгнания, а за нею и весь город смеялся над моей историей. Он не посмел упрекать ни в чем Терезу, как она сообщила мне о том несколько времени спустя; но, как и следовало ожидать, и она не посмела умилостивить его в мою пользу.
Срок жизни моей в отцовском доме истекал. В одно прекрасное утро передо мною предстал сильно загорелый человек лет сорока, в черном парике и алом плаще, и вручил мне записку от синьора Гримани, в которой тот приказывал мне сдать предъявителю сего всю домашнюю обстановку согласно описи, бывшей у него в руках и дубликат коей имелся у меня. Достав свою опись, я показал ему всю ту мебель, которая там была помечена и не пошла по другому назначению; про ту же, которая отсутствовала, я заявил, что не ведаю, что с нею случилось. Но грубое животное, возвысив голос, наставническим тоном заметило мне, что желало бы знать, что я с нею сделал. Возмущенный его тоном, я отвечал, что не намерен перед ним отчитываться, а так как он продолжал повышать голос, посоветовал ему убраться как можно скорее, дав понять, что знаю, кто из нас сильнее в моем доме.
Считая себя обязанным сообщить синьору Гримани о происшедшем, я спозаранку направился к нему; но я уже застал у него моего нового знакомца, который успел ему все рассказать. Аббат, сделав мне резкий выговор, который я молчаливо должен был снести, потребовал от меня отчета во всем, чего недоставало. Я отвечал, что принужден был продать часть обстановки, дабы не впасть в долги. На это он обозвал меня мошенником, заявив, что он знает, как теперь ему поступить, и в заключение приказал мне немедленно покинуть его дом.
Вне себя от гнева, я бегу к еврею, чтобы продать ему все остальное; но у дверей своего дома я застаю судебного пристава, который вручает мне исполнительный лист. Я читаю его и вижу, что он составлен по требованию Антонио Рацетта, человека с физиономией цвета жаркого Все двери уже оказались опечатанными, и я не мог даже проникнуть в свою комнату, ибо пристав, уходя, позаботился приставить к ней стражу. Не теряя времени, я бегу к синьору Розе и излагаю ему кратко все дело.
Он берет исполнительный лист и, прочитав его, говорит:
— Завтра утром печати будут сняты, а покуда я иду к авогадору и привлеку Рацетту к судебной ответственности.
_____________
1 Антонио Люцио Рацетта был лакеем, а затем, вероятно, доверенным лицом Микеле Гримани.
На сегодня поищите себе ночлега у каких-нибудь друзей. Это — акт насилия, и он дорого поплатится за него.
— Человек этот действует по указанию синьора Гримани.
— Это меня не касается.
Ночь я провел у своих ангелочков, а наутро печати были сняты, и я водворился к себе. Рацетта в суд не явился, и синьор Роза от моего имени привлек его к уголовной ответственности, дабы добиться его ареста, в случае ежели он не явится и по второй повестке. На третий день я получил от синьора Гримани записку, в которой он приказывал мне прийти к нему. Я немедленно повиновался. Как только я предстал перед ним, он резко спросил меня, что я намерен делать.
— Оградить себя от насилия,— отвечал я,— и преследовать по закону человека, которому до меня не было решительно никакого дела и который заставил меня провести ночь в дурном месте.
— В дурном месте?
— Разумеется. Как смели не пустить меня в мой собственный дом?
— Теперь, когда вы вернулись в него, прежде всего отправляйтесь к своему адвокату и велите прекратить все дело, ибо Рацетта действовал лишь во исполнение моего приказания. Вы, может быть, собираетесь продать остаток вашей обстановки. Не беспокойтесь, мы уже приняли меры. Вам отведена комната близ церкви Иоанна Златоуста в принадлежащем мне доме, первый этаж коего занимает Тинторетта, наша прима-балерина. Распорядитесь перенести туда свои вещи, а обедать приходите ежедневно ко мне. И сестру вашу и брата я поместил в хорошие пансионы; итак, все устроено лучшим образом.
