RSS Выход Мой профиль
 
«Дорога в никуда» Франсуа Мориака | ПОСЛЕСЛОВИЕ


«Дорога в никуда» Франсуа Мориака


Есть книги, проникнутые пафосом величия и красоты человека, его дерзаний, борьбы и свершений. Это вдохновляющие, окрыляющие книги, и они нужны людям, как хлеб. Но благородным гуманистическим задачам-литературы по-своему служат и книги, исполненные горечи и боли,— книги о том, как уродливая, гнилая жизнь уродует и растлевает человека. К таким книгам принадлежит и роман известного французского писателя Франсуа Мориака «Дорога в никуда».
Лепрозорий, скопище нравственных калек, чьи души изъязвила пррказа корысти,— таков мир героев Мориака. Самый воздух в этом мире насыщен тлетворными миазмами, и никого не минует зараза. Все природные качества и задатки, все человеческие связи и отношения подменяются и извращаются холодным эгоистическим расчетом. Ни цельных натур, ни сильных страстей,— все разменяно, заложено, проституировано. На всем, как первородный грех, тяготеет проклятие чистогана.
С присущим ему бесстрашием Мориак вскрывает внутренний мир этих живых трупов, и под его пером, как под скальпелем паталого-анатома, обнажается их душевное убожество и гнойники подлых и мелких побуждений.
Роза и Робер... Какая жестокая правда заключена в истории крушения этой любви, истории тривиальной, но от этого не менее трагической. Есть непреложная закономерность в том перерождении чувства, которое начинается у Робера с превращением Розы из завидной невесты, дочери богатого нотариуса и блестящего финансиста, в продавщицу у Шардона, зарабатывающую себе на жизнь.

С каждым днем, с каждым свиданием Роза утрачивает в глазах Робера частицу своего былого обаяния. С трезвостью стороннего наблюдателя он замечает все — и ее дешевенькое траурное платье, и стоптанные каблуки туфель, и тусклый оттенок запыленных волос, и обломанные ноготки, и заострившиеся черты лица, и худенькую жилистую шею, и черные точки на крыльях носа — й все вызывает у него разочарование и глухое раздражение. Но так ли уж действительно поблекла и опустилась его Розетта? Нет, изменилась не столько Роза, сколько условия ее повседневной жизни, и именно это меняет все для Робера. Розе и прежде была свойственна легкая небрежность, недаром мать Робера, Леони Костадо, говорила, что «все у нее в беспорядке». Однако высунувшееся плечико рубашки, расстегнувшаяся пуговка, прядка волос, нарушавшая строгую гармонию прически, в те дни лишь умиляли Робера, потому что свидетельствовали об «ангельском равнодушии к житейским мелочам» этого хрупкого создания, живущего в роскоши. Но мелочи, которые теперь так раздражают Робера, говорят совсем о другом: о том, что Роза встает до рассвета, одевается наспех при свече и никто не приносит ей кувшин горячей воды, что она во всякую погоду едет в город в переполненном трамвае, с утра до вечера простаивает за прилавком среди пыльных книг и возвращается домой смертельно усталая. Стоптанные каблуки туфель и обломанные ноготки приобретают для Робера такое же значение, что и плохо вымытая чашка или следы от засаленной тряпки, которой вытирали столик во второразрядном кафе: это зловещие приметы той жалкой обстановки, «в которой вынуждены жить люди, когда у них нет денег», и за ними кроется будничное прозябание, необходимость экономить, сводить концы с концами, отказывать себе в комфорте и наслаждениях, словом, все то, что имеет в виду Леони Костадо, когда говорит сыну, что его предполагаемая женитьба в самом начале карьеры — настоящее бедствие и что он своими руками надевает себе петлю на шею.
Робер любил Розу такой, какой помогали ей быть Габрие, у которого она одевалась, знаменитый Тарди, сооружавший ее прическу, горничные, которые массировали ее, нагревали пеньюар, готовили ванну, короче—деньги ее °тца. Он любил ее, вернее, она нравилась ему потому, что Удовлетворяла его эстетическому идеалу, а этот эстетический идеал отвечал его представлению о прекрасной жизни как жизни праздной и праздничной. Но банкротство Оскара Револю повлекло за собой и несостоятельность Розы как воплощения этого идеала. Извращающая сила денег делает для Робера преходящее, случайное, внешнее в Розе существенным, а внутреннее, присущее ей как индивиду,— случайным и эфемерным.
