RSS Выход Мой профиль
 
Говард Фаст Избранное | РАССКАЗЫ

РАССКАЗЫ


ПИКСКИЛЛСКАЯ ИСТОРИЯ


Четвертого сентября 1949 года, когда произошла вся эта грязная пикскиллская история, Сид Маркус был там, где и следовало его искать: он стоял в почетном карауле рабочих, окружавших грузовик, на котором выступал Поль Робсон.
Если бы вы спросили, который из этих рабочих Сид, вам указали бы на высокого, круглолицого, плотно сложенного молодого человека лет двадцати восьми, с могучими руками рабочего, с большими, честными и смелыми глазами. Да, на такого парня можно положиться, если дела примут дурной оборот. Можно положиться и на его брата, который стоит сейчас там, на грузовике, в плотном кольце людей, закрывающих своим телом Робсона от фашистских снайперов, притаившихся внизу, у подножья холма, и выжидающих удобного случая, чтобы открыть стрельбу.
Но, как вам известно, в это солнечное летнее утро сначала все шло хорошо. Сид стоял на своем месте, его брат стоял на грузовике, тысячи людей, расположившихся по склону холма, слушали могучий голос Робсона, а еще ниже виднелась цепочка рабочих, которая опоясывала холм и охраняла собравшихся от фашистских молодчиков.
Накануне Сид рассчитывал отправиться этим утром к своей жене Сильвии, которую он не видел уже полтора месяца. Он не видел ее так давно потому, что последние десять месяцев его дела шли из рук вон плохо. Сид был закройщиком. Это хорошая профессия, и он мог бы зарабатывать до ста долларов в неделю. Но что значит профессия, если вы не можете найти себе места, а за все эти десять месяцев Сиду удалось две недели проработать в одной мастерской!
Его маленькая пятилетняя дочь Полина заболела бронхитом, ей нужны были свежий воздух и солнце. Жене Сида посчастливилось наняться официанткой в летний санаторий, она уехала и взяла с собой девочку. Сид тосковал без жены и дочери. Но теперь они могли вернуться домой — два дня назад ему повезло: он нашел работу. Он поехал бы за ними с утра, если бы не должен был находиться здесь. Вчера вечером к нему зашли товарищи и сказали, что нужно организовать охрану Поля Робсона в Пикскилле...
Концерт закончился. Сид исполнил свой долг. Он отстоял вахту в почетном карауле, оберегавшем народного певца, высокого, смелого человека с чудесным, глубоким, проникновенным голосом. Артиста охраняли рабочие. И это естественно, ибо его голос и его песни — это голос и песни рабочих Америки. Рабочие знают это, и поэтому стеной своих тел они оградили певца от фашистских выродков, в бешенстве оравших и размахивавших кулаками на дороге.
Сид собрался домой. Он сел в автобус, переполненный рабочими, их женами и детьми. Когда машина выехала на дорогу, в нее градом полетели камни. Их швыряли бравые защитники «американского образа жизни». Женщины и дети легли на дно автобуса. Мужчины остались сидеть и наблюдали за дорогой. Сид сел рядом с водителем. Автобус двигался между двумя рядами бесновавшихся фашистов. Внезапно большой камень со свистом врезался в окно кабины и попал прямо в лицо Сиду. Тысячи острых, как бритва, осколков стекла впились в лицо молодого рабочего. Он ощутил жгучую, режущую боль в глазах. Разможжен-ное ударом камня лицо превратилось в одну сплошную кровавую массу, перемешанную с осколками битого стекла.
Автобус остановился. Друзья Сида обратились за помощью к полицейскому. Они просили его указать, где находится ближайшая больница. Полицейский ответил им потоком грязных ругательств и ударил спрашивавшего резиновой дубинкой. «Ищите вашу проклятую больницу сами!»
Товарищи доставили Сида в пикскиллскую больницу. Здесь их встретили площадной руганью и угрозами. Ничего, что хоть в малейшей мере напоминало бы сострадание, даже такое, которое оказывают иногда врагу на поле битвы.
Так начались для Сида восемь недель адских мучений, восемь недель слепоты, восемь недель бессонных ночей от нестерпимой, ни на секунду не утихающей боли.
В больнице, куда в конце концов удалось устроить Сида, врач Марк Баум, лечивший молодого рабочего, издевался над ним в духе пикскиллских молодчиков и торжествующе кричал изувеченному человеку: «Все ваши одиннадцать коммунистических главарей отправлены в тюрьму!»
Так познал Сид глубину ненависти, которую питают капиталисты к рабочему, так постиг он судьбу, которую готовят трудящимся американские фашисты. Удар, нанесенный ему в лицо, был страшен, но он ничем не отличался от тех ударов, которые были предназначены и для его товарищей...
И о чем бы ни думал Сид в те ночи, когда мучительная боль не давала ему уснуть, его мысли постоянно возвраща- » лись к одному страшному вопросу: как будут жить его жена ' и ребенок, если он останется совсем слепым.
Однажды Сид удостоился посещения полковника Суини, который явился к нему в качестве представителя губернатора штата Нью-Йорк. Полковник орал на всю больницу, размахивая кулаками над кроватью больного: «Кто заплатил вам, Сид Маркус? Кто заплатил вам за то, что вы пошли в Пикскилл охранять Робсона?»
Старая омерзительная песня людей без чести и совести! Привыкнув мерить всех на свой аршин, они все оценивают на доллары — все, включая человеческую душу.
«Убирайтесь к чорту!—ответил ему Сид. Я — рабочий, и мне не о чем с вами разговаривать. Понятно?!»
Он знал, что он говорит. Его отец и мать были рабочие, оба его брата — рабочие, и ему не о чем было беседовать с этим господином. Он не испытывал ни малейшего сожаления по поводу того, что произошло.
Он исполнял свой долг рабочего. Он исполнял его и раньше, когда с товарищами выходил на демонстрацию или стоял в пикетах забастовщиков. И разве то, что произошло с ним в это утро, не происходит сейчас с тысячами людей там, в Испании, во Франции или в Северной Африке?
Для того чтобы преградить дорогу фашизму, Пикскилл — такое же подходящее место, как и сотни других мест на земле. Это следует помнить.
Американский рабочий Сид Маркус запомнил это на всю жизнь. Глубокий шрам останется навсегда на его лице. Он хочет, чтобы об этом знали другие. Он имеет на это право.
«Литературная газета»,
12 марта 1950 г