Я тотчас же сообщил обо всем синьору Розе, который посоветовал мне поступить согласно желанию синьора Гримани, и я не стал возражать; я получил удовлетворение, а приглашение к его столу даже льстило моему самолюбию. Помимо сего, меня весьма занимала новая моя квартира в одном доме с Тинтореттою, ибо в городе очень много говорили о ней в связи с князем Вальдеком, который не стеснялся в расходах для нее.
Тинторетта обладала гораздо большими данными, нежели Джульетта, чтобы пленять умных людей. Она любила поэзию, и, не жди я епископа, я бы не преминул увлечься ею. Она была влюблена в молодого достойного врача, по имени Ригелини, умершего во цвете лет. Я до сих пор с грустью думаю о нем и через двенадцать лет от излагаемых событий должен буду еще коснуться его в своих воспоминаниях.
Карнавал приближался к концу, когда аббат Гримани получил от моей матери письмо, в котором она писала, что неловко будет, ежели епископ найдет меня живущим в одном доме с танцовщицей. Решив тогда подыскать более для меня пригодное помещение, Гримани посоветовался с куратом Тозелло, и они согласились, что лучше всего будет меня поместить в семинарию.
Нужно сказать, план этот был достаточно нелеп, ибо кому могло прийти в голову поместить в семинарию семнадцатилетнего юношу с моими привычками. Но, верный своему сократическому образу мыслей и не чувствуя ни малейшего отвращения к такой перспективе, которая, напротив, казалась мне весьма занимательной, я не только не возражал, но даже не замедлил дать свое согласие. Я заявил синьору Гримани, что готов на все при условии, что Рацетта не будет ни во что мешаться. Он обещал мне это, но по выходе моем из семинарии не сдержал своего слова. Я никогда не мог решить, зависела ли доброта аббата Гримани от его глупости, или же глупость его являлась недостатком доброты, но все его братья были сделаны из того же теста. Худшая шутка, которую может судьба сыграть с умным человеком, это поставить его в зависимость от дурака. Немного времени спустя меня нарядили семинаристом, и курат повез меня к св. Киприану Муранскому для представления ректору.
Я поступил в семинарию в начале марта и готовился к ней последнюю ночь в обществе моих двух подруг, увлажнявших обильными слезами наше ложе; они не понимали, равно как их тетушка и добрый синьор Роза, как молодой человек моего нрава мог быть способен на такое послушание.
Накануне моего поступления в семинарию я позаботился отдать на хранение все мои бумаги синьоре Манцони. То был толстый сверток, который лишь пятнадцать лет спустя я получил обратно из рук этой почтенной дамы. Она жива до сей поры, и в девяностолетнем возрасте сохранила свою веселость и здоровье. Меня она встретила смеясь и говоря, что я и месяца не выживу в своей семинарии.
Курат отвез меня в семинарию в гондоле; но у Сан-Ми-келе он принужден был сделать остановку по причине сильнейшей рвоты, внезапно схватившей меня. Брат-апте-карь помог мне мелиссовой водой.
Несомненно, слабостью своей обязан я был фимиаму, слишком обильно воскурявшемуся мною на алтаре любви.
Курат препоручил меня ректору, а мои вещи взяли в дормиторий, и туда же я отнес свой плащ и шляпу. Меня не поместили в старший класс, так как, несмотря на свой рост, я не подходил туда по возрасту. Тщеславие, впрочем, заставляло меня сохранять еще пушок на подбородке, дабы не оставалось сомнений в моей юности. Конечно, то были смешные капризы, но в каком возрасте, спрошу я, человек расстается с ними? Освободиться гораздо легче от пороков, нежели от такого рода слабостей. Тирания не простирала настолько своей власти надо мною, чтобы заставить меня побриться; единственно в этом отношении я находил ее терпимой.
— На какой курс желаете вы быть принятым? — обратился ко мне ректор.
— На догматический, достопочтеннейший отец, мое желание — изучать историю церкви.
— Я провожу вас к отцу экзаменатору.
— Я обладаю степенью доктора, отец мой, и не желаю подвергаться экзамену.