Робер слабохарактерен, малодушен и потому жесток, но этим определяется не его разрыв с Розой, а только та лицемерная и оскорбительная форма, которую он придает этому разрыву. «В конечном счете вопрос решили деньги»,— признается себе Робер, и это — голая правда.
Робер низок и пошл, пусть так, но ведь и сама Роза мыслит и чувствует в том же ключе, что и он, когда, исповедуясь Пьеру, оправдывает его и винит самое себя: «А я еще зачем-то напомнила ему об этом несчастном ремонте... Он подумал, что .у нас заговор, может быть, даже подумал, что я хочу обмануть его. И потом, знаешь, я ведь так подурнела, он стыдится меня. Мне бы надо было теперь особенно ухаживать за собой и кокетничать, раз я стала продавщицей...» В сущности, Роза находит естественными опасения и подозрения Робера, и они действительно естественны в этом противоестественном мире купли-продажи. Разве Люсьенна, Жюльен и Дени не пытаются спекулировать на любви Робера, не собираются пустить в ход, как разменную монету, влияние Розы на него, не обсуждают, как его обойти, заставив принять в виде свадебного подарка заведомо убыточное имение? Каждая фраза их разговора поистине перл подлого торгашества. А в это время Робер, нежно сжимая руку Розы, говорит себе: «Все отбросить. Думать только об этой руке, об этом прелестном теле, которое отныне принадлежит мне... А драгоценный свой Леоньян пусть продают. Мы снимем квартиру в Бордо... Да, но ведь тогда придется снимать квартиру и для ее родных и платить за нее. Может, не все на меня ляжет? Не совсем же они нищие!» Иначе говоря, если родные Розы обдумывают, как бы повыгоднее ее продать, Робер со своей стороны задается вопросом, не слишком ли дорого обойдется ему это «прелестное тело». Перед нами контрагенты сделки, а на рынке — рыночная мораль.
Роза признает, что, раз она стала продавщицей, ей следовало приукрашивать себя, кокетничать, хитрить, чтобы удержать Робера: в мире чистогана, где за все надо платить наличными, не всякий может позволить себе роскошь оставаться самим собой. Она, следовательно, тоже в какой-то мере смотрит на себя как на второсортный товар, который нужно сделать привлекательным, заманчивым для покупателя, если хочешь его сбыть. Она, хотя и слишком поздно, интуитивно постигает эту пошлую истину во время последнего объяснения с Робером, еще до того, как формулирует ее. И когда она словечком «сегодня» пытается отвести удар: «Я сразу почувствовала, что ты меня сегодня не любишь... Но завтра я буду совсем другая», когда она лукавым голоском добавляет: «Ведь я же была не такая в тот вечер. Помнишь?», когда она прибегает к самому вескому, как ей кажется, аргументу: «Ведь ты знаешь, я не бесприданница. Да, да, у меня очень хорошее приданое — мне отдают Леоньян, и мама и братья согласны», когда, наконец, поняв, что счастье рухнуло, что ей нечем заплатить за него, она, как нищенка, молит о подаянии,— перед нами действительно другая Роза, которая до времени жила в дальнем тайнике души чистой и непосредственной девушки, отравленная тем же ядом, что и Робер.