РИКША


Жара была сто двадцать1 градусов в тени, однако всю обратную дорогу в Пресс-клуб я прошел пешком, ибо у меня имелись принципы, и один из них гласил: никогда я не позволю, чтобы меня вез на себе другой человек, словно он не человек, а рабочая скотина. Я недавно приехал из Северной Индии, где бывало и сто сорок градусов в тени, но там было сухо, и за какой-нибудь час у вас чуть не вся влага испарялась из тела, рубашка на ваших плечах, тем не менее, оставалась сухой. Здесь же воздух был не сухой, а влажный, и я скоро весь измок; белье, рубашка, брюки — все промокло и прилипало к телу. И я тащился по дороге, измученный и потный, изредка останавливаясь у спусков к воде и глядя, как беспечно плавают и ныряют туземцы. Вода казалась прохладной и манила выкупаться, но я поборол соблазн: ведь мне-то, как человеку с образованием, было хорошо известно, что эти лужи являются рассадником всевозможной заразы. Приятно все-таки быть белым человеком, разумным и образованным, и знать, что вот придешь в клуб, примешь душ, наденешь чистый костюм, закажешь коктейль и будешь его прихлебывать, сидя под навевающим прохладу электрическим опахалом.
В пять без четверти, уже отдохнув и остыв, я прини?лался за второй коктейль, как вдруг вошел сержант, уселся рядом со мной и спросил, что я думаю делать сегодня вечером.
— Сейчас выпью еще стаканчик,— сказал я,— потом пообедаю, потом вернусь сюда и еще выпью, и буду пить, пока не стану пьян — не очень, а только так, чтоб было приятно, а потом лягу спать.
__________________________
1 По Фаренгейту. По Цельсию — около 50 градусов. (Прим. ред.)