— Но это необходимо, сын мой, идемте.
Сия необходимость была воспринята мною как обида; я был оскорблен. Но из своеобразного духа мести я тут же замыслил план их одурачить, и эта идея привела меня в хорошее настроение. Я так плохо отвечал на все вопросы, предлагавшиеся мне по-латыни, я наделал столько грамматических ошибок, что экзаменатор принужден был отправить меня в низший грамматический класс, где, к моему величайшему удовлетворению, я оказался товарищем двух десятков десятилетних мальчиков, которые, узнав, что я доктор, только и повторяли: Accipiamus pecuniam et mitta-mus asinum in patriam sudm
Особенно много удовольствия доставляло мне время рекреации; ибо товарищи мои по дормиторию, которые все были не ниже философского класса, взирали на меня с пре-потешной презрительностью; и, беседуя между собою о высоких темах своих сочинений, они насмехались надо мною, видя,как я внимательно слушаю их диспуты, долженствовавшие быть для меня загадками. Мне и в голову не приходило выдать себя; но неизбежное стечение обстоятельств сорвало с меня маску.
_____________
1 Примем мзду и пошлем осла на родину его — насмешка над взяточничеством экзаменаторов, за деньги присуждавших докторскую степень.
Отец Барбариго, сомаск из венецианского монастыря делла Салуте, преподававший мне в свое время физику, посетив однажды ректора семинарии, встретился со мною при выходе от обедни и радостно меня приветствовал. Первым делом он спросил у меня, каким предметом я занимаюсь, и когда я отвечал, что состою в классе грамматики, он решил, что я шучу. В это время подошел ректор, и мы разошлись каждый в свой класс. Через час ректор зовет меня к себе.
— Почему,— говорит он,— прикинулись вы незнающим
на экзамене?
— Почему,— отвечаю я,— имели вы несправедливость меня ему подвергнуть?
Тогда, немного раздраженный, он проводил меня в догматический класс, где товарищи мои по дормиторию вытаращили глаза от изумления; и во время послеполуденной рекреации все они оказались уже моими друзьями, обступили меня в кружок, и я получил полное удовлетворение.
Один из них, пятнадцатилетний юноша, несомненно, будущий епископ, поразил меня и своей внешностью и своими способностями. Он внушил мне самое живое к себе расположение, и в часы рекреаций, вместо того чтобы играть с другими в кегли, мы прогуливались с ним, беседуя о поэзии и услаждаясь чтением прекраснейших од Горация. Ариосто предпочитали мы Тассо, а в полный восторг нас приводил Петрарка, тогда как критики его Тассони и Муратори возбуждали наше презрение. В какие-нибудь четыре дня мы стали столь близкими друзьями, что даже ревновали друг друга и, ежели один оставлял другого, прогуливаясь с кем-либо третьим, мы дулись друг на друга, как два любовника.
Дормиторий состоял в ведении брата мирянина, именовавшегося префектом. Главною его обязанностью было наблюдать за тем, чтобы ни один ученик не ложился в постель к другому, ибо предполагалось, что ночные сии визиты не могли быть невинными, и потому рассматривались как смертный грех. Считалось, что, раз постель предназначена для сна, а не для бесед с товарищем, семинарист мог менять свое ложе только с намерениями безнравственными. А вместе с тем в своей собственной постели семинарист мог заниматься свободно и спокойно всем, чем угодно; тем хуже для него, ежели он злоупотреблял этой свободой. В Германии уже сделано наблюдение, что в тех заведениях для молодых людей, где директора ревностно стараются предупредить мастурбацию, порок сей особенно и торжествует.
Авторы этих правил были невежественными глупцами, не знавшими ни натуры, ни морали. Натура имеет свои необходимые потребности, которые должны быть удовлетворены, и Тиссо прав лишь в отношении молодых людей, злоупотребляющих в этой области; но злоупотребления эти стали бы крайне редкими, ежели бы директора пансионов проявляли мудрость и благоразумие и не старались бы делать все это предметом особого запрещения; ибо вследствие этого молодые люди доходят до опасных излишеств из одной только свойственной всем людям страсти к ослушанию, которая повелась еще с Адама и Евы.