Ирен и Дени... Эта история, развивающаяся на втором плане, столь же трагическая в своей тривиальности, как и первая,— еще одно, лишь по форме противоположное проявление могущества чистогана, способного, как сказал поэт, «и связывать, и расторгать обеты». Истории эти не просто две параллельные сюжетные линии, они органически связаны между собой. Именно потому, что Роза разошлась с Робером, Дени сошелся с Ирен. Сама Ирен как женщина, как человек не имеет к этому никакого отношения. Дени женится на ней не потому, что он ее любит, а вопреки тому, что не любит ее. «Она или другая... Не все ли равно?» Жертва проституции, «более безнравственной и животной, чем jus primae noctis» * (Энгельс), Дени становится заложником в доме Кавельге: «Они получили уплату долга натурой». Циничное замечание, которое он роняет, решив после ссоры Розы с Ирен переночевать в кабинете: «Могу же я хоть одну ночку проспать спокойно. Честно заработано»,— выражает цинизм самих отношений. Им «честно заработано» не только это, но и новый авто-

* Право первой ночи (лат.).

мобиль «даррак», склады и конторы на улице Сен-Жак, белый билет, которого добился или добьется для него Кавельге, услуги Луи Ларпа, фамильное серебро, которое не пришлось продавать, хорошее вино к обеду, шелковая шемизетка Розы, короче, деньги, в которых воплощается все: комфорт, благосостояние-, обеспеченность. Но за все это и заплачено не только постелью, а всею судьбой Дени, которому теперь, правда, не придется «до конца своих дней скрипеть перышком в какой-нибудь канцелярии», но который неизбежно, силою вещей, погрязнет в трясине той сонной, лишенной духовных интересов животной жизни, еще вчера так ужасавшей его.
Со своей стороны Кавельге, как ни малопочтенна роль сводника, которую он играет, остается безупречным с точки зрения все той же рыночной морали. Главный аргумент, который приводит Дени сестре в оправдание своего брака, состоит в том, что Кавельге вложил в хозяйство все свои сбережения, и этим, действительно, сказано все. Кавельге купил своей невежественной, глупой, вульгарной дочери образованного, умного, благовоспитанного мужа, значит, он купил ей образование, ум, хорошее воспитание. Ведь признает же теперь гордячка Роза, глубоко презиравшая Ирен и ее родителей, что Кавельге — хороший старинный род. Да и как же иначе? За это заплачено, как и за все остальное. История Дени приводит к тем же выводам, что и история Розы: в конечном счете вопрос решили деньги.
Леони и Люсьенна... Здесь тоже нет ни правых, ни виноватых. Вымогая у подруги расписку, которая обречет ту на полное разорение, исподволь толкая сына на разрыв с невестой, повинной только в том, что ей приходится работать, Леони убеждена, что это ее нравственный долг, что она поступает так единственно из материнской любви. И она, действительно, движима любовью к своим детям, заботой об их благополучии и счастье. Но для нее, вопреки поговорке, счастье именно в деньгах, ибо они имеют свойство все покупать, все присваивать, а потому являются универсальным предметом обладания или потенциальным обладанием всеми предметами, независимо оттого, удовлетворяют ли последние потребности желудка или фантазии. Отбирая у Револю последние деньги, Леони, правда, вынуждает Розу ходить в убогих дешевеньких платьях и в туфлях со стоптанными каблуками, но зато сохраняет для Робера возможность быть неизменно элегантным; она, правда, заставляет Дени довольствоваться прозой Леонь-яна, зато не лишает Пьера удовольствия выписывать дорогие томики стихов, изданные для немногих ценителей, и продолжать свою поэму «Атис и Кибела». Значит, она отстаивает изящество, красоту, поэзию как достояние ее детей, и эта высшая цель в ее глазах оправдывает все средства. Поистине корысть говорит на всех языках, даже на языке бескорыстия.
На месте Леони Люсьенна поступила бы точно так же. Она искренне признает это: «Ты ведь выполнила свои долг... Так ты и должна была поступить». И даже на пороге смерти, слишком слабая для того, чтобы подумать о связи Дени с Ирен и о будущности, которую сулит ему эта связь, она все же находит в себе силы и своего рода мужество из соображений экономии отказаться, как от рискованной сделки, от операции, то есть от единственного шанса на спасение. При всем различии характеров Люсь-енны и Леони у них много общего: одни и те же понятия, одни и те же пороки, переряженные в добродетели, один и тот же кодекс морали.