— Тяжело воевать, правда, мистер Элдридж? — сказал сeржант.
— Некоторым тяжело,— согласился я.
Мне нравился сержант, хоть он и склонен был поучать меня. Он служил в войсках связи и сейчас находился на излечении в госпитале напротив клуба, через дорогу. Не знаю, от чего он лечился, но лечение уже подходило к концу, и по вечерам он мог уходить из госпиталя, а обеды в клубе были ему больше по вкусу, чем больничная кормежка.
— Я думал, может, вы пойдете сегодня со мной,— сказал сержант виноватым голосом.— Тут, к одним... Им бы хотелось повидать вас и с вами поговорить, потому что вы ведь американский писатель. Там будет кое-кто из профсоюзов, и писатели будут: им хочется с вами поговорить.
— Очень приятно,— сказал я.— Польщен.
— Если вам не хочется, так не ходите. Только я им уже сказал, что вы придете..»
— Кто вас просил это говорить?
— Да, видите ли, я вот обедаю в клубе благодаря вам, ну, я и подумал, может, вам будет интересно...
— О господи, я только что прошел четыре мили пешком, потом принял душ, и сейчас мне наконец стало легко и прохладно, в первый раз за весь день...
— Почему же вы не взяли рикшу?
Я подробно и вразумительно объяснил ему, что не могу допустить, чтобы меня вез на себе человек, словно он рабочая скотина. Это — дело принципа. Принцип, правда, не бог знает какой, но нельзя же жить вовсе без принципов. Я старался втолковать сержанту, что мне необходимо иметь хотя бы один принцип, пусть хоть самый маленький.
— Индия действует вам на нервы,— сочувственно сказал сержант.— Это со многими так. Сперва Восток их интересует, а потом начинает действовать на нервы.
— Благодарю за любезность.
— Да нет, я только к тому, что жалко... Жаль, что она вас отпугнула, потому что интересного в ней много.
— Не сомневаюсь,— сказал я.— Когда я был в Старом Дели, мне случалось иногда проходить мимо фабрики, и я заметил, что молодые рабочие, окончив смену, часто собирались под уличным фонарем и один учил других читать. Во всяком случае, пытался учить. Я даже написал письмо английскому комиссару, в котором указывал на похвальность стремления к грамотности и спрашивал, не думает ли он что-нибудь предпринять, чтобы им помочь в этом отношении.
— И он вам ничего не ответил,— сказал сержант.— Что ж, и сам Ла Гардиа тоже бы не ответил.
— Нет, он ответил. Он написал, что распорядился ввинтить в фонарь более сильную лампочку. Вы мне не верите?
— Верю,— кивнул сержант.— Чудная это страна, но очень занятная, по крайней мере, для тех, кого интересуют люди. Ну что ж,если вы не пойдете,так я пойду один: мне нельзя
не идти. Только вы могли бы достать джип, а я не могу.

Кончилось тем, что он остался со мной обедать, а я согласился потом пойти с ним. Офицерам, обедавшим в Пресс-клубе, не очень-то нравилось присутствие низшего чина за столом, но сказать никто не сказал; они, должно быть, утешали себя мыслью, что рано или поздно сержант выздоровеет и его опять пошлют на фронт тянуть телеграфные провода.
Однажды я спросил сержанта, как получилось что он знает чуть ли не всех в Калькутте — не американцев или англичан, а местных жителей,— да и не только в Калькутте, а в Бомбее, и в Рангуне, и в Дели, и еще дальше на север, даже в Юньани; но он ответил, что любит знакомиться с людьми, а люди везде одинаковы, если стараешься понять, чем они живут. «А я стараюсь это понять»,— прибавил он.
После обеда Джонни, индиец-шофер, подал джип, и мы отправились, прихватив двух связистов и капитана из Десятого воздушного флота, которым было с нами по дороге. В то время уличные фонари в Калькутте еще не зажигались, и, хотя светомаскировка уже не так строго соблюдалась, указателей на улицах было мало. Но Джонни знал город, как свои пять пальцев: скажите только, куда вам надо, и он приведет. Мы ссадили наших попутчиков, а затем свернули в рабочий квартал, застроенный небольшими домиками. Джонни медленно вел машину вдоль улицы, и наконец сержант сказал: «Стой! Приехали!»
Я велел Джонни заехать за нами в половине одиннадцатого'', и мы поднялись на крыльцо маленького оштукатуренного домика того типа, который особенно характерен для здешних мест: два входа, четыре крохотных квартиры, каждая из трех каморок. Прежде чем войти, я спросил своего спутника:
— Кто эти люди — красные?
— Что значит «красные»?
— Ну, коммунисты они?
— Кто коммунист, а кто нет. Есть писатели, они издают журнал Бенгальского литературного общества. Хорошие люди, и им очень хочется поговорить с вами.
— Рад буду с ними побеседовать. Только для военного все это, кажется, не совсем по правилам?
— Пожалуй, что и не совсем.
Сержант постучал, дверь открылась, и мы вошли, а у меня мелькнула мысль, не предстоит ли мне сейчас узнать, что это за ощущение, когда тебе перерезают горло в калькуттской трущобе. Но едва мы очутились в комнате, как страхи мои рассеялись: видно было, что хозяева — славные люди, как раз такие, как говорил сержант. Все по очереди поздоровались с нами, потом мы сели, а девушка принесла лимонад и поставила поднос с печеньем и сластями, по виду очень похожими на наши соленые крендели, только оранжевого цвета. На потолке был прикреплен старенький электрический вентилятор, и от этого было не так удушливо жарко, как могло бы быть.
Кроме нас двоих, в комнате было еще восемь человек (девушка, разносившая питье вышла) — все индийцы, кроме одного. Этот оказался английским капралом, звали его Харли, он говорил с резким кокнинским 1 акцентом. Харли уже имел за плечами полтора года войны в Бирме. Присутствие в этом доме англичанина удивило меня, ибо, как ни мало я знал об Индии, одно я уже успел узнать — силу ненависти, которую индийцы питают к господам, правящим их страной. Харли был рослый краснощекий парень лет тридцати, голос у него был, как труба. Все остальные говорили очень тихо, с той странной напевной интонацией, с какой обычно говорят по-английски образованные индийцы.
Трое из них были профсоюзные работники; один, как я узнал потом,— даже лидер бенгальских рабочих; в его-то доме мы и находились; четверо других — люди с литературным уклоном; два журналиста и два учителя из колледжа. Но у всех была одна общая черта — та прирожденная худоба, какая-то истощенность, которая возникает у народа, недоедавшего в течение многих и многих поколений. Все это
______________
1 Кокни — говор лондонского простонародья. (Прим. ред.)