В девятую или десятую ночь пребывания моего в семинарии я почувствовал, что кто-то намеревается лечь рядом со мною. Он начал с того, что взял меня за руку и сжал ее, называя меня по имени. Я еле мог сдержать смех. То оказался мой друг, который, проснувшись и увидав, что фонарь потух, возымел прихоть нанести мне визит. Через несколько минут я попросил его удалиться, боясь,как бы не пробудился префект; ибо тогда мы оказались бы в немалом затруднении и, возможно, нас обвинили бы в какой-нибудь гнусности. Покуда я дава71 ему сей добрый совет, нам послышались шаги и мой аббатик обратился в бегство; но в этот момент раздается шум падающего тела и вслед за тем хриплый крик префекта:
— А! Злодей! Ну, погоди ж ты до завтра!
Засим он засветил фонарь и улегся спать.
Дело тем бы и кончилось, если бы несколько ночей спустя мне не взбрело в голову, в свою очередь, отдать визит моему другу, как это и полагается. Около часа пополуночи, имея нужду встать и услыхав храп префекта, я проворно затушил ламповый фитиль и отправился в постель к своему другу. Узнав меня, он радушно принял меня к себе, но мы не переставали прислушиваться к храпению нашего стража. Лишь только оно прекратилось, почуя опасность, я встаю и, не теряя ни минуты, добираюсь до своей постели; но не успеваю я залезть в нее, как вместо одной две неожиданности застают меня врасплох. Первая — что я лежу бок о бок с кем-то другим; вторая — я вижу префекта, в рубашке и со свечой в руке, который медленно обходит и оглядывает, направо и налево, постели семинаристов. Я понимал, что префект мог в одно мгновенье зажечь свечу; но как понять то, что я увидел в своей постели? Один из моих товарищей, повернувшись ко мне спиною, спал глубоким сном! Не долго думая, я решаю тоже притвориться спящим. При втором или третьем толчке префекта я делаю вид, что просыпаюсь, мой же сосед просыпается и взаправду. Искренне удивленный, что находится в моей постели, он приносит мне свои извинения:
— Я ошибся, возвращаясь впотьмах из известного места,— говорит он,— и, наткнувшись на вашу пустую постель, принял ее за свою.
— Это вполне возможно,— соглашаюсь я,— потому что мне тоже была нужда встать.
— Но каким же образом,— говорит префект,— вернувшись и найдя ваше место занятым, вы, ни слова не говоря, укладываетесь в ту же кровать? и каким образом, не видя в темноте, вы не заподозрили, что ошиблись постелью?
— Я не мог ошибиться, ибо нащупал подножие сего распятия, после чего я не мог уже сомневаться; а что до моего товарища, то я его просто не заметил.
— Это невероятно,— возразил Аргус.
И с этими словами он направляется к лампе и обнаруживает, что фитиль придавлен пальцем.
— Фитиль затонул, судари мои, лампа не могла потухнуть сама собою; это дело рук одного из вас. Завтра разберем.
Болван семинарист отправился к себе в постель, а префект зажег снова лампу и лег спать. После сей сцены, разбудившей весь дормиторий, я спокойно проспал вплоть до самого появления ректора, который, едва только занялся день, вошел совершенно разъяренный в сопровождении приспешника своего, префекта.
Осмотрев помещение, он подверг длительному допросу меня и моего сообвиняемого, который естественно должен был рассматриваться как главный виновник. Но нас ничем нельзя было заставить признать свою вину, и ректор удалился, приказав нам всем одеваться и идти в церковь к обедне. Как только мы были готовы, он явился снова и, обратившись к нам двоим, сказал уже мягким тоном:
— Вы были уличены в постыдном общении друг с другом, ибо иначе вам незачем было бы тушить лампу. Хочу верить, что ежели причина всего этого беспорядка и предосудительна, то, во всяком случае, порождена лишь крайним вашим легкомыслием; но дормиторий введен в соблазн, дисциплина нарушена, и школьный распорядок требует, чтобы вы были наказаны. Выходите.