Оскар Револю и Ланден... Нотариус, обожаемый своим старшим клерком, и старший клерк, презираемый нотариусом, связаны друг с другом нерасторжимой цепью еще с тех времен, «когда сын швейцара был смиренным рабом богатого барчука». Своим служением Револю Ланден идеально приобщается к той жизни, которая недоступна ему в действительности. Наслаждениями и муками этого «блестящего человека» он заполняет пустоту своего собственного существования. Он в известном смысле паразитирует на своем кумире. Напротив, Револю, властвуя над Ланденом, сам находится во власти темной силы, воплощаемой для негр «этой гадиной». Обращаясь с ним, как с половиком или плевательницей, он становится, однако, жертвой своей жертвы. Преданность Ландена обертывается проклятием для Револю. И тайной этого полного извращения человеческих отношений, приобретающего почти мистический характер, снова оказываются деньги. «Бешеный темп моей жизни, превращение моей конторы в настоящую фабрику,— пишет Оскар,— это его рук дело. Я требую от него доходности, требую денег. Он самоотверженно служит мне, но всячески потакает моим разрушительным страстям... Зато меня он вынуждает бездельничать, наслаждаться досугом, а это меня убивает. Путь, на который меня заводят порывы страстей, он старательно освобождает от всех препятствий — меж тем они заставили бы меня остановиться хоть ненадолго, хоть перевести дыхание. Я знаю многих людей, которых спасла работа, профессиональный долг, спасла семья. Но ведь в нотариальной конторе Оскара Револю я уже никто, а гадина — все».
Так человеческая деятельность, воплощенная в деньгах, становится разрушительной, враждебной человеку силой. Для Оскара Револю эта гибельная сила олицетворяется Ланденом, который самоотверженно служит ей, а не ему, и потому Оскар так ненавидит Ландена. Но вместе с тем эта сила не остается чем-то внешним по отношению к человеку,— она претворяется во «мрак его души», а потому и Ланден для Револю становится частью его самого, материальным воплощением этого мрака.
Самоотчуждение человеческой личности в буржуазном обществе получает у Мориака прямое выражение в трагической опустошенности всех его героев, о каждом из которых можно сказать, как о Ландене: гадина-жертва. «Действительное духовное богатство индивида всецело зависит от богатства его действительных отношений»*", и там, где единственной связью между людьми является чистоган, господствует безмерная духовная нищета. Так, для Леони мнимая полнота жизни, заложенная в обладании деньгами как в возможности универсального присвоения, сказывается на деле полной бессодержательностью существования, посвященного накоплению. «Никогда ей даже в голову не приходила мысль поездить по белу свету, никогда не бывало у нее никаких прихотей. До того ли человеку, если он должен заботиться о своем капитале, о своей недвижимости... Деньги поглощали все ее думы, но не давали ей ни тех наслаждений, которые они приносят расточителям, ни тех мрачных радостей, какие дарят они скупцам». Так смертельно больная Люсьенна, исповедуясь, чувствует, что она ничего не оставляет позади, что ей не в чем даже каяться: «Жизнь ее походила на пустую, чистую страницу, на которой неведомый учитель, разгневавшись, написал наискось — с угла на угол: «Небытие». Так,

* К. Маркс и Ф. Энгельс. «Немецкая идеология». Собрание соч., изд. I, т. IV, стр. 27.

Роза, в начале романа девушка с горячим и нежным сердцем, готовая принести в жертву близким свою жизнь, в финале не узнает самое себя: «К чему ж она пришла за эти три года? Какая сухость, какая пустота!»
С огромной впечатляющей силой и художественной убедительностью Мориак показывает «расчеловечивание человека» в буржуазном обществе.
Единственный из героев романа, кто возвышается до осознанной ненависти к тому страшному миру, в котором он живет, и до мятежных порывов,— Пьер Костадо. «Я ненавижу деньги за то, что я всецело в их власти,— говорит он.— Выхода нет... Я уже думал об этом: нам не вырваться. Ведь мы живем в таком мире, где сущность всего — деньги. Мать права: взбунтоваться против нее — значит восстать против всего нашего мира, против его образа жизни. Или уж надо изменить лик земли... Остается только... Революция... или бог...» Эта альтернатива вновь и вновь встает перед Пьером, но, раскрывая ее, Мориак придает ей такую форму, в которой уже угадывается решение в пользу бога, а не революции.
