RSS Выход Мой профиль
 
Джованни Джакомо Казанова. Мемуары | Глава III

Глава III
Оспа.— Мой отъезд из Падуи


На четвертый день у Беттины высыпала оспа, Кордиани и оба Фельтрини, у которых, в противоположность мне, еще не было этой болезни, были немедленно же удалены из дому; таким образом, я остался один.
Бедняжка так была покрыта сыпью, что на шестой день не оставалось живого места на ее теле. Глаза ее закрылись, а рот и глотка так набухли, что ей могли вводить в пищевод только несколько капель меду. Кроме дыхания она не обнаруживала никаких признаков жизни. Мать не отходила от ее постели, а я вызывал общее восхищение, перетащив в комнату больной свой стол и тетради. Несчастная девушка обратилась во что-то ужасающее: голова ее распухла и стала огромной, носа не было видно, и за ее зрение опасались, даже если бы она осталась жива. Но труднее всего мне было переносить запах ее испарины.

На десятый и одиннадцатый день Беттине стало так плохо, что каждую минуту ждали конца. Болезнь достигла кризиса: больная издавала зловоние; никто больше не мог выдержать; один я, совершенно сокрушенный ее состоянием, не покидал ее. Сердце человека — неисповедимая бездна! Поверят ли? Но в этом ужасном своем состоянии Беттина возбудила во мне всю ту нежность, которую я продолжал питать к ней и после ее выздоровления.
На тринадцатый день лихорадка спала. Беттина начала метаться от нестерпимого зуда, и ни одно средство не могло ее так успокоить, как всемогущие слова, которые я ежеминутно ей повторял: «Беттина, помните, что вы поправитесь; но если только вы позволите себе чесаться, вы останетесь такой безобразной, что никто уже больше вас не полюбит».
Пусть медики всего мира попробуют найти более могущественное средство обуздать зуд девушки, которая помнит свою прежнюю красоту и которая сознает, что она обречена стать уродом по своей собственной вине, если будет чесаться.
Наконец, Беттина раскрыла свои прекрасные глаза. Ей переменили постель и перенесли ее в другую комнату, но ей пришлось пролежать до Пасхи. Мне передались от нее несколько оспин, и три из них оставили неизгладимый след на моем лице; но перед ней я мог гордиться ими, ибо они служили свидетельством моих забот о ней, и Беттина не могла не признать, что я заслужил ее исключительную нежность. И действительно, впоследствии она уже любила меня без всякого притворства, и я столь же нежно любил ее, так никогда и не сорвав цветка, который судьба, поддерживаемая предрассудком, сохранила неприкосновенным для супруга. Но для какого жалкого супруга! Спустя два года Беттина вышла замуж за одного сапожника, по имени Пи-гоццо, гнусного подлеца, сделавшего ее столь несчастной, что доктор, брат ее, должен был опять приютить ее у себя и заботиться о ее пропитании. Пятнадцать лет спустя, будучи избран протопресвитером в Сан-Джорджо-делла-Валле, добрейший доктор увез ее с собой, и там, посетив его, восемнадцать лет тому назад, я встретился с Беттиной, уже старой, больной, умирающей. Она скончалась на моих глазах в 1776 году, через сутки после моего прибытия. В своем месте я расскажу о ее смерти.
Около этого времени моя мать вернулась из Петербурга, где императрица Анна Иоанновна не нашла итальянскую комедию достаточно занимательной. Уже вся труппа возвратилась в Италию, и матушка путешествовала с Карлино Бертинацци, арлекином, умершим в Париже в 1783 году. Приехавши в Падую, она тотчас же послала предупредить о своем приезде доктора Гоцци, и тот поспешил отвести меня в гостиницу, где она остановилась. Мы отобедали вместе, и, прежде чем нам расстаться, матушка подарила доктору прекрасную шубу, а мне передала для Беттины красивый рысий мех. Шесть месяцев спустя она вызвала меня в Венецию, желая повидаться со мной перед отъездом в Дрезден, куда была пожизненно приглашена на службу курфюрста саксонского, Августа III, короля польского. Она взяла с собою восьмилетнего брата моего Джованни, который, уезжая, плакал навзрыд, что показалось мне весьма глупым, потому что в этом отъезде не было ничего трагического. Он — единственный член нашей семьи, который всем обязан моей матери, а между тем он не был ее любимцем.
После этого я провел в Падуе еще год, изучая право; в возрасте шестнадцати лет я получил степень доктора, защитив диссертации на темы: De testamentis 1 — по гражданскому праву и по каноническому — Utrum Hebraei possint construere novas synagogas 2.
Моим призванием была медицина; к врачебной деятельности я чувствовал решительную склонность; но на это не обращали внимания; хотели непременно, чтобы я занялся изучением законов, к которым испытывал непреодолимое отвращение. Считали, что я могу нажить состояние, только сделавшись адвокатом, и, что еще хуже, адвокатом по церковным делам. Если бы побольше над этим подумали, то дали бы мне следовать моим собственным вкусам, и я стал бы врачом — профессия, в которой шарлатанство еще больше может пригодиться, нежели в адвокатуре. В результате я не стал ни адвокатом, ни врачом, и иначе и быть не могло. Возможно, что по этой причине я никогда не прибегал ни к адвокатам, ежели у меня были судебные дела, ни к врачам, во время болезни. Крючкотворство разрушает гораздо больше семей, чем поддерживает, а те, кто гибнут от рук врачей, гораздо многочисленнее тех, кого они вылечивают; отсюда явствует, что мир был бы гораздо счастливее и без тех, и без других.
Обязанность посещать университет, чтобы слушать лекции профессоров, поставила меня в необходимость ходить одному по городу; я был удивлен новым ощущениям, потому
_______________
1 О завещаниях.
2 Могут ли евреи строить новые синагоги.