были очень учтивые люди, очень деликатные; они обдумывали каждую фразу, прежде чем ее сказать, и старались облечь свою мысль в такие слова, чтобы не обидеть собеседника. Они очень рады видеть меня здесь, сказали они, в Индии есть много такого, на что стоит поглядеть американскому журналисту.
Я ответил, что понимаю это.
— Мистер Элдридж очень интересуется Востоком,— пояснил сержант с какой-то виноватой улыбкой.— И многое тут его расстраивает.
Хозяин дома по имени Чарджи понимающе кивнул:
— Многие американцы расстраиваются, когда приезжают к нам. Это вполне понятно, мистер Элдридж.
— Потом это у них проходит,— прогудел Харли.
— Понятно, что расстраиваются,— проговорил мой сержант.— До войны часто ли я видел мертвецов? Один-единственный раз — это когда моя бабушка померла. Дома мы на этот счет нежные. А здесь один мой приятель застрял в Люкнау, когда там была чума, и в день умирало по семьсот человек, и хоронить их было некому. Их просто складывали на дороге — это в такую-то жару! А потом он вернулся сюда в самом конце голода... Ну, да что говорить, вы ведь сами знаете, что тогда было!
— Потом это у них проходит,— опять прогудел Харли.
Никто не проявил волнения, словно речь шла о самых
обыкновенных вещах, и никто не смутился, кроме меня. Я старался перехватить взгляд сержанта и выразить ему хоть малую долю тех чувств, которые вызвал во мне его неуместный рассказ, но он разговаривал с одним из профсоюзных работников и не смотрел в мою сторону.
Мои собеседники, должно быть, заметили, что мне не по душе тот оборот, который принял наш разговор, поэтому они поспешили перейти к делам литературным и заговорили о молодых индийских писателях, о том, что они пытаются делать, о том, как новая, реалистическая литература рождается в огне борьбы за свободу. Два миллиона индийцев сражались против фашизма. А как же можно, спрашивали они меня, держать в рабстве народ, давший два миллиона бойцов за свободу?
— Больно уж вы кроткие,— вставил Харли.— И сейчас еще чересчур кроткие. Честное слово, такой смирный народ! Нет, пора вам перемениться.