Со свойственной ему честностью Пьер не поддается софизмам, которые нашептывает ему «здравый смысл» в оправдание его приверженности ко всему тому, что обеспечивается ежемесячным получением чека на солидную сумму. Он отдает себе отчет в том, что страшится утратить слишком многое, перешагнув через пропасть, которая отделяет его от типографских наборщиков. Но оправдание, которое подсказывает ему Мориак, так же лживо, как эти софизмы: «Зачем говорить о каких-то преобразованиях, о революциях? Все это ни к чему не приведет: голод и жажда справедливости столкнутся с голодом и жаждой совсем иного рода, с самыми гнусными вожделениями. Сначала надо справиться с тем, что кроется в самом существе человеческом, с этой палящей гнойной язвой». Политическое содержание этого тезиса совершенно очевидно: извечность «земного ада, который, как и царство божие, живет внутри нас», снимает вопрос об аде, в котором мы живем.
Однако и в религии Пьер не сразу находит точку опоры: «он был слишком плохим богословом и не мог удовлетвориться рассуждениями, оправдывающими творца в том, что он создал такую мерзкую тварь».
Мориак и сам полон скепсиса по отношению к той официальной религии, которая отвечает на все сомнения фразами из катехизиса да ссылками на богословские труды и не придает никакой цены формальному благочестию, которое сводится к повторению затверженных молитв и механическому исполнению обрядов. Но есть скепсис и скепсис, отрицание и отрицание. Мориак выступает против этой официальной религии и этого официального благочестия не во имя разума, а во имя младенчески непосредственной веры, чуждой всякой рефлексии, во имя пламенной, беззаветной любви к богу и к ближнему в боге, во имя интуитивного прозревания высшей тайны, осязаемым символом которой, но только символом, должны служить четки или распятие. К этой облагороженной, просветленной, «истинной» религии, которая во стократ хуже заскорузлой, обиходной поповщины, Мориак и подводит Пьера, предвосхищая, пусть только намеком, его грядущее обращение. Так мировоззрение писателя вступает в кричащее противоречие с- талантом большого художника-реалиста.
В немногих произведениях так настойчиво и с такой силой, как в романе Мориака, звучит мотив роковой неизбежности и всевластия смерти. Порой с его страниц поистине веет запахом тлена и холодом небытия. Запутавшись в паутине своих собственных финансовых махинаций, кончает самоубийством Оскар Револю. От апоплексического удара скоропостижно умирает Леони Костадо, вымогавшая прощение у Люсьенны, уже лежавшей на смертном одре. Пережив на месяц свою подругу, от злокачественной опухоли умирает Люсьенна. В добровольном заточении заживо сгнивает Жюльен. При таинственных и постыдных обстоятельствах убивают Ландена. И задолго до смерти все они отмечены клеймом обреченности, «заметным не менее, чем темный крест на курчавых спинах овец». Даже вещи хранят на себе отпечаток не жизни, а смерти тех, кому они принадлежали, кто их касался и пользовался ими. Так, юному Дени внушает ужас комната .его деда, который умер, когда он еще лежал в колыбели: «Вот спинка кровати, полог, кресла, часы, зеркало, столик, покрытый зеленоватой ковровой скатертью,— их захлестнула волна вечности и, отхлынув, оставила на них пенные струи небытия».