что до той поры я никогда не чувствовал себя самостоятельным, и, желая воспользоваться всей полнотой свободы, которой, мне думалось, я обладал, я не замедлил завязать самые дурные знакомства среди наиболее популярных студентов. Но ведь в этом сословии наиболее популярными бывают люди наиболее сомнительной репутации: распутники, игроки, посетители притонов, пьяницы, развратники, соблазнители честных девушек, насильники и лжецы, неспособные питать ни малейшего чувства добродетели. В таком-то обществе я начал познавать мир, изучая его по великой книге опыта.
Пользуясь привилегией, дарованной мне доктором Гоцци, выходить одному на улицу, я познал много таких истин, которые до той поры не только были мне неизвестны, но даже и о существовании коих я не подозревал. С первого же моего появления мной завладели самые искушенные в жизни студенты и стали испытывать мою неопытность. В их глазах я оказался полным новичком, и они взялись за мое воспитание, принявшись дурачить меня на каждом шагу. Они начали с того, что вовлекли меня в игру на всю сумму моих карманных денег, уговорили продолжать игру на честное слово, а затем обучили всяким темным делам, дабы я мог расплатиться. Я понял тут, что значит испытывать горе! Тем не менее мне пошли на пользу эти жестокие уроки, ибо они научили меня не доверяться наглым льстецам и не полагаться на их заманчивые посулы.
Наконец, я научился жить в обществе забияк, которого следует всячески избегать: а не то каждую минуту рискуешь очутиться на краю пропасти. Что касается до женщин легкого поведения, то я не попался в их сети, потому что ни одна из них не могла соперничать в красоте с Беттиной; но все же я не мог бороться с тщеславием, которое порождается смелостью и презрением к жизни.
В ту эпоху падуанские студенты пользовались большими привилегиями. В основе их лежали правонарушения, узаконенные давностью времени: таково происхождение всех привилегий, в чем и состоит их отличие от прерогатив. На деле бывало часто, что студенты совершали преступления, дабы их привилегии не потеряли силы. В конечном счете виновных даже не преследовали, ибо не в интересах государства было, чтобы строгость режима отрицательно влияла на приток студентов, которые съезжались в сей прославленный университет со всех концов Европы. Руководящим правилом венецианского правительства было оплачивать высокой ценой профессоров с именем и предоставлять полную свободу молодежи, стекавшейся слушать их лекции. Студенты были подчинены только одному своему начальнику, который носил звание синдика. То был иностранный дворянин, который должен был держать особый штат и отвечать перед правительством за поведение студентов. На его обязанности лежало предавать их в руки правосудия всякий раз, как они нарушали законы, и студенты подчинялись его решениям, памятуя, что в случае хотя бы видимости своей правоты они всегда найдут в нем защитника.
Студенты, например, не допускали податных чиновников осматривать содержимое своих сундуков, и сбиры никогда не посмели бы арестовать хотя бы одного из них. Они носили всякое запретное оружие, сколько им заблагорассудится; безнаказанно обманывали девушек, родители которых не знали, как оградить дочерей от их преследований; ночными бесчинствами нарушали общественную тишину и спокойствие; одним словом, то была необузданная молодежь, которая потворствовала только своим прихотям, дурачилась и забавлялась, нимало не думая о других.
Однажды случилось, что в кофейню, где сидело два студента, вошел сбир. Один из них знаком приказал ему выйти, а когда тот оставил это без внимания, выстрелил в него из пистолета, но дал промах. Сбир, оказавшийся более метким, выстрелил в свою очередь, ранил зачинщика и бежал. Студенты тотчас же созвали университетскую сходку, разделились на отряды и рассыпались по всем кварталам города выискивать и избивать сбиров, мстя за бесчестие, которое они понесли. Случилось, однако, что в стычке были убиты два студента. Тогда студенты собрались все до единого и поклялись не положить оружия, пока ни одного сбира не останется в Падуе. Вмешалось правительство, и синдик поручился, что студенты разоружатся, если им будет дано удовлетворение, на том основании, что сбиры являются виновными во всем. Сбир, ранивший студента в кофейне, был повешен, и мир был заключен. В течение недели, пока происходили эти события, студенты ходили патрулями по городу, и я не отставал от других, не желая показаться трусом и не обращая внимания на неодобрение доктора.
Вооружившись пистолетами и карабином, я рыскал по улицам, как и все мои товарищи, выискивая врага, и, помнится, я был немало раздосадован, что отряд, к которому я принадлежал, не встретил ни одного сбира.
Когда война окончилась, доктор посмеялся надо мной, но Беттина восхищалась моей храбростью.