Мы повиновались, но едва вступили мы в сени дормито-рия, как четверо прислужников схватили нас, связали руки за спиною и отвели в главный зал, где мы должны были пасть на колени перед большим распятием. Когда мы были приведены в такое положение, ректор отдал приказ приступить к экзекуции, и приспешники его вкатили нам каждому по семи-восьми ударов жгутом или палкою, которые как я, так и товарищ мой выдержали без малейшего крика. Но лишь только меня развязали, я обратился к ректору с просьбою разрешить мне написать две строчки тут же у подножия распятия. Он тотчас же распорядился принести мне чернил и бумаги, и я начертал следующие слова:
«Клянусь у сего креста, что я никогда в жизни не сказал ни слова с семинаристом, найденным в моей постели. Итак, будучи невинным, я заявляю протест и апеллирую на позорное сие насилие к монсиньору патриарху».
Мой товарищ по несчастью подписался вместе со мною на моем заявлении. Засим, обращаясь ко всем присутствующим ученикам, я огласил свою бумагу, требуя честно указать, ежели написанное мною противоречило истине. Все в один голос отвечали, что нас никогда не видели вместе и что нет никакой возможности доказать, кто затушил лампу. Ректор удалился освистанный, опозоренный и смущенный; но тем не менее он отправил нас каждого в одиночное заключение на пятый этаж. Час спустя мне принесли мой сундук, постель и все мои вещи и каждый день мне приносили туда же мою еду. На четвертый день курат Тозелло явился за мною с приказом препроводить меня в Венецию. Я спросил у него, знает ли он о моем деле; он отвечал, что только что имел разговор с другим семинаристом, что обо всем осведомлен и убежден в нашей невинности; но ректор не желает признаться в своей неправоте и не знает, как выйти из затруднения.
Я сбросил свой нелепый семинарский наряд, облекся вновь в обычное венецианское платье и, покуда вещи мои переносили на лодку, вошел в гондолу синьора Гримани, в которой прибыл курат, и мы уехали. По дороге курат велел лодочнику доставить вещи мои во дворец Гримани; кроме того, аббат приказал передать мне при приезде в Венецию, что ежели я только посмею явиться к нему, то слуги его немедленно же прогонят меня прочь.
Он высадил меня у Иезуитской церкви. В кармане у меня не было ни гроша, и все мое достояние ограничивалось тем, что на мне было надето.
Обедать я пошел к синьоре Манцони, которая от души посмеялась, видя пророчество свое исполнившимся. После обеда я направился к синьору Розе, дабы начать действовать против тирании с помощью правосудия. Выслушав мое дело, он обещал мне принести вечером к синьоре Орио составленную жалобу во внесудебном порядке. Я отправился к ней не только ради этого, но и предвкушая радость неожиданности, которую должно было вызвать мое появление в двух очаровательных моих подругах. Они были в полном восторге, а повествование о моих приключениях поразило их не менее, нежели мое возвращение к ним.
В свое время пришел синьор Роза и показал мне составленную им бумагу, которую он не успел еще засвидетельствовать у нотариуса, обещая мне завтра же оформить ее окончательно.
Откланявшись, я отправился ужинать к брату моему Франческо, который жил на пансионе у художника по имени Гварди; тирания тяготела и над ним, но я обещал и его освободить от нее. Около полуночи я уже был у моих милых сестриц, поджидавших меня с нежным нетерпением; но я должен смиренно признаться, что испытываемые мною горести причинили ущерб любви, несмотря на двухнедельное мое отсутствие и воздержание. Мое горе глубокр их взволновало, и они от всего сердца жалели меня. Я утешал их, что оно минует и мы нагоним еще потерянное время.