Мотылек, сбитый воздушной струей из вентилятора, упал на колени Чарджи. Тот осторожно поднял насекомое, опустил его на пол. Чарджи тоже был коммунистом, как мне стало потом известно, и сказал, как бы оправдываясь:
— Жизнь — это важная и ценная вещь, а цивилизованный человек не станет бессмысленно разрушать то, что важно и ценно. Европейцы всегда так возмущаются, когда видят разгуливающих по улицам коров,— я хочу сказать, во время голода...— в голосе его звучало искреннее огорчение.
Харли повернулся ко мне:
— Вы, однако, не спешите делать выводы, мистер Элдридж. Коровы на улицах — это еще не вся правда. Вы, я вижу, еще и не начали понкмать, до чего здесь все сложно.
Я обвел взглядом всю комнату: гладкие, выбеленные стены, прямые темные стулья с плетеными сиденьями, шкаф с книгами, простую цыновку на полу.
Учитель английского языка из Калькуттского колледжа обратился ко мне:
— Нам бы хотелось, чтобы вы пожили в нашей стране подольше, не так, как другие иностранцы; тогда вы, может быть, напишете о нас то, что нужно.
— О, мистер Элдридж здорово пишет!—сказал сержант.— Он непременно должен написать об Индии.
Та же девушка принесла еще лимонада, и мы снова заговорили о литературе; все так и накинулись на эту тему, словно мухи на мед, что и естественно в стране, где только пять миллионов из четырехсот миллионов населения умеют читать и писать. У девушки с лимонадом были длинные глаза; под широким сари 1 трудно было разглядеть ее фигуру — что, по привычке, всегда пытаются делать наши мужчины,— оставалось только любоваться ее величественной, плавной походкой. Пока девушка ходила, Харли не отрывал от нее глаз, но в них светилось лишь то теплое чувство, которое возникает при виде чего-то прекрасного, и его взгляды никого не смущали.
Я больше не жалел, что пришел сюда, наоборот, досадовал, что этот странный и вместе с тем такой по-домашнему приятный вечер в гостях у Бенгальского литературного общества близится к концу; я все чаще поглядывал на часы.
________________
1 Женская одежда вроде халата. (Прим. ред.)

Заметив это, сержант пояснил, что джип должен заехать за нами в половине одиннадцатого.
Наши хозяева тоже, видимо, остались довольны встречей. Чарджи предложил:
— Отошлите машину и оставайтесь ужинать, на ужин будет кари а на обратном пути возьмете рикшу.
Я покачал головой, а сержант, бочком поглядев на меня, объявил, что его друг никогда не ездит на рикшах.
— Никогда не ездите на рикшах? Да что вы?
Харли ядовито усмехнулся, а профсоюзные работники обменялись взглядами, терпеливо ожидая, что будет дальше.
— Разрешите спросить, почему ваш приятель не ездит на рикшах? — вежливо осведомился Чарджи у сержанта.
Тот объяснил, что таковы мои принципы, и я выслушал его с удовлетворением и чувством превосходства: ведь вот эти люди, как они ни вежливы и ни кротки, а позволяют все-таки, чтобы их возил на себе другой человек, слоено он не человек, а рабочая скотина.
— Прекрасная вещь — принципы, и я очень их уважаю,— проговорил Чарджи, а один из учителей добавил:
— Да, у американцев так много разных принципов...
— Вот видите,— натянуто сказал Харли, обращаясь к Чарджи,— и у нас тоже не все-то просто.
Казалось, он всеми силами старается что-то им втолковать и ужасно боится, что его не поймут. Чарджи повернулся ко мне.
— Здесь, в этой самой комнате, три месяца тому назад перед нами возник такой щекотливый вопрос,— начал он,— и я хотел бы знать, как вы бы его разрешили. Это было в самый разгар голода — вы ведь знаете, недавно в Бенгалии был голод, организованный англичанами, ибо они считали, что с истощенным и голодающим народом легче справиться. В Калькутте люди умирали на улицах, каждое утро подбирали девятьсот, а то и тысячу трупов. Очень тяжелое было время. И вот однажды мы вчетвером обедали в этой самой комнате: моя дочь, я сам, Шогар из центрального совета профсоюзов и Бозе, наш районный парторганизатор. Жалкий это был обед: горстка рису и чуть-чуть кари — вот и вся наша еда, и ели мы один раз
___________________
1 Кушанье из яиц и овощей с пряностями. (Прим. ред.)