Мысль о смерти, как навязчивая идея, преследует героев Мориака, примешивается ко всем их думам и отравляет им простые человеческие радости, «эту чувственную близость с природой, которая в конце концов поглощает всякую живую плоть». Эта мысль чудовищно разрастается, заполняет их сознание, вытесняет живые, действенные мысли, становится единственной достоверностью, единственной бесспорной истиной, и в ее мертвенном свете все предстает равно бессмысленным, тщетным и зыбким. «Как же это? — в безысходной тоске размышляет Дени.— Зачем по-прежнему ходят трамваи? Нужно остановить все поезда, вытащить из вагонов всех пассажиров, крикнуть им: «Да разве вы не знаете, что вас ожидает? Ведь вы все умрете!» Зачем люди читают газеты, ищут в них, что случилось в мире? Какое это имеет значение, раз каждый обречен умереть? Перед этой вестью так ничтожны, так ненужны все газетные новости. Зачем чему-то учиться, раз завтра умрешь и тебя, гниющую, разлагающуюся падаль, зароют в яму. Вот она, одна-единственная истина... А если есть что-нибудь еще, мы этого не знаем. Мы убеждены лишь в одном — существует смерть. Религии, социальные системы — что это такое? Колонны, воздвигнутые на краю пропасти, чтобы придать видимость порядка и устойчивости клубам тумана и облаков, затягивающих зияющую бездну...»
Эта маниакальная одержимость идеей бренности всего живого, эта апология смерти в высшей степени знаменательна. В ней проявляется не только характернейшая черта мироощущения Мориака, но и социально-историческая основа этого мироощущения.
Получив отпущение грехов и помолившись, Люсьенна выходит из церкви на улицу, «измученная развивавшейся в ней болезнью, поразившей ее лоно, которое вынашивало и рожало детей, и раздувавшей теперь ее живот, как будто она была беременна собственной смертью». Это глубоко символический образ. Все общество Револю, Костадо и Ланденов — владельцев доходных домов и рантье, преуспевающих дельцов и банкротов — беременно собственной смертью, и «Дорога в никуда» — своего рода некролог этому обществу, написанный еще при его жизни.
В «Восемнадцатом брюмера Луи Бонапарта» Маркс замечает, что мыслители и революционеры эпохи становления буржуазного строя искали и находили в преданьях прошлого идеалы и иллюзии, «необходимые им для того, чтобы скрыть от самих себя буржуазно-ограниченное содержание своей борьбы, чтобы удержать свое воодушевление на высоте великой исторической трагедии». На пороге своей гибели буржуазное общество, давно отрекшееся от революционных традиций и растерявшее свои идеалы, утрачивает и все былые иллюзии, но взамен обретает новую и последнюю иллюзию, которая состоит в том, что его собственная историческая обреченность возводится в абсолют, приобретает в сознании его идеологов масштабы всеобщей, чуть ли не космической обреченности. Эта иллюзия находит свое выражение и в творчестве Франсуа Мориака.
Но вопреки всему живое в Мориаке торжествует над мертвым. И не только в том смысле, что правда жизни в его произведениях властно заявляет о себе, несмотря на всю ограниченность мировоззрения писателя, неизбежно сужающую его творческие возможности. Поистине беспощадные страницы романов Мориака навеяны не абстрактным моральным ригоризмом и не холодным цинизмом, а страстной, взыскательной, горькой, надрывной любовью к человеку. Этот суровый моралист и ортодоксальный католик органически чужд той изуверской этике, которая получила классическое выражение в словах Бранда у Ибсена:
...А был ли Гуманен к сыну сам господь — отец? k Этот проповедник божественной истины не может отрешиться во имя небесного блаженства от тоски по земному, человеческому счастью, недостижимому ни для Розы, ни для Робера — ни для палача, ни для жертвы, и потому не просто казнит презрением своих героев, а страдает за них и вместе с ними. Этот тонкий психолог-аналитик ни на минуту не остается бесстрастным исследователем, черпающим удовлетворение в самом исследовании: обоюдоострый скальпель, которым он совершает вивисекцию, причиняет мучительную боль и ему самому. В этом спиритуалисте живет непокоренный язычник, каждой клеточкой, всем своим существом привязанный к живой жизни, к «милому земному миру»,— иначе он не мог бы создать глубоко поэтичный образ Пьера, как Пьер не мог бы написать «Атиса и Кибелу».
Именно поэтому правомерно говорить о гуманизме Мориака, пусть ущербном, преломленном в призме его философских, политических и религиозных воззрений. И именно поэтому Франсуа Мориак остается большим художником.
К. Наумов.



<<<---
Мои сайты
Форма входа
Электроника
Невский Ювелирный Дом
Развлекательный
LiveInternet
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0