Не ведая, куда направить свои стопы и не имея ни гроша, я пошел в библиотеку св. Марка, где оставался до полудня. Выходя из нее с намерением отправиться обедать к синьоре Манцони, я был остановлен каким-то солдатом, заявившим, что со мною желают говорить и просят меня в гондолу, которую он тут же указал мне. Я отвечал, что желающий говорить со мною может сам подойти ко мне; на это солдат деликатно мне заметил, что он не один, и меня силою заставят идти. Тогда без колебаний я повиновался, ибо гнушался всякой огласки и публичного позора. Конечно, я мог бы сопротивляться, так как солдаты не были вооружены и не посмели бы меня схватить, ибо такого рода насилия не допускались в Венеции; но я не думал об этом. Тут замешалось мое sequere deum, и я не чувствовал ничего, чтобы меня удерживало. Бывают такие моменты бессилия воли, когда храбрый человек не то теряет свою храбрость, не то пренебрегает ею.
Я вхожу в гондолу; занавеска раздвигается и я вижу... злого гения моего, Рацетту, и с ним офицера. Два солдата усаживаются на носу. Я узнаю гондолу синьора Гримани; она отплывает от берега, взяв направление на Лидо. Оба типа не говорят мне ни слова, и я также храню глубочайшее молчание. Спустя полчаса гондола причалила у малых ворот форта Сант-Андреа, при выходе в Адриатическое море, в том самом месте, где останавливается Буцентавр, когда, в день Вознесения, дож обручается с морем.
Часовой зовет капрала, мы сходим на берег, и сопровождающий меня офицер представляет меня майору, одновременно вручая ему письмо. Прочитав его, майор приказывает синьору Дзену, своему адъютанту, водворить меня в кордегардию. Четверть часа спустя мои провожатые уезжают, а синьор Дзен передает мне три с половиной ливра, присовокупляя, что я буду получать эту сумму еженедельно. То было как раз жалованье простого солдата.
Я не испытывал никакого гнева, но был проникнут чувством глубочайшего негодования. К вечеру я велел купить себе чего-нибудь поесть, дабы не умереть от истощения; затем, растянувшись на походной постели, я провел ночь среди солдат, не в силах сомкнуть глаз, ибо славяне эти распевали песни, ели чеснок, курили скверный табак, заражавший воздух, и пили черное, как чернила, славянское вино, пить которое может только этот народ.
Ранним утром на следующий день майор Пелодоро (таково было имя крепостного коменданта), вызвав меня к себе, заявил, что, оставляя меня на ночь в кордегардии, он лишь повиновался приказу, полученному им из Венеции от военного министра, коего титулуют «Мудрым от грамоты»
В настоящее время, синьор аббат, я имею только один приказ: держать вас под крепостным арестом и отвечать за вас. Итак, я отвожу вам в качестве темницы весь вверенный мне форт. Вы будете пользоваться хорошей комнатой, в которую уже перенесены ваша постель и ваш сундук. Гулять вы можете где угодно, но помните, что, в случае вашего побега, вы будете причиной моей гибели. Мне крайне неприятно, что мне предписано не выдавать вам более десяти сольдо в день, но ежели у вас имеются в Венеции друзья, которые могут вас снабдить деньгами, напишите им и доверьте мне ваши письма. Предлагаю вам пойти поспать, ежели вы нуждаетесь в отдыхе.
Меня проводили в мою комнату; она была превосходна — в первом этаже, с двумя окнами и чудесным видом из них. Моя постель была на месте, и я с удовольствием обнаружил, что сундук мой, коего ключи были при мне, не был взломан. Майор был настолько внимателен, что распорядился обставить мой стол необходимыми письменными принадлежностями. Солдат-славянин вежливо доложил мне,
________
1 Точное название должности: «Savio di Terra Ferma alia Scrittura».
что будет мне прислуживать, не торопя меня оплатой, ибо всем ведомо, что мои средства ограничиваются десятью сольдами. Первым делом я велел принести мне хорошей похлебки; поевши ее, я залег в постель и проспал девять часов глубоким сном. При моем пробуждении майор пригласил меня отужинать, и я стал убеждаться, что жизнь моя складывается не так уж плохо.
<<<---