Зажив на широкую ногу, потому что я не хотел ударить лицом в грязь перед моими новыми друзьями, я стал делать расходы, бывшие мне вовсе не по средствам. Я продал или заложил все мои вещи и вошел в долги, оплатить которые не мог. То были мои первые горести, и горести, самые жгучие для молодого человека. Не зная, что делать, я написал доброй моей бабушке, прося ее помощи; но вместо того, чтобы переслать мне денег, она сама явилась в Падую 1 октября 1739 года и, отблагодарив доктора и Беттину за их заботы обо мне, увезла меня с собой в Венецию.
При расставании со мною доктор не мог сдержать слез и подарил мне самую драгоценную свою вещь: то была реликвия, уж не знаю какого святого, которая и до сих пор оставалась бы при мне, не будь она только оправлена в золото. Чудо, сотворенное ею, заключалось в том, что она сослужила мне службу в трудную минуту. С той поры всякий раз, как я приезжал в Падую, чтобы заканчивать мое юридическое образование, я останавливался у моего добряка священника и всегда бывал удручен, видя подле Беттины грубое животное, предназначенное ей в мужья и недостойное ее красоты. Я досадовал, что предрассудок, от которого я вскоре постарался освободиться, заставил меня сохранить для него цветок, который я мог бы сорвать.



<<<---
Мои сайты
Форма входа
Электроника
Невский Ювелирный Дом
Развлекательный
LiveInternet
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0