в день. Ну, а окна в комнате были открыты, и когда мы сели за стол, вдруг слышим с улицы крики голодных женщин и детей. Вы когда-нибудь слыхали, как кричат голодные люди?
— Да слышал однажды, выше по реке. Там как раз был голод, когда я приехал.
— Ну, тогда вы знаете, что это такое. Так вот, окна были открыты. 1 еперь разрешите вас спросить: что бы вы сделали, если бы обедали здесь в тот вечер?
— Неправильно!—запротестовал Харли; его кокнийский акцент стал как будто еще резче.— Неправильный вопрос! Нельзя же его принципы равнять с вашими.
— Нет, мне кажется, это честный вопрос,— сказал я,— и я могу ответить на него, не покривив душой. Я бы отдал свой обед этим несчастным. Это не героизм или милосердие — просто я так приучен, да и большинство американцев тоже...
Харли снова усмехнулся, но на этот раз в его усмешке сквозила только горечь, которая лишила колкости его ответ:
— Приучены! Вот как! Жаль только, что американцы так скоро разучиваются. Слишком уж скоро! Сколько я вас, американцев, перевидал здесь, на Востоке, и ни разу не слыхал, чтобы хоть один сказал «индиец», «бирманец», «китаец»,— для всех, у кого цвет кожи чуть-чуть потемнее, чем у них самих, они знают только одно название — «вауг» — желторожий! Да, сложные у них принципы...
— А вот мы,— сказал Чарджи, и голос у него сник, словно он очень устал, смертельно устал за этот долгий-долгий вечер,— мы не отдали наш обед голодным. Мы съели его сами. А утром на пороге нашего дома лежало пять трупов: две женщины и трое детей.
В комнате наступила тишина. Я не нашелся, что сказать, и остальные тоже молчали. Наконец Чарджи заговорил опять:
— Нас, тех, кто поможет освободить Индию, немного, а во время последнего голода в Бенгалии умерло пять миллионов человек. Те две женщины и трое ребятишек все равно бы умерли, днем раньше, днем позже. Так будут умирать миллионы до тех пор, пока Индия не станет свободной. Свобода всегда дается недешево, и часть нашей платы за нее заключается в том, что мы остаемся жить.
Еще один сбитый вентилятором мотылек упал к нему на колени, и он машинально взял его кончиками пальцев и пустил на пол. Сержант положил мне руку на колено и проговорил:
— Видите ли, мистер Элдридж, Чарджи организовал калькуттских рикш. Это очень хороший профсоюз, очень боевой. Они в прошлом году бастовали трижды и каждый раз выходили победителями. Это очень боевой союз: им, видите ли, нечего терять. Знаете ли вы, что жизнь рикши после того, как он начал заниматься своей профессией, продолжается всего шесть — восемь лет? Да, им терять нечего. Когда-нибудь они помогут покончить с таким порядком, при котором одни люди возят на себе других, тогда уже не будет никаких рикш, а пока...
Загудел клаксон нашего джипа. Мы поднялись и стали прощаться. Чарджи, видимо, казалось, что он обидел меня, своего гостя.
— Вы не должны думать,— заговорил он,— что наши люди грубы и невоспитанны. Приходите опять, мы еще поговорим о литературе, и я дам вам письма к другим писателям в Америку.
— Приду,— отвечал я,— непременно приду, если пригласите.
После того как машина тронулась, сержант спросил меня:
— Вы не обиделись?
— Кто такой Харли?—сказал я вместо'ответа.
Мне казалось, что я где-то видел его раньше. Сейчас я думал о нем и припоминал, как желчь, кипевшая в этом человеке во время разговора, сменялась почти женской нежностью, когда он слушал Чарджи.
— Харли уж очень давно не был дома,— раздумчиво ответил мой спутник.— Мне легче: я не женат, а у него жена и двое ребятишек, и он не видел их вот уже четыре с половиной года. Он коммунист и у себя, в Англии, был рабочим лидером, и военному начальству это известно, вот его и держат в Бирме в надежде, что там его рано или поздно убьют.
— Крепкий парень, от него так и пышет здоровьем!
— Да, я думаю, он еще поживет,— проговорил сержант.— На Востоке, знаете ли, много есть интересного, и если привыкнешь к нему, так можно и остаться в живых, только, конечно, надо крепче этого хотеть. А так вообще он многим действует на нервы.


<<<---
Мои сайты
Форма входа
Электроника
Невский Ювелирный Дом
Развлекательный
LiveInternet
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0